У светлохвойного леса

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Глава вторая

Заря ласково обнимала старый светлохвойный лес, попутно даря свой невинный свет близ находящейся деревне и полностью сгоревшему этой злосчастной ночью поместью. Лесные птицы уже гулко щебетали то тут, то там, радуясь очередному рассвету. После страшной бури всегда наступает затишье, после суровой зимы всегда идет нежная весна, а после темной ночи следует светлое утро. Это закономерный порядок, который истинно отражает то, что никакие страдания в этом мире не длятся вечно, что любому мучению рано или поздно приходит конец.

Алые солнечные лучи немного успокаивали и дарили малую надежду и силы для стойкости. Сгоревшие ели, осины, дубы были подобны деревьям из какой-то страшной сказки, завершение которой отражалось в них же самих.

Все люди поместья Шелковых, вернее те, кто не ушел к Господу Богу этой ночью, потихоньку принуждали свои тела подниматься с земли, так как после полного прогорания пожара, все те, кто еще оставался у особняка, от усталости и напряжения попадали, будучи совершенно без сил.

Николай же в то время, придя в себя после обморока, накрыл обгоревшее тело отца чистым полотном, которое ему любезно принесла крестьянская баба, также помогавшая тушить барское хозяйство, чтобы до утра с телом Геннадия Потаповича ничего не сделалось.

Сия пагубная ночь останется в памяти Николая на всю жизнь, ведь именно с нее началось кардинальное ее изменение. Очнулся уже Шелков под двумя молодыми елями, у которых он очутился, когда погасли последние всполохи, ибо более не мог находиться у сгоревшего особняка и множества мертвых тел. Морщась от боли во всем теле, он слегка привстал, зевая и потягивая руки. Вся его одежда была грязной и помятой, волосы взъерошены и спутаны, губы, уши и конечности посинели от низкой ночной температуры. Из его молодых, как и две эти зеленые ели, под которыми он провел остаток ночи, глаз вновь полилось огромное количество слез, и он, прихрамывая и шатаясь, побрел к «мертвому» двору, чтобы узнать не нужна ли кому помощь (впрочем, даже если бы она была нужна, что он мог сделать?) или же, чтобы просто понять, что ему вообще делать дальше.

Сидевшая и плачущая над мертвым телом кухарки Дуняша, двенадцать еле живых рабочих и голодные изнуренные лошади – вот какой предстала перед глазами горем убитого Николая картина сгоревшего поместья.

– Прасковья Алексеевна все еще в избе? – тихим голосом спросил Николай ползающего по земле Игната.

– А?! Д-да, барин. Ночью как унесли ее в избу сторожа, так и не выходила она оттудова. Слаба, видать, ишо. Да и надо ли оно ей, бедняжке, видеть этого? – Игнат попытался сам встать, но ничтожное количество сил и тошнота после ночного дыма, не позволили ему сего сделать без падения обратно вниз.

Ледяные руки Николая помогли подняться бедному крестьянину.

– Если уж пойдете к ней, не ведите маменьку сюды. А то, как жива ешо, то точно концы от увиденного отдаст, – прохрипел Игнат. Он посмотрел на Николая какими-то по-детски жалобными глазами, в которых было не ясно, что именно он хочет показать. Скорбь касательно своего теперешнего положения, жалость к несчастной барыне, сострадание по отношению к Шелкову, а возможно, все это вместе взятое тиранило тогда его простую, но умеющую всех любить душу. Желтые губы его говорили о том, что сейчас его непременно выполощет, а потому Николай, дабы не смущать рабочего, отошел от него.

Вид Аксиньи, неподвижно лежащей прямо у ворот, очень сильно сжимал сердце Шелкову в этот момент. Внезапно он вспомнил, как будучи еще совсем мальчонкой впервые встретился с ней в их кухне. Кухарка в то время была еще с грудной Дуняшей на руках, поговаривали, что ранее работала она в городе, в трактире, где родила дочь от уже немолодого хозяина, который вскоре умер, а трактир по распоряжению одного господина перестроили в полицейский участок. А Геннадий Потапович, будучи в городе, увидел бабу с ребенком у церкви, просящую милостыню, и, искренне сжалившись над ней, взял к себе в работницы на кухню. Должно отметить, что готовила она на славу, так что хозяева всегда хвалили ее и никогда не обижали. У них с дочерью была чистенькая, уютненькая комнатка прямо в барском доме. Прасковья Алексеевна выучила Дуняшку чтению и счету. Одним словом ни кухарка, ни помощница-дочь ее обижены хозяевами не были. А когда человек не обижен и не унижен, то и ненавистен и озлоблен он не будет. Вот и Аксинья, несмотря на свою тяжелую жизнь, осталась светлой и всех любящей бабой. Щекастая, веселая, добрая, она всегда шутила, подбадривая молодого барина. Очень любил ее Николай и относился к ней, как к родной матери, а к Дуняшке – как горячо любимой младшей сестренке. И вот теперь старая кухарка лежит, как будто даже блаженно улыбаясь, не видя, вернее видя, но будучи не в силах утешить свою осиротевшую рыдающую дочь.

– Маменька, да на кого ж ты меня покинула?! Кому я такая нужна-то?! – причитала зареванная Дуняша. – Возьми, возьми же меня с собою. Нет жизни без тебя мне на свете сем.

Шелков, сколько себя помнил, крайне редко видел Дуняшку в слезах. Обычно всегда она была весела и приветлива. Все детство они провели вместе, играли, шалили, гуляли в лесу. И всегда Дуняша была радостной, солнечной и такой миленькой. Сейчас же Николай увидел ее совершенно с иной стороны. Со стороны, где много боли, страдания и чувства беззащитности и скорби. Возможно, все те годы, он не был достаточно внимателен к ней.

– У тебя все хорошо будет, Дуняшка, – откуда-то нашел в себе силы для утешения Николай и поспешил подойти к кухаркиной дочери. – Тебе совсем незачем покидать столь рано мир сей, ведь ты еще так нужна ему. Да, сейчас тебе трудно осознать это, но просто услышь слова мои…Ты же сильная у меня. – Затем, немного помолчав, Николай продолжил, понимая, что Дуняше весьма тяжело было разговаривать с ним: – Я попрошу взять тебя к себе на кухню Евгения Марковича Шаронского, это наш давний друг семьи, он не откажет мне. Ладно, голубушка? Послужишь ему? – Николай присел к ней и обнял, стараясь хоть как-то успокоить и дать ощущение, пусть и малой, защиты.

– Ему меня за деньги продадите, да, барин? – пуще прежнего начала рыдать Дуняша, сильно трясясь и вздрагивая в объятиях барина. – Конечно, вам ведь деньги нужны сейчас. Что стоит вам сироту в чужие руки отдать…

– Еще чего, глупая! – удивился Шелков такому невиданному поведению девицы.

– Коли за деньгами бы гонялся, то и не спрашивал бы тебя вовсе. Да и Евгений Маркович вряд ли дал бы мне сейчас даже и малую сумму. Сама понимаешь, дела купеческие… Риски, риски да ставки. Обидно мне за тебя, лебедушка, страсть как обидно. Вот я и могу поговорить с ним, чтобы он на работу тебя взял.

– Маменьку бы похоронить мне для начала, а потом уже и жить по новой, – Всхлипывая и вытирая раскрасневшиеся глаза подолом сарафана, произнесла Дуняша, отстранившись от Николая. – Ан все ж без матушки ненаглядной моей, боюсь, не стерплю уж более ничего на свете.

– У тебя очень сильное сердце, Дунечка. Оно вытерпит. – Николай встал и положил руку на голову девицы. – Я распоряжусь, чтобы отец Иоанн отслужил панихиду по каждому умершему из наших людей. Я постараюсь все сделать так, как нужно, со всем решить здесь, чтобы каждый из вас куда-то да примкнулся. Право, не совсем ведаю еще как именно все устроить, но я сделаю это!

– Можно я еще сейчас посижу с маменькой, барин? Напрощаться хочу с ней, – уже более стойким голосом заговорила Дуняша. – Надобно мне сейчас, барин, надобно одной-от.

– Конечно, милая, конечно. – Николай покинул ее.

Если бы иной человек когда-нибудь поинтересовался тем, как выглядят самые большие убытки у купцов и от чего они делаются столь большими и пропащими, то ответом на подобные вопросы сего интересующегося непременно бы подошла именно нынешняя картина Шелковского поместья. Поскольку, одно дело, когда убытки и простои возникают при безотрадной торговле, коя частенько бывает в жизни купцов при различных на то обстоятельствах или же в кризисных случаях. Иное же совсем дело, когда убытки возникают по причине стихийных бедствий, будь то пожар, наводнение, ураганы и подобные ужасы природы. И младенцу ясно, что в сих случаях гораздо труднее и восстановление, и дальнейшая жизнь в общем-то. На сию картину убытков без слез или хотя бы сожаления никак не взглянешь, если, конечно, смотрящий не склонен к злорадству, но это уже дело совести каждого.

Ясное солнце тогда высоко висело над прахом старого, казавшегося ранее таким крепким, особняка, сгоревшими мастерскими, конюшней, баней, дровяником, забором, большая часть которого тоже ничего уж из себя не представляла.

«Зачем же огонь был столь беспощаден и не оставил хотя бы наш дом? Зачем же он вообще появился? Кто этот мерзкий виновник случившегося ночью ада?» – задавался вопросами Николай, обходя и разглядывая каждую прогоревшую дощечку.

– А где то, что успели вынести?! – крикнул Шелков, ожидая, что кто-нибудь из оставшихся его рабочих ответит ему.

– Да унесли, барин. Вот как только Прасковью Алексеевну-то поволокли в избу крестьянскую, так и вещи туды же понесли, – отозвался Игнат, которому, по всей видимости, стало лучше.

– Да кто унес-то?!

– Те же крестьяне, барин, что к себе сподобились милостью взять Прасковью Алексеевну, так и вещи взяли к себе на хранение. – После этих слов Игнат наконец встал и побрел в сторону выхода из поместья.

«Хорошо, что хоть что-то удалось сохранить, – думал Николай, медленно передвигаясь по сгоревшей территории, держа руки на грязном поясе. – Хотя, что теперь эти вещи, по сравнению с убытками… По сравнению… С… убытками…» – Николай вдруг резко остановился, суть вкопанный. Лицо у него сделалось каким-то испуганным. В глазах его появилось, будто бы какое-то озарение и грусть. Он сжал испачканные и холодные руки в кулаки.

«Убытки! Отец велел мне подсчитать вчера убытки!» – произнес про себя Шелков, и ему сделалось еще невыносимее на душе. Последнюю просьбу, последний наказ отца он не выполнил, забыл, отложил на потом! На какие-то секунды он поднял тяжелую голову к небу, затем опустил вниз и убитый горем побрел к воротам. Все его тело будто пронизывала ноющая боль, которую, казалось, ничто уже не могло залечить, даже время. Ведь это был последний наказ отца, и Николай не выполнил, не выполнил его! Он отнесся к поручению, как к абсолютно неважному, к чему-то, чем можно пренебречь. Он не вспомнил, не вспомнил, забылся, предался какой-то глупой праздности и так и не сделал полезного дела, а теперь… Теперь ничтожно поздно. Да и смысла не было уже пытаться что-либо сделать.

 

Впрочем, Николай обходил вокруг сгоревшего поместья, оценивая каждый утраченный предмет: «Четыре пятых части забора, один дровяник, одна баня, пять мастерских, один дом,» – шептал Николай числа убытков, как будто бы оправдываясь перед мертвым отцом и самим собой. Он всегда выполнял просьбы отца, пусть даже иногда и не в срок, однако и сейчас был уверен, что должен был выполнить-таки эту уже бессмысленную просьбу. Хотя легче ему вовсе не становилось. Чувство вины щемило изнутри и заставляло скукоживаться, а облегчение никак не наступало. Тем более, Геннадий Потапович требовал тогда от сына доклад совсем не о тех убытках. Однако Николай теперь не мог и предположить, сколько товаров и иных вещей удалось вынести рабочим, так как все было унесено на хранение в какую-то крестьянскую избу, где находилась маменька. О, как же паршиво в тот момент чувствовал себя сын купца! Вчерашнее утреннее угнетающее чувство праздности никак нельзя было сравнить с тем, что творилось с его душой сейчас.

– Ладно бы не успел… Но просто взять и забыть! Какой срам… Мра-а-азь же ты, Николай, – тихо произнес себе под нос Шелков. Наконец он не выдержал всего этого напряжения и ударил себя по лицу. Алые его губы скривились в злой гримасе. От удара на правой щеке и части носа загорелось достаточно немалое пятно. Он впервые за это время обозлился на себя. – Ведь отец просил меня, – шептал Николай. Руки его то нервно сжимали грязную ткань одежды, то до боли жали друг друга. Полностью погруженный в свои мысли, он побрел к деревенским избам, дабы увидеть матушку. Он никогда не общался с крестьянами, которые жили за забором его поместья, а потому отчетливо понимал, что совсем не знает их. Сделав шагов десять, Николай осознал то, что даже не разузнал, куда ему идти, в какой избе маменька и их вещи. Он уже было хотел развернуться и попросить кого-нибудь из оставшихся своих людей проводить его до нужного места, но увидев на крыльце одной из изб сидящего мальчонку лет двенадцати – тринадцати, Николай подошел к нему и задал вопрос:

– Милейший, в какой избе сейчас пребывает Прасковья Алексеевна Шелкова?

Малец оглядел его с ног до головы, во взгляде его прочитывалась даже и брезгливость, хотя сам он выглядел совсем не «по-боярски».

– Вона там, барин. – Указал мальчик пальцем на избу через дорогу.

Худощавое бледное тело мальчонки, которое выражало явный голод, еще более вводило Шелкова в угнетение, ему стало жаль мальца.

– Спасибо, милейший. – Николай поклонился ему, что очень удивило крестьянского сына и поспешил к указанной избушке. Мальчишка еще какое-то время изумленно глядел ему вслед, до конца не веря тому, что человек купеческого происхождения поклонился ему.

Подойдя к худой, подобной тому сидящему мальчику, двери, Николай торопливо постучал в нее и, не дожидаясь ответа, вошел в избу. Внутреннее ее убранство хоть ничем и не удивляло его, но тем не менее питало к себе также жалость.

– А, Николай Геннадиевич, пожалуйста, проходите. – Тут же попалась к нему навстречу крестьянская баба. – А у нас маменька тут ваша пока… И… вещи тут. – Голос ее подрагивал, создавалось впечатление, что она будто бы не договаривает чего-то. Шелкова это сразу же натолкнуло на мысль, что с маменькой, по всей видимости, совсем плохо.

– Как звать вас? – сдержанно спросил Николай, глядя на суетящуюся бабу.

– Меня зовут Фекла, а это вот муж мой Федор. – К ней подошел бородатый мужчина лет сорока и тихонько кивнул Шелкову, не произнося ни слова. Одежда у обоих была достаточно чистой, но все же бедной, в некоторых местах перешитой.

В избе, кроме них и Прасковьи Алексеевны были еще люди. За столом сидели еще двое: мальчик восьми – девяти лет и девица лет тринадцати – четырнадцати, по всей видимости, это были их дети. У девицы было зеркальное лицо Феклы, которое показалось на тот момент Николаю очень даже прелестным. Дети были мрачны и спокойны, иногда поглядывали на вошедшего гостя, но большею частью просто сидели за столом и ели щи с хлебом.

Хозяин дома продолжал молчать, вместе с тем, он очень пристально смотрел на Николая, вероятно, сам ожидая от него каких-то речей.

– Да вы присядьте, присядьте, Николай Геннадиевич, – указала Фекла на одну из скамеек у стола. – Поди измаялись совсем ведь.

Шелкову вдруг сделалось совестно, ведь его знают в этой деревне все, а он же дальше своего двора не знает никого из деревенских.

– Простите, как ваше отчество? – просил Николай, продолжая стоять на месте.

– Васильевна! – вмиг отрапортовала Фекла и поправила свой серенький платочек. – Фекла Васильевна.

– А ваше? – Николай обратился к ее мужу, который уже начинал смущать его своим молчанием.

– Никифорыч, – впервые подал голос хозяин дома. Его рыжевато-белесые волосы были безобразно зачесаны назад, сам же он создавал впечатление какого-то нелюдимого человека.

– Фекла Васильевна, Федор Никифорович, я очень благодарен вам за то, что вы сподобились милостью – на какое-то время приютить мою маменьку и взять себе на хранение наши вещи. Сейчас мы действительно оказались в достаточно скверном положении. Уверяю вас, что этого я никогда не забуду и благодарность моя будет вам не только на словах. – Барин старался казаться убедительным, однако на последнюю его фразу хозяева замахали руками: мол, да какая уж там благодарность, ты ведь теперь так же нищ, как и мы.

– Но сейчас я бы попросил вас отвести меня к маменьке, – не обращая внимания на их жесты, проговорил Николай.

– Конечно-конечно, пойдемте, – залепетала Фекла. – Как могла я пыталась ее выходить, барин… – Она повела Николая в чулан. Фекла была настолько щупленькая бабенка, что судя по телосложению, ее запросто можно было приравнять к тринадцатилетней девице, что, разумеется, периодически бросалось в глаза.

Седая дверь, что вела в чулан, выглядела настолько убого и ветхо, что Николай даже испугался себе представить, в каком состоянии то помещение, где находилась маменька. Тем более, что в подобной обстановке, должно быть, очень сложно было поправиться. Отворив дверь, хозяйка вошла первой, а затем пригласила войти Шелкова. Перед взором его тут же предстали страшные деревянные стены, которые, по всей видимости, в зимнее время, едва ли могли удерживать тепло.

В углу маленькой темной комнатушки была расположена кровать с бедняцким балдахином, на которой лежала или почивала измученная Прасковья Алексеевна. Сверху от нее располагался Образ Богоматери «Всех скорбящих радость», у которого тускло, но все же живенько горела красная лампадка.

– Идите, барин, к ней, оставлю я вас, – тихо проговорила Фекла и направилась к выходу из комнаты. Она не стала закрывать полностью за собой дверь, вероятно, посчитав, что в любой момент барыне может стать хуже.

– Дорогая моя матушка! – Кинулся Николай к постели Прасковьи Алексеевны. – Это я, это я, матушка! Николушка! Я здесь! Ах, как же я испугался за тебя!

Из маменькиных глаз мгновенно полились слезы, как только она услышала голос сына.

– Николушка, сыночек мой ты ненаглядный, – жалобно заговорила она. – Прости ты нас, не уберегли мы тебя, родненький. – Она попыталась привстать, но ее недужное тело не позволило ей в полной мере этого сделать.

– Лежи-лежи, матушка, тебе отдых нужен. – Стал обратно укладывать ее Николай. – Вот ведь он – я, здесь, с тобою. Жив и невредим…И счастлив от того, что ты жива.

– Ты слушай меня, что я тебе сейчас скажу, Николушка. Только не перебивай, – тяжело дыша, говорила Прасковья Алексеевна целующему ей руки сыну.

– Ты… Ох… Ты распусти крестьян сейчас. Каждому по рублю дай, деньги – вон они. – Кивнула она головой в противоположный угол, где находился мешочек и еще кой-какие вещи. – Я успела толику взять, пока вы там с пожаром носились. Крестьян распусти, вещи сохранившиеся распродай, а сам отправь письмо дядюшке своему родному, Владимиру Потаповичу, да поезжай к нему в Петербург, он поможет тебе на ноги встать. Поезжай… – Она прикрыла уставшие глаза.

– И тебя здесь оставить?! – изумился Николай. – Да что ты такое говоришь, маменька?!

Прасковья Алексеевна лишь жалобно посмотрела на него и сильно сжала ему кисть.

– А мне недолго осталось, Николушка… Недолго, родименький. – Слезы вновь показались на ее лице, но теперь в них, будто было гораздо больше смирения, чем скорби. – Уж все… Отжила я свое.

– Да что ты, маменька, что ты такое говоришь?! Не смей убивать сердце мое, и без того изувеченное, словами эдакими! Что же ты вздумала такое! – почти закричал Николай, положив руки на плечи Прасковьи Алексеевны. Она лишь сморщила тонкие веки и положила сверху его мягких и молодых рук свои тощие и холодные.

– Недолго, недолго осталось, Николушка. Ты ступай, ступай, родной. Деньги возьми те, да и ступай. Потом, попозже еще придешь ко мне. Уж не так скоро я умру ведь. – Она невольно усмехнулась, но Николай эту усмешку с ней делить не стал. – А я тут пока лежать и молиться за тебя буду, покуда силы есть. – Маменька ласково посмотрела на сына. – Ступай же.

Шелков какое-то время просто сидел рядом с ее кроватью в раздумьях, а затем, видимо, поняв, что сейчас вести разговор с матушкой бесполезно, решил, что лучше будет действительно распустить пока что рабочих. Он взял льняной мешок и уже было собирался покинуть маменьку, как она вдруг окликнула его:

– Николушка… Ты хозяевам, что приютили меня, тоже заплати… Чистой души это люди. Помогли нам они. Вещи-то у них наши. Ну, ступай.

– Хорошо, маменька, я и сам собирался отблагодарить их, – произнес Николай, скрепя сердцем после слов Прасковьи Алексеевны о смерти, и вышел из комнаты.

Крестьянская семья находилась в горнице. Сама изба была не настолько скудной: побеленный стены, подметенный отскребанный пол. Посему, несмотря на внешний и внутренний нищий вид, было заметно, что хозяева следят за порядком.

Как только Николай вышел, все домочадцы вопрошающе уставились на него.

– Спасибо вам, люди добрые, за помощь вашу и доброту. За то, что не оставили нас в беде и скорби одних горе свое проживать. Примите, пожалуйста, от нашей семьи хоть какую-то благодарность, – произнес Николай и, развязав льняной мешок, протянул хозяину два рубля.

Фекла всплеснула своими маленькими ручонками.

Хозяин же почтенно поклонился и принимая деньги сказал:

– Не извольте беспокоиться, Николай Геннадиевич. Пусть Прасковья Алексеевна остается у нас до полного выздоровления.

Хотя все понимали, что полное выздоровление уже никогда не наступит для нее на этом свете. Но каждый, казалось бы, боялся не то, чтобы заикнуться, но даже и подумать об этом.

Откланявшись, Николай вышел из избы и направился в сторону уничтоженного поместья. Он очень надеялся, что люди еще не разбрелись.

По дороге он решил подойти к мальчишке, что повстречался ему у соседней избы, ибо вид его изрядно разрывал Шелкову сердце, и протянул ему десять копеек. Малец был удивлен поступку барина не менее сильно, чем в прошлый раз. Он горячо благодарил его и долго откланивался. Затем, когда барин ушел достаточно далеко, мальчишка, будучи уже в совершенно веселом расположении духа, побежал в избу, вероятно, похвастаться или обрадовать родителей даром приобретенной получкой.

Вернувшись к сгоревшему двору, Николай в несколько минут созвал к себе рабочих и, не обделяя никого, заплатил всем в должном количестве нужную сумму и, вместе с тем, ту, кою только и мог пожаловать им при нынешним состоянии своем:

– Вот тебе, Игнат, два целковых рубля. А вот тебе, Пахом, также ровно два целковых рубля.

Каждый рабочий незамедлительно подходил к Шелкову и любезно принимал деньги. У всех в глазах прочитывалась грусть вперемешку со стыдливостью. Словно, они чувствовали себя повинными в том, что они – низший класс, которому в тот момент по доброте и великодушию своему барин жаловал заработную плату. При всем при том, что хозяин сам находился теперь в крайне скудном положении. Тем не менее, рабочие благословляли Николая и его семью, утверждали, что пытались сделать все, чтобы спасти поместье. Кто-то пытался разобраться, почему так все получилось и кто виновник сего происшествия. Некоторые все еще плакали. Николай наблюдал за их реакцией и действиями, и ему вновь сделалось так тоскливо и невыносимо внутри. В конце концов он не выдержал и просто кинулся в объятия совершенно к кому попало. Наверное, в тот момент ему был важно именно осознать то, что он не один. Его обняли все рабочие. Некоторые пытались шептать какие-то утешительные фразы наподобие: «Если Бог одно отнял, то потом еще большее даст», «Все хорошо будет, барин, справитесь вы», «Бедный вы, бедный наш, ну да береженого Бог бережет» и тому подобное. Это был момент истинного единения и любви, подтверждающий одну великую истину о том, какой бы у человека не был чин и статус, он все равно никто перед испытаниями суровой жизни. И беда никогда не спросит, богат ты или беден, она придет откуда не ждали и сравняет всех.

 

Обнимая своих родных рабочих, Николай осознал то, что он отныне ничем не отличается от них. Теперь у него также почти ничего нет, разве что громкая фамилия, которая является сейчас единственным ключом к спасению. И то, если сей ключ поднести к верной двери. Все деньги и документы или хотя бы большинство их, безвозвратно уничтожены огнем. Ему придется начинать все свое дело, к которому он даже еще в полной мере не приступил, с нуля.

– Друзья! – впервые так обратился Николай к своим (вернее, уже не своим) рабочим, что, тем не менее, при нынешней ситуации вызвало у них велие изумление. – Спаси вас, Бог, за верную службу. Не поминайте лихом, если что не так было.

– И-и ты… Вы, барин… Николай Геннадиевич, не поминайте нас лихом, если что было неугодно, простит-т-те, – проговорил за всех удивленный, заикающийся Игнат. Другие же просто покивали головами да поддакнули, кто-то еще продолжал плакать, кто-то смиренно улыбался, будучи в несказанном умилении. На всех была грязная одежда, которую надобно было бы заменить, да и вторая половина ночи никому не даровала премногих сил, а потому всем требовалась баня и отдых. У многих рабочих в этой деревне были избы, у тех же, кто жил у Шелковых не было другого выбора, кроме как попроситься на маломальское время остаться у своих собратьев. Распределились и разошлись все достаточно скоро. Охладевшие мертвые тела стащили в одну кучу; вечером крестьяне должны были идти копать могилы, а завтрашнем утром предполагалось, что усопших придет отпевать священник. Лошадей пока тоже на время забрали кто куда мог. Все разошлись, кроме бедной Дуняши. Она осталась стоять рядом с горелыми трупами, вероятно, не зная, куда ей податься.

– Если хочешь, Дуняша, пошли со мной в избу к тем славным людям, что приютили мою маменьку. – Николай ласково смотрел на девушку, выражая братскую жалость к ней. – Я уверен, что они не откажут тебе в крове. А на днях я собирался, вернее, мне надобно ехать в Петербург к дядюшке, и по дороге я завезу тебя к Шаронскому, – Пошатываясь, произнес Николай, призывая девушку идти сейчас с ним.

Дуняшка же лишь жалобно посмотрела на барина и, как только он сделал несколько шагов, не отрывая от нее глаз, медленно пошла за ним. Лицо ее было таким же заплаканным, вся она дрожала.

– Сейчас нам отдохнуть надобно. Придем, я отпишу батюшке Иоанну просьбу завтра приехать к нам из соседней деревни на молебен. Как-нибудь, с Богом, переживем и это, – такой речью Шелков пытался отвлечь Дуняшу от угнетения и скорби. Однако девушка была полностью погружена в свой внутренний кошмар.

– А ежели хозяевам не понравится то, что я в их доме буду? У них же своя семья, дети, поди, за Прасковьей Алексеевной присматривают, вы у них пребываете, да еще и меня приведете, – тихим от бессилия голосом говорила Дуняшка.

Шелков не сводил с нее «родительского» взгляда, будто бы опасаясь, что как только он перестанет на нее смотреть, с ней что-то случится.

– У этих людей доброе сердце. Я понял это, когда увидел их дом. Они живут бедно, но вызвались помочь нам. Это так странно, я несколько раз видел хозяина дома, когда проезжал мимо них, и никогда не думал, что он может быть таким… Высокодушным. – Николай немного помолчал, а затем продолжил: – А стало быть, если хозяин дома светлый, то и все подчиняющиеся и почитающие его – светлы.

Светлые люди действительно не стали препятствовать нахождению в их доме еще и Дуняши. Правда, место для нее было выделено совсем малое: широкая скамья с покрывалом и подушкой, но обиженной и обделенной она не осталась, и принята была, в особенности Феклой Васильевной, со всей приветливостью и лаской.

В третьем часу дня Николай отправил через крестьянского мальчишку записку духовному отцу и, пообедав и переодевшись в чистую, крестьянскую одежду, предался наконец какому-никакому отдыху. А отдыхать ему выдалось на полу, на старом полотне, как раз в той ветхой комнатушке, где хворала Прасковья Алексеевна. Лежать было жутко твердо, но Николай попытался найти благо в том, что это могло поспособствовать улучшению его легкой сутулости. Однако кости его сильно болели, из-за чего ему частенько приходилось ворочаться. Но это всё были сущие мелочи по сравнению с теми страданиями Прасковьи Алексеевны, что ему приходилось слышать и видеть.

Бедная женщина то громко кричала во сне, так что Фекла и Дуняшка врывались в комнату без стука, то мучительно стонала, то ее жутко рвало, то она была в беспамятстве, то горько плакала о муже и обо всем, что случилось.

Николай наблюдал, как холодеют ее тонкие руки, покрываясь ледяным потом, как бледнеет, хотя казалось бы куда ей еще более бледнеть, ее тонкая кожа. Больное сердце давало все больший сбой. Из-за сердечного недуга матушке сдавливало грудь, она задыхалась, плакала и всё больше и больше мучилась.

– Ник-к-колушка, – кряхтя проговорила она, когда сын принес ей стакан воды. – Сыночек, как же я люблю тебя. Господи Милостивый, как же люблю я его! – Глаза ее слезились, и вот уже теперь, к вечеру, ей совершенно сложно было что-либо говорить. Но маменька продолжала бороться до последнего. Она сделала несколько несчастных глотков воды и продолжила:

– Ты поезжай, поезжай, родной, в Петербург, к Владимиру Потаповичу. Да начни жить сызнова. Ох… – в очередной раз маменька начала задыхаться.

Сказать, что у Николая так же разрывалось в тот момент сердце, только уже от болей душевных – это ничего не сказать. Бледный, заплаканный, он сидел на коленях у кровати, положив руки на маменьку.

– Поеду, поеду, матушка. Вот как только встану на ноги, так тотчас с собой заберу тебя, родная моя, – сквозь слезы, но все так же отчетливо говорил он. – Ты только дождись меня, – успокаивал он ее, стараясь придавать голосу нежный спокойный тон.

Матушка на эти слова сына лишь смиренно улыбалась сквозь горькие слезы. Она гладила, сжимала его руки, обнимала и снова гладила.

– А ты… Ох… Знаешь, Николушка… Я… Я ведь, как вы меня с батюшкой то приволокли из дому, а потом положили, я ведь через время почувствовала, будто папенька твой моей щеки касается… Нежно так, невесомо, будто прощаясь, но не надолго… Ох… Хоронили их всех сегодня? – Матушка тяжелее задышала.

– Завтра, маменька, завтра, – сквозь слезы говорил Николай. – Завтра отец Иоанн приедет. Панихида…Будет…

И оба они продолжали плакать и ласкать друг друга.

– Маменька, можно лягу я к тебе? – спросил Николай.

Светлое лицо Прасковьи Алексеевны, хоть и было заплакано, но все равно продолжало успокаивать Николая даже при сей душераздирающей ситуации.

– Сыночек, ложись, конечно. Вот как в детстве мы с тобой вместе лежали да засыпали, пока папенька на рынки свои отъезжал по неделям. – Маменька старалась как можно чаще улыбаться сквозь мучительные слезы.

– Вот как в детстве, точно. – Также заставляя себя улыбаться сквозь мучения, согласился Шелков и прилег к ней почти на самый край кровати, прижимаясь к материнской груди.

– Если умру сейчас, Николушка, то завтра ты нас с отцом рядом похорони, как полагается. И отцу Иоанну три рубля дай на нужды храма. Много всего благого видели мы от батюшки нашего. Пусть храм, где он служит, процветает; или может людям, служившим там, кому деньги надобны сейчас, – теплый голос Прасковьи Алексеевны весьма успокаивал Николая, что он даже не сразу осознал, что она секунду назад говорила о своей кончине.