У светлохвойного леса

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– Ладно тебе, маменька, будет тебе… Я собираюсь завтра за лекарством для тебя ехать, – проговорил Николай, отрицая уже очевидную для всех правду слов матушки.

– И где ж ты лекарство купишь? Уж не смеши сам себя. Деньги-то где, сынок? – сквозь слезы, но все еще с улыбкой говорила матушка.

Целуя ее бледные руки, Николай шептал:

– Есть же деньги сбереженные, матушка.

– Ой, ты побереги их. Они тебе нужнее теперь, чем мне, родной. – Прасковья Алексеевна наконец начала вытирать свое мокрое лицо.

Плакали уже оба, мать и сын, прекрасно зная, что весь дом их слышит, и не желая, чтобы кто-то входил к ним. Раз уже кончина неизбежна, то они хотели разделить ее лишь на двоих.

Аккуратно поправив скомканные волосы сына, Прасковья Алексеевна еще тяжелее задышала:

– Ох, сыночек, мил-л-ленький… Ох… миленький. Ты обними, обними меня покрепче. – Она стала быстро глотать воздух ртом.

Прижавшись к маменьке, Николаю только и оставалось плакать, мимолетно целуя ее. Затем он как будто спохватился и, резко вскочив, закричал: «Дуняшка, сюда, сюда, скорее!» – Продолжая держать слабеющие кисти рук матушки в своих молодых и сильных, а главное, теплых руках, он звал кухаркину дочь, сам себе не разъясняя, что толком она может сделать.

Дуняшка с Феклой и Федором, что остались у дверей, влетела в комнату и тоже в слезах упала к Прасковье Алексеевне.

– Барыня… – захлебываясь, причитала девица. – Не покидайте! Не оставляйте! Ведь вы – все одно, что мати для меня вторая. Уж дважды убогую дщерь свою сиротой сделаться не велите.

Та лишь, превозмогая бессилие, погладила кухаркину дочь по темноволосой голове.

– Дитятко ты мое, Дуняшка, устроится жизнь у тебя… Устроится как-нибудь, лебедушка.

Николай в это время ходил из стороны в сторону и умолял Господа, чтобы Он даровал всем им сил справиться и с этим горем. Николай чувствовал себя ничтожно, потому как ничего не мог предпринять, чтобы сия ситуация улучшилась. Услышав вновь стоны маменьки, он ринулся к ее кровати и взял ее за руки. Ему показалось, что в этих руках совсем перестала двигаться кровь. Теперь уже после стольких перенесенных телесных мучений Прасковья Алексеевна сделала необычно просветленное лицо.

– Геннадий… – тихо произнесла она, смотря перед собой, и, покинув многострадальное тело, перешла в благодатную жизнь.

Часть третья. В путь!

Глава первая

Ночь выдалась изрядно каторжной, мучительной. Все это время Шелков не смыкал глаз. Душа его испытывала самые разнообразные чувства: и отчаяние, и боль, и вину, и злость, и даже страх. Он то выходил на улицу, то вновь возвращался в избу. Все остальные, казалось, каким-то образом смогли принудить себя ко сну, однако, частенько проходя мимо Дуняшки, Шелков мог слышать ее тихие всхлипы, и не ясно было, спит она или все же нет. Шелкову, напротив, дышать и плакать уже было настолько тяжело, что, казалось, моральные силы его иссякли. Ни в одной части избы или двора Николай не мог находиться более нескольких минут: пребывая на одном месте чуть больше, чем на предыдущих, память его тут же охватывали счастливые и печальные воспоминания о Прасковье Алексеевне и Геннадии Потаповиче, которые с каждым мгновением все более убивали сейчас его. Частенько он заглядывал и в ту убогенькую комнатушку, где покоилось мертвое тело маменьки, но от невыносимого осознания, что более уже она не поднимет на него своего светлого успокаивающего взгляда, он быстро покидал ее и каждый раз, выбегая на улицу, трепал себя за волосы и протяжно мычал. Задремать он смог только лишь к завершению ночи, упав на старую скрипучую лавку у избы, совершенно не тревожась о том, что всякий проходящий мимо мог принять его за несчастного пьянчужку.

Наутро игривые лучи рассвета выглядели особенно бессмысленно. При всем великолепии золотистого солнца, они казались совсем пустыми. Никого не радуя и не успокаивая, они проползали по дорогам, крышам и деревьям. Одинокая лавка, на которой некогда дремал Николай, выглядела такой же несчастной и «истрепанной жизнью», как теперь купеческий сын.

Терпковатый запах сырости от ночного дождя вводил в чувство какой-то невозвратной утраты, в чувство вины. Хотя, казалось бы, разве может человек винить себя за те обстоятельства, которые совсем не зависят от его воли? Может ли так убиваться и мучить себя за то, чего, зная наперед, он ни за что бы не попустил? Почему же тогда теперь, будучи совершенно непричастным к замыслу и осуществлению случившегося, он испытывает столь сильные угрызения совести? Возможно, душевные тягости могут терзать его оттого, что он полагал, будто мог каким-то образом эффективнее повлиять на обстоятельства, изменить ход событий, сделать итог иным. Возможно, считает он, что не достаточно сделал, и даже дела его не относятся именно к сей ситуации. Они отнесены к прошлому, к тому времени, когда человек, в принципе, еще не задумывался о том, что все, окружающее его, не вечно, что рано или поздно и оно может быть подвержено уничтожению или смерти, что все это надо ревностно и трепетно беречь и яро наслаждаться всем этим, действовать, развивать, помогать, преображать и наслаждаться, и наслаждаться, и наслаждаться. И только тогда, при потере всех этих золотых благ, душа, вероятно, не будет испытывать столь сильные угнетения. А когда ты живешь поверхностно и обыденно, не углубляясь и не рассуждая хотя бы о той же самой обыденности, что висит перед твоим носом, то, лишившись сего, ты сам будешь готов изувечить тело свое, лишь бы увечья души твоей затянулись, зажили, исчезли.

Шелков сидел на крыльце чужого дома и, обхватив голову руками, словно самый пропащий на свете человек, был полностью погружен в себя. В подобные моменты он был совершенно отрешен от земного мира, весь свой разум направив на мир внутренний.

– Я прошу прощения, Николай Геннадиевич, – тихо произнесла Фекла, выходя на крыльцо. – Вы отзавтракали бы, а потом вещи бы свои пересмотрели, а?

Изумрудные глаза ее пытались выдавить хоть какую-то заботу и беспокойство, но они были совершенно не сравнимы с золотыми глазами маменьки.

– Сейчас, Фекла Васильевна, сейчас пойду смотреть сбереженные вещи, – отозвался Николай. Однако особого желания у него не было перенаправлять существо свое от одного мучения – мыслей своих к другому – обыденности. Поскольку и будучи погруженным в свои переживания, и будучи занятый делом, он все равно бы безжалостно иссыхал от непосильного угнетения души своей.

– Эх, откушали бы вначале, Николай Геннадиевич, вы ж со вчерашнего дня ничего не евший. – Качала головой Фекла, помогая встать Шелкову, у которого, казалось, уже нет сил даже для этого.

– Только немного если, Фекла Васильевна, я объедать вас не собираюсь. – Николай пытался казаться как можно более приветливым с хозяйкой, хоть это и требовало от него больших усилий.

– Да перестаньте вы, Николай Геннадиевич! Идемте. – Видимо Фекле было настолько жаль Николая, что она пыталась выражать свое доброе отношение к нему во всем: в голосе, в мимике, во взгляде и в прикосновениях. По всей видимости, у ней проснулись, хотя бы в малой степени, материнские чувства к нему, и теперь она не особо понимала, как правильнее применить их.

Иные домочадцы в это время еще почивали, только лишь Федор Никифорович ушел работать в поле. Неизвестно от чего, но Федор постоянно смущал Шелкова. Очевидно, это происходило от того, что он был изрядно молчалив и замкнут в себе. Находясь рядом, он вырисовывал о себе картину угрюмого, забитого жизнью человека, которому теперь еще и приходится терпеть присутствие в его доме молодого купчика, который до горя своего не удосуживался бросить ему и копеечки. Вся эта неловкость также тихонько скребла на душе у Николая, но выговориться, как об этом, так и о том, что с ним произошло за последнее время, ему было некому, да и вряд ли он был готов тогда к столь откровенным разговорам.

Фекла усадила Николая за стол и подала ему тарелку теплой овсяной каши на воде. Он тут же вспомнил, какую душистую и вкуснейшую кашу до недавнего времени каждое утро подавала ему Дуняша. Конечно, кашу на воде ему есть еще никогда не приходилось, однако теперешнее его положение и сильнейший голод, что изрядно чувствовался в животе, брали вверх, и Шелков в несколько минут опустошил поданную ему деревянную тарелку. Хозяйка тут же начала настаивать на добавке. Отказавшись от нее, он просил Феклу Васильевну показать ему все те вещи, принадлежавшие его семье, что они сберегли. С отказом от второй порции каши Фекла, разумеется, не желала смириться так легко.

– Ладно уж, идемте, но потом, Николай Геннадиевич, вы уж съедите у меня еще одну тарелочку кашки! – поставила такое условие она. – А то, что такое это?! Эдак скоро одна кожица да косточки останутся!

Иногда она позволяла себе повышать тон своего писклявого голоса на человека, что по статусу в несколько раз был выше нее. Вероятно, в ее сознании границы между ней и Шелковым постепенно стирались потому, что действительно начинали играть в душе у нее материнские чувства по отношению к нему. И за столь краткое время, что Шелков находится в ее избе, она успела полюбить его. Однако Николая никак не оскорблял ее слегка повышенный тон, и он вел себя как обычно, стараясь быть как можно приветливее.

Аккуратно поправив свой скромненький платочек, который, по причине ее суетливости, постоянно сползал с седоватой головы, она повела его в маленькую горницу, которая изнутри выглядела еще хуже, чем комнатка, где была Прасковья Алексеевна. Как только Николай вошел в нее, на глаза ему тут же попалась скромная, но все же эффектная картина с изображением фруктов. Должно быть, автор ее был не настолько известен, раз крестьяне смогли приобрести ее, вероятно, не на самом дорогом рынке. Однако чувство того, что эта семья, несмотря не свою бедность и тяжелую жизнь, все ровно стремится хоть как-то приблизиться к искусству, не могло не восхищать.

 

– Я думал, что вещей наших окажется гораздо меньше. Признаться, я приятно удивлен, – заявил Николай, оглядывая содержимое горницы.

– Что успели ваши рабочие вынести, то мы и взяли, барин, – ответила Фекла, разбирая изящно отделанные стулья. – И до чего красота же… – Уже себе под нос проговорила она.

Николай принялся упорядочивать вещи:

– Так, это все я продам на аукционе тогда, по пути в Петербург… Или… Может, даже арендовать лавку стоит… – рассуждал вслух он, ходя мимо сбереженных вещей и осматривая их, чтобы наверняка быть уверенным, что они не попорчены.

Все вещи были в наилучшем состоянии, будто только что изготовленные. Один стол, правда, был без ножки, скорее всего, она была отломлена во время поспешного выноса из мастерской или уже в ходе перенесения в избу, впрочем, Николай не посмел заострять на этом внимание.

– Ну вещи добротные-добротные, барин. Думаю, что вы сможете неплохо заработать на них, – согласилась Фекла. Она принялась мимолетно смахивать пыль с крупных предметов.

– А еще деньги, что смогла сберечь маменька… Их тогда сюда тоже перенесу, – решил Николай, тем самым демонстративно заявляя Фекле, что он доверяет всему ее семейству. На слова его она лишь кивнула.

Он тут же отправился в комнату, где блаженно почивала вечным сном Прасковья Алексеевна. Постоянно волнующаяся в мирской жизни купчиха сейчас выглядела изрядно кротко и спокойно.

Войдя, Шелков бросил печальный взгляд в сторону кровати и тут же поспешил забрать мешок с деньгами, который он вернул тогда на место после предоставления платы крестьянам. Забрал он и оставшиеся там кое-какие вещи и, не в силах более находиться в комнате, удалился, так как понимал, что его сердце точно не выдержит в то время очередной слезный порыв.

Мешок и вещи были теперь положены в горничный сундучок, который тогда у хозяев пустовал. Замка с ключом к сундуку не прилагалось, но Николай ведь уже и так заявил, что доверяет хозяевам.

– Позабыл я совсем, что у нас лошади еще… Их пока тоже крестьяне разобрали кого куда… Что ж с лошадьми-то делать… – задумался Шелков, помогая Фекле освобождать от пыли вещи.

– А сколько у вас, батюшка, лошадей-то? – поинтересовалась Фекла.

– Шесть… Хотя теперь уже пять.

– А что с шестым сотворилось?

– Да вот решил его добрым людям, которые вещи наши сохранили да ничего себе не присвоили, подарить.

Слова Николая удивили Феклу.

Она посмотрела на Шелкова изумленными глазами, как бы спрашивая, верно ли поняла его. На сию ее гримасу он лишь утвердительно кивнул и продолжил разбирать вещи.

– Да как же вы, батюшка, да мы же… Да как… – Фекле было и жутко неловко, но вместе с тем какое-то приятное смущение заставляло внутри ее улыбаться. – Да будет-будет вам, не стоит, барин!

– Я так решил, Фекла Васильевна. Это мой вам подарок. И отказа я не потерплю, – ласково произнес Николай. Несмотря на то, что ранее он заплатил им немалую сумму, Шелков все еще считал себя в долгу перед этой семьей. И дабы угасить чувство недостойности своей в их доме, решил он еще и подарить им скотину.

Фекла еще немного поохала и повозмущалась, но вскоре утихла и, казалось, даже забыла об этом.

С Николаем они полностью разобрали и протерли вещи, иногда попутно перебрасываясь словами, но только иногда.

– Хозяюшка! Дома ли?! – вдруг донесся чей-то мужской голос, однако это был не Федор.

Фекла Васильевна торопливо побежала к крыльцу.

– А-а-а, Игнатушка, спасибо за молочко тебе, родной. Держи копеечку свою, – послышалось вскоре.

– Да что уж, матушка. Рад стараться для вас. Зорька-то наша теленка недавно родила, – в приподнятом настроении отвечал пришедший мужик. Голос его показался Шелкову очень знакомым.

Как только Николай понял, что это его бывший работник – Игнат – он тут же быстрым шагом направился к нему.

– А-а-а, Николай Геннадиевич, желаю здравствовать. Ну как вы тут? – любезно поприветствовал крестьянин бывшего хозяина, но голос свой тем не менее сделал несколько спокойнее при виде него.

– Помаленьку, Игнат. Ты мне лучше скажи, где лошади наши?

– Так… Один у меня, три лошади у соседей. Еще двоих, те что постарее, к Семенову Тихону Харитонычу в сарай отвели.

– Ты вот что, ты вели, чтобы поутру все они привели их, я завтра в путь собираюсь, не помешало бы и мужиков с телегами для меня найти. Поможешь, друг старый наш?

– Отчего не помочь-то, барин? Помогу. И даже сам компанию мужикам составлю.

– Хорошо, спасибо тебе. Уплачу всем по тридцать рублей за возню с моим имуществом. – Николай на минуту о чем-то задумался. – А знаешь, друг мой сердечный… Ты скажи, кто у тебя из лошадей моих находится?

– Огонь. Самого младого к себе стянул, – улыбнулся Игнат. Огнем называли рыжего бойкого жеребца – самого любимого из лошадей Николая.

– Эх, была не была, – махнул рукой Шелков. – Веди его сюда. Оставлю я его Федору Никифоровичу и Фекле Васильевне.

Игнат на слова барина лишь хихикнул и все так же, как и ранее он это делал, по обыкновению своему, кивнул.

– Да уж, батюшка, обошлись бы! Вы и так заплатили нам немало! – отговаривала Шелкова Фекла, в то время как Игнат, отдав ей молоко и получив свою малую за него сумму, уже собирался идти за жеребцом.

Николай и Фекла так были заняты разговором, что даже не заметили, как он ушел.

– Если купец сказал, что даром отдает, значит даром и положено принимать, да не препятствовать, Фекла Васильевна! Купеческий подарок – вещь, знаете ли, редкая! – заявил наконец Николай, которому уже порядком надоела все эти препирательства.

– Ладно уж, ладно. Да только чем уж мы милость-то сию выслужили… Не жизнь мы вам, батюшка, спасли, – ахала Фекла, доныне не до конца веря в то, что семейство их сподобилось такому подношению. Она, как личность приниженного и обделенного сословия, полагала, что такой ценнейший подарок от барина имел место быть лишь в воображении ее, что уподобиться получению его – дело недостойное, нереальное и неправильное. Однако в душе ей было глубоко приятно и отрадно не только от того, что вскоре у них может появится еще один благодетельный источник хозяйственной деятельности, но и от того, что человек высшего чина одаривает их столь драгоценным вниманием и равным себе отношением.

Игнат с молодым жеребцом показался на дороге достаточно скоро. Он вел Огня неспешно, легонько придерживая его за поводья левой рукой. Конь же слегка подергивал рыжей головой своей, как бы наглядно показывая свою нескрываемую вольность.

В это время на улицу вышла Дуняшка, чтобы набрать из колодца воды. Фекла и Николай сделали несколько шагов навстречу Игнату и продолжили толковать о своем, глядя на красивого коня.

Дуняша, не обращая внимания на то, что неподалеку от нее ведет Игнат жеребца, достаточно быстро наполнила ведра водой и уже пошла к избе, как вдруг Огонь узнал горячо любимого хозяина и ринулся к нему. Да так резко, что Игнат не успел удержать выскочившие из его руки поводья.

– Сто-о-ой, болван! – кричал коню вслед мужик и пытался нагнать его, но хлипкое здоровье и скудный образ жизни Игната вещали о том, что далеко бежать он будет не в силах, что и произошло на деле.

Лошадиный бег был изрядно сильным и быстрым, конь мчался прямо на Дуняшу. Николай и Фекла окаменели.

Побледневшая девка встала в ступор и разинула рот в испуге. Глаза ее округлились и сильно распахнулись. Она была в миге от беды. Но ужас настолько сильно охватил ее, что она не могла ступить и маленького шага в сторону. Огонь сломя голову мчался к Николаю и, казалось, даже не воспринимал Дуняшу своими подернутым взглядом. Если бы не сорвавшийся с места в тот миг Николай, который резко повалил Дуню на траву, неизвестно, чем бы все это завершилось. Очень даже возможно, что очередной смертью. Ведра и коромысло раскидались по траве недалеко от Шелкова и кухаркиной дочери.

Быстро пробежавший мимо лежащих Николая и Дуняши конь, сам вдруг резко затормозил и развернулся, глядя на то, что по его несносности учудилось. Он громко зафыркал и закивал сумасшедшей головой.

– Иди сюда, иди… Ох, ты, леший! – ругался на него Игнат. – Ну что, принимай, хозяйка, свое горе луковое, – обратился Игнат к стоящей в стороне Фекле, подзывая лошадь к себе. Испуганная Фекла уставилась на жеребца и, как только его подвели к ней, совсем легонько коснулась носа его.

– Ой, спасибо вам, барин! Если бы не вы, я уж на том свете была, – проговорила все еще лежавшая на траве Дуняшка, мало-помалу приходя в себя после шока.

– Ерунда, тоже мне, подвиг совершил, – ответил Николай, вставая и помогая подняться Дуняше. Он также поднял ведра, коромысло и помог ей набрать заново воду из колодца. А затем сам же и отнес их в избу.

– Ну здравствуй, здравствуй, негодник. – Подошел наконец Николай к жеребцу и нежно погладил его по морде.

– Экий шустряк, – сказал Игнат, весело качая головой. – И куды его теперича?

– Да в сарай, в сарай его, там местечко у нас имеется, за стойло сойдет, – ответила Фекла, и они с Николаем и Игнатом повели зверя в его новые «хоромы».

Вскоре об этой волнительной ситуации все позабыли, и вновь каждый принялся заниматься своими хлопотами.

К девяти часам утра все начали собираться у кладбища, куда уже были перенесены мертвые тела людей и купеческий пёс. Тело же Прасковьи Алексеевны Федор привез на своей телеге, куда запряг теперь уже своего молодого жеребца. Всю дорогу Огонь подпрыгивал, елозил и все норовил пуститься бежать. Одним словом, вел себя как угорелая скотина, на которую от минуты до минуты нужно было повышать голос, одергивая поводья.

Гробы же для усопших Шелкову пожертвовал их друг семьи, с которым Николай особо не общался и не взаимодействовал, однако с Геннадием Потаповичем сей милосердный человек был в дружеских, доверительных отношениях. Как-то в отрочестве Николай повстречался с ним, когда тот приезжал в гости в их поместье. Отец принимал тогда дорогого друга очень ласково и приветливо, однако с Николаем гостю пообщаться так и не довелось. А после Шелков уехал в Петербургскую академию и, в принципе, позабыл об отцовском друге. По возвращению домой Шелков более не встречал его. Только лишь Геннадий Потапович сам ездил иногда к так называемому другу своему, впрочем Николая все это не касалось, да и сам он никогда не интересовался этим человеком. Имя его Михаил Акимович Плетнев. Он тоже был знатным купцом, коего уважали в светском обществе. Жил он в том же селе, где и отец Иоанн, и как только вчера узнал о случившемся горе, велел тут же заказать должное количество гробов из города, который от села его находился в пятидесяти минутах. Знал Шелков по рассказам отца еще, что, этот Михаил Акимович однажды был, кажется, спасен Геннадием Потаповичем, или же папенька просто как-то существенно помог ему, и после этого завязались у них взаимные дружеские отношения. Однако от отца Николай никогда не слышал дурного слова об этом человеке. Всегда он как-то тепло выражался о Михаиле Акимовиче, но все же особо разговоров о нем и не велось. И вот теперь, когда Николай опустился до полной нищеты после случившегося, гробы для усопших пожертвовал ему человек, с которым купеческий сын и толком знаком не был. А так как приличное состояние и приятная дружба с отцом позволяли скупить ему отнюдь не дешевенькие гробики, он купил достаточно дорогие красные гробы с бархатом не только для Шелковых, но даже и для рабочих. Что весьма удивило всех.

Чуть ранее девяти часов Плетнев вместе с духовником прибыли к соседней деревушке у светлохвойного леса, привезя с собою и гробы. Бывшие рабочие Шелковых тут же принялись укладывать тела в них.

Как только Николай увидел, как кладут тела родителей туда, показалось ему, что раскрасневшиеся глаза его в то мгновение разобьются от всей боли, которую испытывал он в это жестокое для него время. Шелков, окаменев, стоял в стороне, наблюдая и пуская все обильнее слезы из глаз. Сил ему хватило только на то, чтобы подойти к священнику и попросить благословение. Отец Иоанн, положив свою мягкую руку на сиротскую голову Шелкова, по-родительски пытался утешить его, говоря, что все у молодого купца будет обязательно хорошо и что, раз уж так случилось, он должен быть благодарен Богу хотя бы за то, что выжил, что жизнь у него впереди еще и несомненно должна она быть счастливой и светлой, и что, как бы сейчас тяжко и горестно ни было ему, он должен найти в себе силы, чтобы жить.

Дуняша, которую Фекла таки заставила перед похоронами съесть лепешку и выпить чашку молока, ведь бедная девка была настолько физически и душевно изнурена, что был большой риск ей потерять сознание, стояла тогда около Николая и, не в силах вымолвить ни слова, плакала, глядя, как мать ее кладут в красный бархатный гроб. Также найдя в себе силы, она попросила у отца Иоанна благословение и также получила от него утешительные слова.

 

Ели, что покойно почивали у кладбища, беззвучно дремали на ветру, как бы обещая, что позаботятся о мире и покое мертвых тел. Ветерок был нежен и ласков в тот день.

Во время панихиды Николай старался быть смиренным и внимательным. Как мог пытался не обращать внимания на отвлекающие его эмоции, которые, казалось, в таком огромном количестве он еще не испытывал никогда. Всеми силами души своей он пытался средоточиться на молитве, углубиться в смысл священных слов, которые из века в век использовали отцы для общения с Царем Небесным для умоления Его о даровании милости усопшим. Почти все из них Николай знал наизусть. Шелков очень старался смирить боль и отчаяние свое тем, что все это воля Божья, что не бывает у Него ничего понапрасну. Но все же в разуме его проплывала отличительная от других его раздумий мысль: «Господи, ну за что же?». Тропари, что так проникновенно читались отцом Иоанном, не могли не трогать сердце Шелкова, и он со слезами все усерднее шептал молитву и много-много крестился. Но как бы ни пытался он уйти от еще более разрушающей его вопросительной мысли, она все равно, каким-то образом заползая в сознание его, шипела одним и тем же вопросом: «За что?» И как бы он ни пытался, уже смирившись с тем, что не понимает здесь путь Господень, просто не брать во внимание эту мысль хотя бы в то время, она все равно продолжала терзать душу его, уже начиная выводить из себя. А когда он стал невольным свидетелем того, как на гробы новопреставленных отца и матери его бросают оранжево-коричневую землю, настолько невыносимо сделалось ему, что в голову его пришло мгновенное желание убежать, скрыться, закричать и избить себя. Должно быть, если бы не приобретенное во время службы чувство хоть малой благодати и уважения ко всем пришедшим людям, он именно так и поступил бы. Однако крохотное на тот момент чувство присутствия рядом Бога и совесть не позволили ему этого сделать.

Хоронили Шелковых и рабочих те же крестьяне, что работали у них. Они бережно, насколько это было возможно, опускали один за другим гробы в ямы, укрывая их рассыпчатым одеялом земли.

Теперь Шелков мог спокойно ехать в Петербург к дядюшке, так как более здесь у него никого уже не осталось, а долг – похоронить достойно родителей – при совместной помощи всех этих золото-сердечных людей он выполнил.

Евграфа похоронил он под стройной красивой березкой, поставив на могилку отполированную дощечку с надписью: «Евграф. Горячо любимый пес семьи Шелковых».

После панихиды все пошли в дом к Игнату, чтобы совершить трапезу и помянуть то, какими новопреставленные были людьми.

Поминки продолжались достаточно длительно в тот день. Все пили, трапезничали, некоторые из крестьянских баб даже напели несколько поминальных стихов, остальные беседовали. Хотя Николаю с большинством из крестьян вообще никогда ранее не доводилось вести беседы, теперь же словно между ним и этими людьми раскололась стеклянная стена, которую он не то, чтобы сам ставил между ними и собой, но которая сама некогда образовалась, а он просто не хотел замечать ее. Казалось ему, что он даже и не виделся с этим чуждым ему деревенским людом, от которого он всегда находился в ином, своем мире. Не то чтобы Шелков стыдился перекинуться добрым словом с каким-нибудь крестьянским мужиком или поздороваться с крестьянской бабой, ему, по всей видимости, просто не до них было, как частенько и не до природы, не до полезных дел, не до всего того, к чему он питал ярое желание, но к чему все никак не мог приблизиться. Тем не менее, как только тот или иной «маленький человек» подходил к нему, чтобы попытаться разделить с ним боль его, посочувствовать, пожалеть и поддержать, Николай ласково отвечал ему или тактильной взаимностью, или добрым словом, чаще всего и тем и другим. Поначалу людей низшего сословия несколько удивляло такая открытость купца, и некоторые из них даже несколько робели подойти и поговорить открыто, однако вскоре весь этот процесс превратился в закономерность, и крестьяне уже и могли обнять его несколько смелее. Один из деревенских, казалось, так сильно напился, что когда все-таки тело его позволило доползти ему до Шелкова, он пьяно проговорил: «Сыночек мой, бедненький мой…» – и тут же, не в силах больше стоять на ногах, повалился на Николая. Игнат, глядя на сию картину, хихикнул, но все же насторожился, как и все присутствующие. Шелков вмиг поймал мужичка и какие-то секунды еще стоял с ним, прижав его к себе. Все смотрели на них не отрывая глаз. По всей видимости, эта ситуация особо показалась любопытной Михаилу Акимовичу, он изумленно вытаращил свои глаза на то, как купец держит пьяного рабочего, с интересом ожидая, что же будет далее.

«Спасибо, батька,» – прошептал Николай мужичонке в сохлое правое ухо, хотя мало было вероятности, что тот слышал слова его. Тем не менее, все это было в какой-то степени даже умилительно.

Однако все же многие из находящихся в доме крестьян замерли в некоем страхе от увиденного. Возможно, некоторым, и было несколько приятно от того, что сам барин теперь с ними столь породнился, но все же такие чересчур быстротечные перемены не могли полностью стереть сословную грань. Деревенские, разумеется, чувствовали какое-то послабление в отношениях между ними и барином, однако не до такой же меры, чтобы в алкогольном беспамятстве бросаться на руки барину да еще и величать его «сынком», будто бы он дворовый мальчишка. Да и сам Николай не ожидал такого поворота событий, несмотря на то, что в крестьянскую жизнь погрузился в последние дни достаточно глубоко.

– Отнесите его в избу. Пусть проспится хорошенько, – проговорил без единой нотки злобы и раздражения Шелков, обращаясь к крестьянам. Игнат ухмыльнулся и, улыбаясь, закачал головой. В глазах его читалось: «Вот же дурень. Как напился! Да еще и к барину полез! Болван. Ну и умора!»

Мужики тотчас зашевелились и увели пьянчужку, кланяясь и на ходу пытаясь оправдать поведение этого тощенького, наполовину высохшего человечка тем, что он очень сильно проникся горем Николая, что таким образом оскорбить барина у него и в мыслях не было. На что Шелков заявил, что не считает себя оскорбленным, а крестьянина отвести он велит, потому как более горячительных напитков он не потянет, как и осознанную беседу. А спать человеку все лучше дома на кровати своей, чем на столе или под столом в чужой хате. Мужики в несколько секунд смогли вынести его.

После сего случая поминки продолжались еще несколько часов. Оставшееся время Николай беседовал по большей части с отцом Иоанном. Никаких уж, оригинальнее той ситуации, случаев не совершалось. Крестьяне и сами вскоре даже как-то притихли. Видимо, все старались каким-то образом следить теперь друг за другом и за собой. Завершились поминки молитвой отца Иоанна, к которой присоединились и все скорбящие.

Наутро Шелков с Дуняшей и крестьянскими мужиками начали собираться в путь. Вещи свои Николай распределил по телегам, в которые были запряжены его лошаденки, большинство из коих он также рассчитывал продать. Помимо тех вещей, которыми собирался Николай торговать в попутном городишке, Фекла нагрузила ему чуть ли не половину телеги ягодами, яблоками, мешочком крупы, наливкой. Ему, разумеется, приятно было столь милое бабье беспокойство, да и провизия в дороге всегда пригодилась бы, однако она создавала немалый груз и прочие неуместные хлопоты. Шелков долго отказывался от этих даров, понимая и то, что семейство Феклы не зажиточно, и любая горсть крупы или любое яблоко не будут лишними. Он еще долго пытался уговорить ее забрать все это или хотя бы половину принесенного. Однако Фекла наотрез отказывалась принимать мешочки с едою назад, утверждая, что на те деньги, что даровал им Николай, они еще здорово смогут разгуляться и обделенными уж точно не останутся. В конечном итоге Николаю ничего не осталось, кроме как просто смириться с ее решением и взгромоздить всю провизию к себе на телегу, где уже и так находилось порядочное количество вещей и где еще должна была поместиться Дуняша.