Za darmo

Мой роман, или Разнообразие английской жизни

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава XC

На поверхности каждого века часто являются предметы, которые на взгляд людей причудливого, прихотливого существования бывают весьма обыкновенны, но которые впоследствии высятся и отмечают собою весьма замечательнейшие эпохи времени. Когда мы оглянемся назад, заглянем в летопись человеческих деяний, наш взор невольным образом останавливается на писателях, как на приметных местах, на маяках в океане минувшего. Мы говорим о веке Августа, Елизаветы, Людовика XIV, Анны, как о замечательных эрах в истории мира. Почему? Потому, что писатели того времени сделали эти периоды замечательными. Промежутки между одним веком писателей и другим остаются незамеченными, как плоские равнины и пустыри неразработанной истории. Ко всему этому – странно сказать! – когда эти писатели живут между нами, они занимают очень малую часть наших мыслей и наполняют только в них пустые промежутки битюмом и туфом, из которых созидаем мы Вавилонский столп нашей жизни! Так оно есть на самом деле, так и будет, несмотря, что сообразно ли это с понятиями писателей, или нет. Жизнь уже сама по себе должна быть деятельна; а книги, хотя они и доставляют деятельность будущим поколениям, но для настоящих они служат одним только препровождением времени.

Сделав такое длинное вступление в эту главу, я вдруг оставляю Рандалей и Эджертонов, баронов Леви, Эвенелей и Пешьер, – удаляюсь от замыслов и страстей практической жизни и переношусь, вместе с читателем, в один из тех темных уголков, где мысль, в неуловимые минуты, выковывает новое звено к цепи, соединяющей века.

В небольшой комнате, одинокое окно которой обращено в очаровательный волшебный сад, описанный уже нами в одной из предыдущих глав, сидел молодой человек. Он что-то писал. Чернила еще не засохли на его рукописи; но его мысли внезапно были отвлечены от работы, и его взоры, устремленные на письмо, послужившее поводом к прерванию его занятий, сияли восторгом.

– Он приедет! восклицал молодой человек:– приедет сюда в этот дом, за который я обязан ему. Я не достоин был его дружбы. И она – грудь молодого человека сильно волновалась, но уже радость исчезла на его лице. – Странно, очень странно; но я чувствую печаль при одной мысли, что снова увижусь с ней. Увижусь с ней…. о, нет!.. с моей неоцененной, доставлявшей мне отраду, Гэлен, с моим гением-хранителем, с моей маленькой музой! Нет, ее я не увижу никогда! Взрослая девица – это уже не моя Гэлен. Но все-же (продолжал он, после минутного молчания), если она читала страницы, на которые мысли изливались и дрожали, при мерцающем свете отдаленной звезды, еслиб она видела, как верно сохраняется её милый образ в моем сердце, и понимала, что я не изобретал, как другие полагают, но только вспоминал, – о, неужели она тогда не могла бы хотя на момент еще раз быть моей Гэлен? Еще раз, в душе и в мечтах, постоять на опустелом мосту, рука в руку, с чувством одиночества, – постоять так, как мы стояли в дни столь грустные, печальные, но в моих воспоминаниях столь пленительно-отрадные!.. Гэлен в Англии!.. нет, это мечта!

Он встал и без всякой цели подошел к окну. Фонтан весело играл перед его взорами, и пернатые в птичнике громко распевали.

– И в этом доме я видел ее в последний раз! произнес молодой человек. – И вон там, где фонтан так игриво бросает кверху серебристую струю, – там её и вместе с тем… Мой благодетель сказал мне, что я должен лишиться ее и, в замен, приобресть славу…. Увы!

В это время в комнату вошла женщина, которой одежда, несоответствовавшая её наружности, при всем приличии, была очень проста. Увидев, что молодой человек задумчиво стоял у окна, она остановилась. Она привыкла к его образу жизни, знала все его привычки и с той поры, как он сделал замечательный успех в жизни, научилась уважать их. Так и теперь: она не хотела нарушить его задумчивость, но тихо начала прибирать комнату, стирая пыль, углом своего передника, с различных предметов, составлявших украшение комнаты, перестанавливая стулья на более приличные места, но не касаясь ни одной бумаги на столе. Добродетельная, редкая женщина!

Молодой человек отвернулся от окна с глубоким и вместе с тем печальным вздохом.

– С добрым утром, добрая матушка! Вы очень кстати приводите в порядок мою комнату. Я получил приятные новости: я жду к себе гостя.

– Ах, Леонард, он, может статься чего нибудь захочет? завтракать или что нибудь такое?

– Нет, не думаю. Это человек, которому мы всем обязаны. Ilœc otia fecit. Извините за мою латынь. Короче вам сказать, это лорд л'Эстрендж.

Лицо мистрисс Ферфильд (читатель, вероятно, уже догадался, что это была она) вдруг переменилось и обличило судорожное подергивание всех мускулов, которое придавало ей фамильное сходство с старушкой мистрисс Эвенель.

– Напрасно вы тревожитесь, маменька: он самый добрый, самый великодушный….

– Не говори мне этого: я не могу слышать об этом! вскричала мистрисс Ферфильд.

– Не удивительно: вас трогают воспоминания о его благотворительности. Впрочем, чтоб успокоиться, вам стоит только взглянуть на него. И потому, пожалуста, улыбнитесь и будьте ласковы со мной по-прежнему. Знаете ли, ведь мне становится отрадно, я чувствую в душе благородную гордость, при виде вашего открытого взгляда, когда вы бываете довольны. А лорд л'Эстрендж должен читать ваше сердце на вашем лице точно так же, как и я читаю его.

Вместе с этим Леонард обнял вдову и крепко поцаловал ее. Мистрисс Ферфильд на минуту нежно прильнула к нему, и Леонард чувствовал, как она трепетала всем телом. Освободясь из его объятий, она торопливо вышла из комнаты. Леонард полагал, что, быть может, она удалилась привести в порядок свои туалет или приложить энергию домохозяйки к улучшению вида в других комнатах: «дом» для мистрисс Ферфильд был любимым коньком и страстью; и теперь, когда она не имела работы на руках, исключая разве для одного препровождения времени, домашнее хозяйство составляло исключительное её занятие. Часы, которые она ежедневно посвящала на копотню около маленьких комнат, и старание сохранить в них аккуратно тот же самый вид, принадлежали к числу чудес в жизни, которых не постигал даже и гений Леонарда. Впрочем, она приходила в восторг каждый раз, когда являлся к Леонарду мистер Норрейс или другой редкий гость и говорил – особливо мистер Норрейс: «Как чисто, как опрятно все содержится здесь! Что бы Леонард стал делать без вас, мистрисс Ферфильд!»

И, к беспредельному удовольствию Норрейса, у мистрисс Ферфильд всегда был один и тот же ответ:

– И в самом деле, сэр, что стал бы он делать без меня!.. Всепокорнейше благодарю вас, сэр, за это замечание… Я уверена, что в его гостиной набралось бы на целый дюйм пыли.

Оставшись снова наедине с своими думами, Леонард всей душой предался прерванным размышлениям, и лицо его снова приняло выражение, которое сделалось, можно сказать, его всегдашним выражением. В этом положении вы легко бы заметили, что он много переменился со времени последней нашей встречи с ним. Его щоки сделались бледнее и тоньше, губы – крепче сжаты; в глазах отражались спокойный блеск и светлый ум. Вы легко бы заметили, что все лицо его подернуто было облаком тихой грусти. Впрочем, эта грусть была невыразимо спокойна и пленительна. На открытом лице его отражалась сила, так редко встречаемая в юношеском возрасте – сила, одержавшая победу и обличавшая свои завоевания невозмутимым спокойствием. Период сомнения в своих дарованиях, период борьбы с тяжкими лишениями, период презрения к миру миновал навсегда; гений и дарования ума примирились с человеческим бытием. Это было лицо привлекательное, лицо нежное и спокойное в своем выражении. В нем не было недостатка в огне; напротив, огонь был до такой степени светел и спокоен, что он сообщал одно только впечатление света. Чистосердечие юношеского возраста, простота сельского жителя сохранялись еще в нем, – правда, доведенные до совершенства умом, но умом, прошедшим по стезе, на которой приобретаются познания, прошедшим не шаг за шагом, но, скорее, пролетевшим на крыльях, отыскивая на полете, на различных ступенях бытия, одни только пленительные формы истины, добра и красоты.

Леонард не хотел оторваться от своих дум, и не оторвался бы надолго, еслиб у садовой калитки не раздался звонок, громко и пронзительно. Он бросился в залу, и рука его крепко сжала руку Гарлея.

В вопросах Гарлея и в ответах Леонарда прошел целый и счастливый час. Между обоими ими завязался разговор, весьма естественный при первом свидании после продолжительной разлуки, полной событий в жизни того и другого.

История Леонарда в течение этого промежутка, можно сказать, была описанием его внутреннего бытия: она изображала борьбу ума с препятствиями в мире действительном, – изображала блуждающие полеты воображения в миры, созданные им самим.

Главная цель Норрейса в приготовлении ума своего ученика к его призванию состояла в том, чтоб привести в равновесие его дарования, успокоитьи сгармонировать элементы, так сильно потрясенные испытаниями и страданиями прежней, многотрудной внешней жизни.

Норрейс был слишком умен и дальновиден, чтобы впасть в заблуждения нынешних наставников, которые полагают, что воспитание и образование легко могут обходиться без труда. Никакой ум не сделается зрелым без усиленного и притом раннего упражнения. Труд должен быть усердный, но получивший верное направление. Все, что мы можем сделать лучшего в этом отношении, это – отклонит растрату времени на бесполезные усилия.

Таким образом Норрейс с первого раза поручил своему питомцу собрать и привести в порядок материалы для большего критического сочинения, которое он взялся написать. На этой ступени схоластического приготовления Леонард, по необходимости, должен был познакомиться с языками, к приобретению которых он имел необыкновенную способность, – и таким образом положено было прочное основание обширной учености. Привычки к аккуратности и обобщению образовались незаметно; и драгоценная способность, с помощию которой человек так легко выбирает из груды материалов те; которые составляют главный предмет их розыскания, – которая учетверяет всю силу сосредоточением ее на одном предмете, – эта способность, однажды пущенная в действие, дает прямую цель каждому труду и быстроту образованию. Впрочем, Норрейс не обрекал своего ученика исключительно безмолвной беседе с книгами: он познакомил его с замечательнейшими людьми в области наук, искусств, и литературы; он ввел его в круг деятельной жизни.

 

«Эти люди – говорил он – не что иное, как живые идеи настоящего, – идеи, из которых будут написаны книги для будущего. Изучай их и, точно так же, как и в книгах о минувшем, прилежно собирай и с разбором обдуманно делай из собранного извлечения.»

Норрейс постепенно перевел этот юный, пылкий ум от выбора идей к их эстетическому расположению, от компиляции к критике, но критике строгой, справедливой и логической, где требовались причина, объяснение за каждое слово похвалы или порицания. Поставленный на эту ступень своей карьеры, получивший возможность рассматривать законы прекрасного. Леонард почувствовал, что ум его озарился новым светом; из глыб мрамора, грудами которого он окружил себя, вдруг возникла перед ним прекрасная статуя.

И таким образом, в один прекрасный день, Норрейс сказал ему:

– Я не нуждаюсь больше в сотруднике; не угодно ли вам содержать себя своими произведениями?

И Леонард начал писать, и его творение стало подниматься из глубоко зарытого семени, на почве, открытой лучам солнца и благотворному влиянию воздуха.

Первое произведение Леонарда не приобрело обширного круга читателей, – не потому, что в нем находились недостатки, но оттого, что для этого нужно иметь особенное счастье: первое, безыменное произведение самобытного гения редко приобретает полный успех. Впрочем, многие, более опытные, признали в авторе редкия дарования. Издатели журналов и книг, которые инстинктивно умеют открывать несомненный талант и предупреждать справедливую оценку публики, сделали Леонарду весьма выгодные предложения.

– На этот раз пользуйся вполне своим успехом, говорил Норрейс: – поражай сразу человеческое сердце, отбрось поплавки и плыви смело. Но позволь мне дать тебе последний совет: когда думаешь писать что нибудь, то, не принимаясь еще за работу, прогуляйся из своей квартиры до Темпль-Бара и, мешаясь с людьми и читая человеческие лица, старайся угадать, почему великие поэты по большей части проводили жизнь свою в городах.

Таким образом Леонард снова начал писать и в одно утро проснулся, чтобы найти себя знаменитым.

– И в самом деле, сказал Леонард, в заключение длинного, но гораздо проще рассказанного повествования: – в самом деле, мне предстоит шанс получить капитал, который на всю жизнь предоставит мне свободу выбирать сюжеты для моих произведений и писать, не заботясь о вознаграждении моих трудов. Вот это-то я и называю истинной (и, быть может – увы! – самой редкой) независимостью того, кто посвящает себя литературе. Норрейс, увидев мои детские планы для улучшения механизма в паровой машине, посоветовал мне, как можно усерднее, заняться механикой. Занятие, столь приятное для меня с самого начала, сделалось теперь весьма скучным. Впрочем, я принялся за него довольно охотно, и результат моих занятий был таков, что я усовершенствовал мою первоначальную идею до такой степени, что общий план был одобрен одним из наших известнейших инженеров, и я уверен, что патент на это усовершенствование будет куплен на таких выгодных условиях, что мне стыдно даже назвать их: до такой степени непропорциональными они кажутся мне в сравнении с важностью такого простого открытия. Между тем уже я считаю себя достаточно богатым, чтоб осуществить две мечты, самые близкия моему сердцу: во первых, я обратил в отрадный приют, во всегдашний дом этот коттэдж, в котором я виделся в последний раз с вами и с Гэлен, то есть я хочу сказать с мисс Дигби, и, во вторых, пригласил в этот дом ту, которая приютила мое детство.

– Вашу матушку! Где же она? Позвольте мне увидеть ее.

Леопард выбежал из комнаты, чтобы позвать старушку, но, к крайнему удивлению своему и к досаде, узнал, что она ушла из дому до приезда лорда л'Эстренджа.

Он возвратился в гостиную в сильном смущении, не зная, как объяснить этот неприличный и неблагодарный поступок. С дрожащими губами и пылающим лицом, он представил на вид Гарлея её врожденную застенчивость, простоту её привычек и самой одежды.

– Ко всему этому, прибавил Леонард: – она до такой степени обременена воспоминанием о всем, чем мы обязаны вам, что не может слышать вашего имени без сильного душевного волнения и слез; она трепетала как лист при одной мысли о встрече с вами.

– Гм! произнес Гарлей с заметным волнением. – Полно, так ли?

Голова его склонилась на грудь, и он прикрыл руками лицо.

– И вы приписываете этот страх, начал Гарлей, после минутного молчания, но не поднимая своих взоров; – вы приписываете это душевное волнение единственно преувеличенному понятию о моем…. об обстоятельствах, сопровождавших мое знакомство с вами?

– Конечно! а может быть, и в некоторой степени стыду, что мать человека, который составляет её счастье, которым она по всей справедливости может гордиться, ни более, ни менее, как крестьянка.

– Только-то? сказал Гарлей с горячностью, устремив взоры свои, увлаженные нависнувшей слезой, на умное, открытое лицо Леонарда.

– О, мой добрый, неоцененный лорд, что же может быть другое?… Ради Бога, не судите о ней так жестоко.

Л'Эстрендж быстро встал с места крепко сжал руку Леонарда, произнес несколько невнятных слов и потом, взяв своего молодого друга под руку, вывел его в сад и обратил разговор на прежние предметы.

Сердце Леонарда томилось в беспредельном желании узнать что нибудь о Гэлен; но сделать вопрос о ней он не решался до тех пор, пока, заметив, что Гарлей не имел расположения заговорить о ней; тогда уже не мог он долее противостоять побуждению своей души.

– Скажите, что Гэлен…. мисс Дигби…. вероятно, она переменилась?

– Переменилась? о нет! Впрочем, да, в ней есть большая перемена.

– Большая перемена!

Леонард вздохнул.

– Увижу ли я ее еще раз?

– Разумеется, увидите, сказал Гарлей, с видимым изумлением. – Да и можете ли вы сомневаться в этом? Я хочу доставить вам удовольствие: пусть сама мисс Дигби скажет вам, что на литературном поприще вы сделались знамениты. Вы краснеете; но я говорю вам истину. Между тем вы должны доставить ей по экземпляру ваших сочинений.

– Значит, она еще не читала их? не читала даже и последнего? О первых я не говорю ни слова: они не заслуживают её внимания, сказал Леонард, обманутый в своих ожиданиях.

– Должно сказать вам, что мисс Дигби только на днях приехала в Англию; и хотя я получил ваши книги в Германии, но в ту пору её уже не было со мной. Как только кончатся мои дела, которые требуют отсутствия из города, я не замедлю отрекомендовать вас моей матушке.

В голосе и в словах Гарлея заметно было некоторое замешательство. Оглянувшись кругом, он отрывисто воскликнул:

– Удивительно! вы даже и здесь обнаружили поэтическое чувство вашей души. Я никак не воображал, чтобы можно было извлечь столько прекрасного из места, которое в этих окрестностях казалось для меня самым обыкновенным. Кажется, этот очаровательный фонтан играет теперь на том месте, где стояла простая грубая скамейка, на которой я читал ваши стихи?

– Ваша правда, милорд! Я хотел слить в одно самые приятные воспоминания. Мне помнится, в одном из писем я говорил вам, что самой счастливой и, в то же время, самой неопределенной, колеблющейся порой моей юности я обязан замечательной в своем роде снисходительности и великодушным наставлениям иностранца, у которого я служил. В этом фонтане вы видите повторение другого фонтана, устроенного моими руками в саду того иностранца. При окраине бассейна прежнего фонтана я много, много провел знойных часов в летние дни, мечтая о славе и своем образовании.

– Да, я помню, вы писали мне об этом; и я уверен, что иностранцу вашему приятно будет услышать о вашем успехе и тем не менее о ваших признательных воспоминаниях. Однако, в письме своем вы не говорили, как зовут этого иностранца.

– Его зовут Риккабокка.

– Риккабокка! мой неоцененный и благородный друг! возможно ли это? Знаете ли, что одна из главных побудительных причин моего возвращения в Англию имеет тесную связь с положением его дел. Вы непременно должны ехать к нему вместе со мной. Я намерен отправиться не далее, как сегодня вечером.

– Мой добрый лорд, сказал Леонард – мне кажется, что вы можете избавить себя от слишком дальнего путешествия. Я имею некоторые причины полагать, что в настоящее время синьор Риккабокка мой ближайший сосед. Дни два тому назад, я сидел вот здесь, в этом саду, как вдруг, посмотрев вон на этот пригорок, увидел в кустарниках человека. Хотя не было возможности различить черты лица его, но в его контуре и в замечательной позе его было что-то особенное, напоминавшее мне Риккабокка. Я поспешил выйти из саду, взошел на пригорок; но его уже там не было. Предположения мои, или, вернее, мои подозрения, до такой степени были сильны, что я решился сделать осведомление в соседних лавках и узнал, что в доме, окруженном высокими стенами, мимо которого вы, весьма вероятно, проезжали, не так давно поселилось семейство, состоящее из джентльмена, его жены и дочери; и хотя они выдают себя за англичан, но, судя по описанию, которое дали мне о наружности самого джентльмена, судя по обстоятельству, что в услужении у них находится лакей из иностранцев, и, наконец, по фамилии Ричмаус, принятой новыми соседями, я нисколько не сомневаюсь, что это именно то самое семейство, к которому вы намерены отправиться.

– И вы ни разу не зашли в этот дом удостовериться?

– Извините меня; но семейство это так, очевидно, старается избегнуть наблюдений постороннего человека, обстоятельства, что никто из них, кроме самого мистера Ричмауса, не показывается вне ограды, и принятие другой фамилии невольным образом приводят меня к заключению, что синьор Риккабокка имеет какие нибудь весьма важные причины вести такую скрытною жизнь; и теперь, когда я, можно сказать, совершенно ознакомился с общественным бытом, с жизнью человека, я не могу, припоминая все минувшее, не могу не подумать, что Риккабокка совсем не то, чем он кажется. Вследствие этого, я колебался формально навязаться на его тайны, какого бы рода они ни были, и до сих пор выжидал случая нечаянно встретиться с ним во время его прогулок.

– Вы поступили, Леонард, весьма благоразумно. Что касается до меня, то причины моего желания увидеться с старинным другом заставляют меня отступить от правил приличия, и я отправлюсь к нему в дом сию же минуту.

– Надеюсь, милорд, вы скажете мне, справедливы ли были мои предположения.

– С своей стороны и я надеюсь, что мне позволено будет сказать вам об этом. Сделайте милость, побудьте дома до моего возвращения. До ухода моего, позвольте предложить вам еще один вопрос: стараясь догадаться, почему Риккабокка переменил свою фамилию, зачем вы сделали то же самое?

Леонард весь вспыхнул.

– Я не хотел иметь другого имени, кроме того, которое могли доставить мои дарования.

– Гордый поэт, я понимаю вас. Но скажите, что заставило вас принять такое странное и фантастическое имя – Орана?

Румянец на лице Леонарда заиграл еще сильнее.

– Милорд, сказал он, понизив голос: – это была ребяческая фантазия; в этом имени заключается анаграмма.

– Вот что!

– В то время, когда порывы мои к приобретению познаний весьма легко могли бы принять самое дурное направление, могли бы послужить мне в пагубу, я случайно отыскал несколько стихотворений, которые произвели на меня глубокое впечатление; они открыли новый, неведомый мне мир, указали дорогу к этому миру. Мне сказали, что эти стихотворения были написаны юным созданием, одаренным и красотой и гением, – созданием, которое покоится теперь в могиле, – короче сказать, моей родственницей, которую в семейном кругу звали Норой.

– Вот что! еще раз воскликнул лорд л'Эстрендж, и его рука крепко сжала руку Леонарда.

– Так или иначе, продолжал молодой писатель, колеблющимся голосом: – но только с той поры в душе моей осталось желание такого рода, что если я когда нибудь приобрету славу поэта, то она непременно должна относиться сколько ко мне, столько же и к имени Норы, – к имени той, у которой ранняя смерть похитила славу, без всякого сомнения, ожидавшую ее, – к имени той, которая….

И Леонард, сильно взволнованный, замолчал.

Не менее того и Гарлей был взволнован. Но, как будто по внезапному побуждению, благородный воин наклонился, поцаловал поэта и потом быстрыми шагами вышел из сада, сел на лошадь и уехал.