Za darmo

Мой роман, или Разнообразие английской жизни

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Я не мог решительно помочь вам; вы сами бы то же сделали на моем месте. Вы видите, что вы потерпели урон во всех своих предприятиях, а когда человек совершенно падает, мы оба были того мнения, что в таком случае следует отдать его на произвол судьбы и самому умыть руки.

Рандаль не отвечал ни слова, и барон смотрел, как тень, отбрасываемая его телом, постепенно спускалась по ступеням лестницы, пока совершенно не исчезла на камнях мостовой.

– Впрочем, он мог бы принести некоторую пользу, пробормотал Леви. – Его лицемерие и пронырство еще могут поймать в сети бездетного Эджертона. Еще есть надежда на маленькое мщение!

Граф прикоснулся в это время к руке замечтавшегося ростовщика.

J'ai bien joué mon rôle, n'est-se pas? (Не правда ли, что я хорошо играл свою роль?)

– Вашу роль! Скажу вам откровенно, мой любезный граф, что я не понимаю вашей роли.

– Mo foi, значит, вы очень недогадливы Я только что приехал во Францию, когда письмо д'Эстренджа дошло ко мне. Оно имело вид вызова на дуэль, по крайней мере я так понял его. От подобных выводов я никогда не отказываюсь. Я отвечал, приехал сюда, остановился в гостинице. Милорд приезжает ко мне вчера ночью. Я начинаю с ним разговор в таком тоне, который вы можете себе представить при подобных обстоятельствах. Pardieu! он поступает как настоящий милорд! Он показывает мне письмо от принца ***, в котором возвещается о восстановлении прав Альфонсо и моем изгнании. Он с особенным благодушием представляет мне с одной стороны картину нищенства и совершенного падения, с другой чистосердечнкгое раскаяния в проступках, с надеждою на милосердие Альфосо. Одним словом, я тотчас мог понять, которая дорога ведет ближе к цели. Я выбрал такую дорогу. Трудность состояла лишь в том, чтобы выпутаться самому, как подобает человеку с огнем и с достоинством. Если я успел в этом, поздравьте мнея. Альфонсо подал мне руку, и теперь я предоставляю ему – поправить мои денежные дела и восстановить мое доброе имя.

– Если вы отправляетесь в Лондон, сказал Леви: – то моя карета, которая должна быть уже здесь, к вашим услугам; с особенным удовольствием займу место возле вас и поговорю с вами о ваших планах в будущем. Но, petie, mon cher! ваше падение было так стремительно, что всякий другой на вашем месте переломал бы себе все кости.

– Настоящая сила, сказал граф с улыбкою:– легка и эластична; она не падает, а опускается и отскакивает от земли.

Леви с особенным уважением посмотрел на графа и отдал ему преимущество в сравнении с Рандалем.

В это время в комнате, которую мы только что оставили, Гарлей сидел возле Виоланты.

– Я с моей стороны выполнил обещание, данное вам, сказал он с кротостью и смирением. – Неужели вы все еще будете со мною строги по-прежнему?

– Ах! отвечала Виоланта, любуясь на благородное чело Гарлея; и гордость женщины за предмет её любви красноречиво выражалась в её восторженном взоре: – я узнала от мистера Дэля, что вы окончательно одержали над собою победу, и это заставляет меня стыдиться сомнений моих на счет того, что ваше сердце способно было высказать, когда минуты гнева, хотя гнева справедливого, уже прошли.

– Нет, Виоланта, не прощайте еще мне совершенно; будьте свидетельницей моего мщения (я не забыл о нем) и тогда позвольте моему сердцу сделать признание и произнести горячую мольбу, чтобы голос, при звуках которого оно так трепещет, был постоянным его руководителем.

– Что это значит! вскричал кто-то с удивлением; и Гарлей, обернувшись, увидал герцога, который стоял сзади его, смотря с изумлением то на Гарлея, то на Виоланту: – смею ли думать, что вы?…

– Освободил вас от одного претендента на эту прелестную руку, чтобы самому сделаться униженным просителем.

– Corpo di Вассо! вскричал мудрец, обнимая Гарлея: – это, по истине, радостная для меня новость. Но я не намерен теперь делать опрометчивых обещаний и распоряжаться наклонностями моей дочери.

Он прижал Виоланту к груди своей и что-то прошептал ей на ухо. Виоланта покраснела и не отрывалась от плеча его. Гарлей ожидал развязки с нетерпением. В это время Леонард вошел в комнату, но Гарлей едва успел с ним поздороваться, как появился и граф.

– Милорд, сказал Пешьера, отводя его в сторону:– я исполнил свое обещание и теперь намерен оставить дом ваш. Барон Леви едет в Лондон и предлагает мне место в своей карете, которая, кажется, стоит уже у подъезда. Герцог и дочь его, без сомнения, извинят меня, если я не распрощаюсь с ними по правилам этикета. В ваших изменившихся положениях мне не идет слишком явно домогаться милости и внимания; должно только устранить, что я уже, кажется, и сделал, – устранить преграду к тому и другому; если вы одобряете мое поведение, то не оставьте высказать ваше мнение обо мне герцогу.

С низким поклоном граф пошел к двери; Гарлей не удерживал его и проводил его до лестницы со всею учтивостью светского человека.

– Не забудьте, милорд, что я ничего не домогаюсь. Я позволю себе только принять то иди другое. Voilà tout!

Он опять поклонился с неподражаемою грацией кавалеров прошлого столетия и сел в дорожную карету барона Леви, который ожидался графа. Леви обратился в это время к Гарлею.

– Вы изволите, конечно, милорд, объяснить мистеру Эджертону, в какой степени его приемыш заслуживает его привязанность и оправдывает попечение своего благодетеля. Впрочем, при этом не могу не припомнить, что хотя вы и скупили самые срочные и вопиющие обязательства мистера Эджертона, но я боюсь, что всего вашего состояния не было бы довольно, чтобы распутать все его сделки, вследствие которых он может остаться бедняком.

– Барон Леви, отвечал Гарлей отрывисто:– если я простил мистера Эджертона, то разве вы не можете простить ему с своей стороны?

– Нет, милорд, я не могу простить ему. Он никогда не нанимал вас, он никогда не употреблял вас орудием для своих целей и не стыдился вашего сообщества. Вы скажете, что я ростовщик, а он государственный человек. Но как знать, чем бы я был, не будь я побочным сыном пера? Как знать, чем бы я был, если бы я женился на Норе Эвевель? Мое рождение, моя бледная, темная молодость, сознание, что он с каждым годом повышается на поприще административном, чтобы с большим правом не допускать меня к своему столу в числе прочих гостей, что он, считавшийся образцом для джентльменов, сделался лжецом и обманщиком в отношении лучшего из друзей, – удаляя меня от Одлея Эджертона, заставляли ненавидеть его и завидовать ему. Вы, которого он так оскорбил, протягиваете по-прежнему ему руку, как великому государственному человеку; прикосновения ко мне вы избегаете, как прикосновения к гадине. Милорд, вы можете простить тому, кого любите и о ком сожалеете. Я не могу простить тому, кого ненавижу и кому завидую. Извините меня за мое упрямство. Я прощаюсь с вами, милорд.

Барон сделал шаг вперед, потом воротился и сказал с язвительною усмешкою:

– Но вы, без сомнения, объясните мистеру Эджертону, в какой мере я содействовал обвинению его приемыша. Я думал о бездетном лорде в то время, когда вы, может быть, считали меня испуганным вашими энергическими исследованиями дела. Ха, ха! я уверен, что это заденет его за живое!

Барон стиснул зубы в припадке сосредоточенной злобы, поспешно вошел в карету, спустил сторы; кучер хлопнул бичем и карета скоро скрылась из виду.

Глава СХIХ

Одлей Эджертон сидел один в своей комнате. Им овладел тяжелый, томительный сон вскоре после того, как Гарлей и Рандаль оставили дом рано поутру, и сон этот продолжался вплоть до вечера. Одлей проснулся только тогда, когда ему принесли записку от Гарлея, возвещавшую об успешном окончании для него выборов и заключавшуюся словами:

«Прежде наступления ночи ты обнимешь своего сына. Не сходи к нам, когда я возвращусь. Будь спокоен, мы сами придем к тебе».

В самом деле, не зная всей важности болезни, таившейся в организме Одлея и развившейся с страшною быстротой, лорд л'Эстрендж все-таки хотел избавить своего друга от присутствовании при обвинении Рандаля.

Получив записку, Эджертон встал. При мысли, что он увидит своего сына – сына Норы, болезнь его как будто исчезла. Но измученное раскаянием и сомнением сердце его сильно билось с какими-то судорожными порывами. Он не обращал на это внимания. Победа, которая возвращала его к жизни, составлявшей до тех пор единственную его заботу, единственную мечту, была забыта. Природа предъявила свои требования с полным презрением к смерти, с полным забвением славы.

Так сидел этот человек, одетый с обычною аккуратностью; черный сюртук его был застегнугь до верху; фигура его, выражавшая всегда полное спокойствие, совершенное самообладание, выказывала теперь некоторое волнение; болезненный румянец вспыхивал на его щеках, глаза его следили за стрелкою часов, он слушал со вниманием, не идет ли кто по корридору. Наконец шум шагов достиг его слуха. Он привстал, остановился на пороге. Неужели сердце его в самом деле перестанет одиночествовать? Гарлей вошел первый. Глаза Эджертона бегло окинули его и потом жадно впились в отверстие двери. Леонард следовал за Гарлеем – Леонард Ферфильд, в котором он видел некогда себе соперника. Он начал сомневаться, догадываться, припоминать, узнавать нежный образ матери в мужественном лице сына. Он невольно приподнял руки, готовясь обнять молодого человека – но Леонард медлил – глубоко вздохнул и думал, что он ошибся

– Друг, сказал Гарлей: – я привел к тебе сына, испытанного судьбою и боровшегося со всеми лишениями, чтобы проложить себе дорогу. Леонард! в человеке, в пользу которого я убеждал вас пожертвовать своим собственным честолюбием, о котором вы всегда отзывались с такою восторженностью и уважением, которого славное поприще имело вас своим деятельным сотрудником, и которого жизнь, не удовлетворявшуюся всеми этими почестями, вы будете услаждать сыновнею любовью – узнайте в этом человеке супруга Норы Эвенель! Падите на колени перед вашим отцом….. Одлей, обними своего сына!

 

– Сюда, сюда, вскричал Одлей, когда Леонард упал на колени:– сюда, к моему сердцу! Посмотри на меня этими глазами… как они кротки, как они полны любви и привязанности: это глаза твоей матери! И голова Одлея упала на плечо сына.

– Но эта еще не все, продолжал Гарлей, подводя Гэлен и поставив ее подле Леонарда. – Твоему сердцу предстоят еще новая привязанность: прими и полюби мою воспитанницу и дочь. Что приятного в семействе, если оно не украшено улыбкою женщины? Они любили друг друга с самого детства. Одлей, пусть рука твоя соединит их руки, пусть уста твои произнесут благословение их браку.

Леонард прервал его тревожным голосом.

– О, сэр… о, батюшка! я не хочу этой великодушной жертвы; он… он, предоставив мне это неизъяснимое блаженство… он также любит Гэлен!

– Переставь, Леонард, отвечал Гарлей с улыбкою:– я не так мало о себе думаю, как ты полагаешь. Ты будешь, Одлей, свидетелем еще другой свадьбы. Человек, которого ты так долго старался примирять с жизнью, заставить променять пустые мечтания на истинное, вещественное благополучие, и этот человек представит тебя своей невесте. Полюби ее для меня, полюби ее для собственного блага. Не я, а она была причиною моего воссоединения с действительным миром, с его радостями и надеждами. Я долго был ослеплен, питал равнодушие, злобу, ненависть к людям, мучился раскаянием… и имя Виоланты готово было сорваться с языка его.

Эджертон сделал движение головою, как будто готовясь отвечать; все присутствовавшие были удивлены и испуганы внезапною переменою, которая произошла в лице его. Взор его подернулся облаком, грусть напечатлелась на челе его, губы его напрасно старались произнести какое-то слово; он упал на кресло, стоявшее подле. Левая рука его неподвижно лежала на свертках деловых бумаг и оффициальных документов, и пальцы его механически играли ими, как играет умирающий своим одеялом, готовый променять его на саван. Правая рука его, как будто во мраке ночи, искала прикоснуться к любимому сыну и, найдя его, старалась привлечь его ближе и ближе. Увы! счастливая семейная жизнь, этот замкнутый центр человеческого существа – эта цель, к которой он так долго стремился со всякого рода лишениями, ускользнула от него в то самое время, как он считал ее достигнутою, исчезла, как исчезают на поверхности моря круги от брошенного камня: не успеешь уследить за их изменчивыми очертаниями, как они уже расплылись в бесконечность.

Глава СХХ

Рандаль Лесли поздно вечером в тот день, как оставил Лэнсмер-Парк, пришел пешком к дому своего отца. Он сделал длинное путешествие посреди мрака и тишины зимней ночи. Он не чувствовал усталости, пока неурядный, бедный дом не напомнил ему о его безвыходной бедности. Он упал на постель, сознавая свое ничтожество, сознавая, что он самая жалкая развалина среди развалин человеческого честолюбия. Он не рассказал своим родственникам о всем произшедшем. Несчастный человек – ему некому было вверить свои горести, не от кого было выслушать строгую истину, которая могла бы принести ему утешение и возбудить в нем раскаяние. Проведя несколько недель в совершенном унынии и не произнося почти ни слова, он оставил отцовский дом и возвратился в Лондон. Внезапная смерть такого человека, как Эджертон, даже в те беспокойные времена, произвела сильное, хотя кратковременное впечатление. Подробности выборов, сообщавшиеся в провинциальных листках, перепечатывались в лондонские журналы; сюда вошли заметки о поступках Рандаля Лесли в заседании комитета с колкими обвинениями его в эгоизме и неблагодарности. Весь политический круг, без различия партий, составил себе о бедном клиенте государственного человека одно из тех понятий, которые набрасывают тень на весь характер и ставят неодолимую преграду честолюбивым стремлениям. Важные люди, которые прежде оказывали, ради Одлея, внимание Рандалю и которые при малейшем покровительстве со стороны судьбы, могли бы возвысить его карьеру, проходили мимо его по улицам, не удостоивая его поклоном. Он не осмеливался уже напоминать Эвенелю об обещании его поддержать его при последующих выборах за Лэнсмер, не смел мечтать о занятии вакансии, открывшейся со смертию Эджертона. Он был слишком сметлив, чтобы не увериться, что все надежды его на представительство за местечко исчезли. Теряясь в обширной столице, как некогда терялся в ней Леонард, он точно также подолгу стоял на мосту, глядя с тупым равнодушием на поверхность реки, как будто манившей его в свои влажные недра. У него не было ни денег, ни связей – ничего, кроме собственных способностей и познаний, чтобы пробивать дорогу к той высшей сфере общества, которая прежде улыбалась ему так благосклонно; а способности и познания, которые он употребил на то, чтобы оскорбить своего благодетеля, навлекали за него только более и более явное пренебрежение. Но и теперь судьба, которая некогда осыпала своими благами бедного наследника Руда, послала ему в удел совершенную независимость, пользуясь которой, при неутомимых трудах, он мог бы достигнуть если не самых высоких мест, то по крайней мере такого общественного положения, которое заставило бы свет руководствоваться его мнениями и, может быть, даже оправдать его прежние поступки. 5,000 фунтов, которые Одлей завещал ему партикулярным актом, с тем, чтобы поставить эту сумму вне законных условий, были выплачены ему адвокатом л'Эстренджа. Но эта сумма показалась ему столь малою в сравнении с неумеренными надеждами, которых он лишился, и дорога к возвышению представлялась ему теперь такою длинною и утомительною после того, как он был раз у её исхода, что Рандаль смотрел на это неожиданно доставшееся ему наследство, как на предлог не принимать на себя никакой обязанности, не избирать никакой серьёзной деятельности. Уязвляемый постоянно тем резким контрастом, который его прежнее положение в английском обществе составляло с настоящим положением, он поспешил уехать за границу. Там из желания ли развлечься, прогнать томившую его мысль, или по ненасытной жажде узнать ближе, изведать достоинство незнакомых предметов и неиспытанных наслажденний, Рандаль Лесли, бывший до тех пор равнодушным к обыкновенным удовольствиям молодости, вступил в общество игроков и пьяниц. В этой компании дарования его постепенно исчезали, а направление их к интригам и разным предосудительным предприятиям только унижало его в общественном мнении. Падая таким образом шаг за шагом, проматывая свое состояние, он совершенно был исключен из того круга, где самые отъявленные моты, самые безнравственные картежники все-таки сохраняют манеры и тон джентльменов. Отец его умер, заброшенное имение Руд досталось Рандалю, но кроме расходов на приведение его в какой бы то ни было порядок, он должен был выплатить деньги, причитавшиеся брагу, сестре и матери. За тем едва ли что могло остаться в его пользу. Надежда восстановить фамилию и состояние предков давно для него миновала. Он написал в Англию, поручая продать все свое имущество. Ни один из богатых людей не явился, впрочем, на аукцион, не ценя высоко продававшегося имения. Все оно пошло частями в разные руки. Самый дом был куплен на своз.

Вдова, Оливер и Джульета поселились в каком-то провинциальном городке другого графства. Джульета вышла за муж за молодого офицера и вскоре умерла от родов. Мистрисс Лесли немногим пережила ее. Оливер поправил свое маленькое состояние женитьбою на дочери какого-то лавочники, который накопил несколько тысяч фунтов капитала. Долго после продажи Руда не было никаких слухов о Рандале; говорили только, что будто он выбрал себе для жительства или Австралию, или Соединенные Штаты. Впрочем, Оливер сохранял такое высокое мнение о дарованиях своего брата, что не терял надежды, что Рандаль когда нибудь воротится богатым и значительным, как какой нибудь дядюшка в комедии; что он возвысит падшую фамилию и преобразит в грациозных леди и ловких джентльменов тех грязных мальчишек и оборванных девчонок, которые толпились теперь вокруг обеденного стола Оливера, предъявляя аппетит совершенно несоразмерный их росту и дородству.

В один зимний день, когда жена и дети Оливера вышли из за стола и сам Оливер сидел, попивая из кружки плохой портвейн, и рассматривал несовсем утешительные денежные счеты; тощая лягавая собака, лежавшая у огня на дырявом тюфяке, вскочила и залаяла с остервененим. Оливер поднял свои мутные голубые глаза и увидал прямо против себя в оконном стекле человеческое лицо. Лицо это совершенно касаюсь стекла и от дыхания смотревшего узоры, нарисованные морозом, постепенно исчезали и стекла более и более тускнели.

Оливер, встревоженный и рассерженный, приняв этого непрошенного наблюдателя за какого нибудь дерзкого забияку и мошенника, вышел из комнаты, отворил наружную дверь и просил незнакомца оставить его дом в покое; между тем собака еще менее учтиво ворчала на незнакомца и даже хватала его за икры. Тогда хриплый голос произнес: «Разве ты не узнаешь меня, Оливер? я брат твой Рандаль! Уйми свою собаку и позволь мне взойти к тебе.» Оливер отступил в изумлении: он не смел верить главам, не мог узнать брата в мрачном, испитом призраке, который стоял перед ним. Наконец он приблизился, посмотрел Рандалю в лицо и, схватив его руку, не произнося ни слова, привел его в свою маленькую комнату.

В наружности Рандаля не осталось и следа того изящества и благовоспитанности, которые отличали прежде его личность. Одежда его говорила о той крайней ступени нищеты, на которую он низошел. Лицо его было похоже на лицо бродяги. Когда он снял с себя измятую, истертую шляпу, голова его оказалась преждевременно поседевшею. Волосы его, некогда столь прекрасные цветом и шелковистые, отсвечивали каким-то железным проблеском седины и падали неровными, сбитыми прядями; за челе и лице его ложились ряды морщин; ум его по-прежнему довольно резко выказывался наружу, но это был ум, который внушал только опасение – это был ум мрачный, унылый, угрожающий.

Рандаль не отвечал ни на какие вопросы. Он схватил со стола бутылку, в которой оставалось еще немного вина и осушил ее одним глотком.

– Фу, произнес он, отплевываясь:– неужели у вас нет ничего, что бы по больше согревало человека?

Оливер, действовавший как будто под влиянием страшного сна, подошел к шкапу и вынул оттуда бутылку водки, почти полную. Рандаль жадно ухватился за нее и приложил губы к горлышку.

– А, сказал он после некоторого молчания: – это другое дело, это удовлетворяет. Теперь дай мне есть.

Оливер сам поспешил служить брату: дело в том, что ему не хотелось, чтобы даже его заспанная служанка видела его гостя. Когда он воротился с кое-какими объедками, которые можно было достать на кухне, Рандаль сидел у камина, расправив над потухающим пеплом свои костлявые пальцы, похожие на когти коршуна.

Он с необыкновенною прожорливостью съел все, что было принесено из остатков обеда, и почти осушил бутылку. Но это нисколько не прогнало его уныния. Оливер стоял возле него в каком-то тупом удивлении и страхе; собака от времени до времени недоверчиво скалила зубы.

– Я тебе расскажу свою историю, произнес наконец Рандаль нехотя. Она не длинна. Я думал нажить состояние – и разорился, у меня нет теперь ни пенни и ни малейшей надежды на возможность поправиться. Ты, кажется, сам беден, следовательно не можешь помогать мне. Позволь, по крайней мере, пожить у тебя несколько времени, иначе мне негде будет преклонить голову и придется умереть с голоду.

Оливер прослезился и просил брата поселиться у него.

Рандаль жил несколько недель в доме Оливера, ни разу не выйдя за порог; он, казалось, не замечал, что Оливер снабдил его новым готовым платьем, хотя надевал это платье без зазрения совести. Но скоро присутствие его сделалось нестерпимым для хозяйки дома и стеснительным для самого хозяина. Рандаль, который некогда был до того воздержным, что самое умеренное употребление вина считал вредным для рассудка и воображения, теперь получил привычку пить крепкие напитки во всякий час дня. Но хотя они приводили его иногда в состояние опьянения, никогда, впрочем, не располагали его сердца к откровенности, никогда не прогоняли мрачной думы с чела его. Если он потерял теперь прежнюю остроту ума и дар наблюдательности, зато вполне сохранил способность притворяться и лицемерить. Мистрисс Оливер Лесли, бывшая с ним сначала осторожною и молчаливою, вскоре сделалась суха и холодна, потом стала позволять себе неприятные намеки, насмешки, наконец стала высказывать грубости. Рандаль немного оскорблялся всем этим и не давал себе труда возражать; но принужденный смех, которым он заключал всякую подобную выходку, так нестерпимо звучал в ушах мистрисс Лесли, что она раз прибежала к мужу и объявила, что или она сама или брат его должен оставить их дом. Оливер старался ее успокоить и утешить; через несколько дней он пришел к Рандалю и сказал ему с робостью:

– Ты видишь, что все, чем я владею, принадлежит собственно жене моей, а ты между тем не хочешь с нею поладить. Твое присутствие делается тебе столь же тягостным, сколько и мне. Я бы желал тебе помочь как нибудь, я думал тебе сделать предложение…. только с первого взгляда это покажется слишком ничтожным перед…

 

– Перед чем? прервал Рандаль с наглостью: – перед тем, что я был прежде или что я теперь? Ну, говори же!

– Ты человек ученый; я слыхал, что ты очень хорошо рассуждаешь о науках; может быть, ты и теперь в состояния возиться с книгами; ты еще молод и мог бы подняться…. и….

– Фу, ты, пропасть! Да говори же скорее то или другое! вскричал Рандаль грубым тоном.

– Дело в том, продолжал бедный Оливер, стараясь сделать предложение свое не столь резким и странным, каким оно представлялось ему первоначально:– что муж нашей сестры, как ты знаешь, племянник доктора Фельпема, который содержит очень хорошую школу. Он сам не учен и занимается более преподаванием арифметики и бухгалтерии, но ему нужно учителя для классических языков, потому что некоторые из молодых людей идут в коллегии. Я написал к нему, чтобы разузнать об условиях; я конечно не называл твоего имени, не будучи уверен, согласишься ли ты. Он, без сомнения, уважить мою рекомендацию. Квартира, стол, пятьдесят фунтов в год…. одним словом, если ты захочешь, ты можешь получить это место.

При этих словах Рандаль затрепетал всем телом и долго не мог собраться отвечать.

– Хорошо, быть так; я принужден на это согласиться. Ха, ха! да, знание есть сила! Он помолчал несколько минут. – Итак, наш старый Голд не существует, ты сделался торгашом провинциального городка, сестра моя умерла, и я отныне – никто другой, как Джон Смит. Ты говоришь, что не называл меня по имени содержателю пансиона, пусть оно и останется для него неизвестным; забудь и ты, что я некогда был одним из Лесли. Наши братские отношения должны прекратиться, когда я оставлю твой дом. Напиши своему доктору, который смыслит одну арифметику, и отрекомендуй ему учителя латинского и греческого языков, Джона Смита.

Через несколько дней protégé Одлея Эджертона вступил в должность преподавателя одной из обширных, дешевых школ, которые приготовляют детей дворян и лиц духовного сословия к ученому поприщу, с гораздо значительнейшею примесью сыновей торговцев, предназначающих себя для службы в конторах, лавках и на биржах. Там Рандаль Лесли, под именем Джона Смита, живет до сих пор.

Между тем как, так называемое, поэтическое правосудие развивалось из планов, в которых Рандаль Лесли истощил свой изобретательный рассудок и преградил себе дорогу к счастью, никакие видимые признаки воздаяния не обнаруживались в отношении злейшего из интригантов, барона Леви. Ни разу падение фондов не успело потрясти здание, возведенное им из развалин домов других людей. Барон Леви все тот же барон Леви, только сделался миллионером; впрочем, в душе своей он едва ли не сознает себя более несчастным, чем Рандаль Лесли, школьный учитель. Леви человек, внесший сильные страсти в свою житейскую философию; у него не такая холодная кровь, не такое черствое сердце, которые бы делали его организм нечувствительным к волнениям и страданиям. Лишь только старость настигла великосветского ростовщика, он влюбился в хорошенькую оперную танцовщицу, которой маленькие ножки вскружили ветряные головы почти всей парижской и лондонской молодежи. Ловкая танцовщица держала себя очень строго в отношении к влюбленному старику и, не поддавалась его страстным убеждениям, заставила его жениться на ней. С этой минуты дом его, Louis Quinze, стал наполняться более, чем когда нибудь толпами высокородных дэнди, которых сообщества он прежде так жадно добивался. Но это знакомство вскоре сделалось для него источником неизъяснимых мучений. Баронесса была кокетка в полном смысле этого слова, и Леви, в котором, как нам уже известно, ревность была господствующею страстью – испытывал непрерывную тревогу. Его неуважение к человеческому достоинству, его неверие в возможность добродетели – только содействовали развитию в нем подозрения и вызывали, как нарочно, опасности, которых он наиболее боялся. Вдруг он оставил свои великолепный дом, уехал из Лондона, отказался от общества, в котором мог блестеть своим богатством, и заперся с женою в деревне одной из отдаленных провинций; там он живет до сих пор. Напрасно старается он заняться сельским хозяйством; для него только тревоги жизни в столице, со всеми её пороками и излишествами, представляли некоторую тень отрады, некоторое подобие того, что он называл «удовольствием». Но и в деревне ревность продолжает преследовать его; он бродит около своего дома с блуждающим взором и осторожностью вора; он стережет жену точно пленницу, потому что она ждет только удобного случая, чтобы убежать. Жизнь человека, отворившего тюрьму для столь многих людей, есть жизнь тюремного сторожа. Жена ненавидит его и не скрывает этого. Между тем он раболепно расточает ей подарки. Привыкнув к самой необузданной свободе, требуя постоянных рукоплесканий и одобрения как чего-то должного, будучи без всякого образования, с умом дурно направленным, выражаясь грубо и отличаясь самым неукротимым характером, прекрасная фурия, которую он привел в свой дом, превратила этот дом в настоящий ад. Леви не смеет признаться никому, сколько он тратит денег, он жалуется на неудачи и нищету с тем, чтобы извинить себя в глазах жены, которую он лишил всех удовольствий. Темное сознание воздаяния пробуждается в душе его и рождает раскаяние, которое еще более терзает его. Раскаяние это есть следствие суеверия, а не религиозного убеждения; оно не приносит с собою утешения истинного раскаяния. Леви не старается облегчить свои страдания, не думает искупить свои проступки каким нибудь добрым делом. Между тем богатства его растут и принимают такие размеры, что он не может совладеть с ними.

Граф ди-Пешьера не ошибся в расчете, показав вид раскаяния и прибегнув к великодушию своего родственника. Он получил от щедрого герцога Серрано ежегодную пенсию, соответствовавшую его званию и ему снова дозволен был въезд в Вену. Но на следующее же лето, после пребывания его в Лэнсмере, каррьера его внезапно окончилась.

В Баден-Бадене он начал ухаживать за богатой и хорошенькой собою полькой, вдовой. Репутация, которой она пользовалась, отогнала от нее всех поклонников, исключая молодого француза, который был стол же смел как Пешьера и влюблен сильнее его. Соперники предложили друг другу дуэль. Пешьера явился на место поединка с обычным хладнокровием, напевая опорную арию, и смотрел с таким веселым видом на дуло пистолета, что нервы француза расстроились, несмотря на его храбрость. Спустив курок прежде, нежели он успел прицелиться, француз, к величайшему удивлению, попал графу в сердце и убил его миновал.

Беатриче ди-Негра, после смерти брата, жила несколько лет в совершенном уединении, переселившись в монастырь, но, впрочем, не постригаась в монахини, как предполагала прежде. Дело в том, что присматриваясь к нравам и образу жизни сестер, она убеждалась, что мирские страсти и сожаления о прошлом (исключая самых редких натур) прокладывают себе дорогу сквозь железные решетки и через высокие стены. Наконец она избрала себе пребывание в Риме, где известна не только очень строгим образок жизни, но и деятельною благотворительностью. Ее не могли уговорил принять более четвертой части той пенсии, которая назначена была её брату; но у неё было и мало потребностей кроме потребности благотворения; а когда благотворительность деятельна, то она извлекает много пользы и из небольшего количества золота. Маркиза не появляется в блестящих, шумных собраниях; ее окружает небольшое, но избранное общество художников и ученых. Первым наслаждением она поставляет помогать какому нибудь талантливому юноше, особенно если он назовет своим отечеством Англию.