Za darmo

Пристанище пилигримов

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

В этом есть что-то магическое, ибо в тот момент распадается ткань времени и приоткрывается вечное, то что не связано с той эпохой тотального распада, то что не связано лично со мной и со всеми персонажами этой истории, и только теперь, когда я прокручиваю эти кадры, я понимаю, насколько я был счастлив тогда, как я был бессовестно свободен и независим, как я был открыт всем ветрам, – это была форма восприятия высшего порядка и самая высокая эмоциональная планка, почти граничащая с истерией. Сейчас я категорически заявляю, что это было самое лучшее время в моей жизни, хотя в тот момент я так не думал, потому что боль была запредельная. Я словно рождался заново, а рождение никогда не происходит без боли.

Я вновь и вновь пересматриваю самый яркий момент этого фильма: Андрюша и Анечка танцуют на фоне тлеющего заката, молодые, красивые, гибкие стебли тростника, и любовь их была такой же короткой и необузданной, как этот восхитительный танец. Они давно уже расстались и навряд ли вспоминают бабье лето 2000 года.

Серёга беспробудно пьёт после возвращения из Москвы, нигде не работает и опустился до самого плинтуса. Однажды я встретил его на проспекте Ленина… Он шёл походкой человека, которому некуда спешить, и в руке у него болталась верёвочная авоська, набитая пустыми бутылками. Он был очень страшный, потрёпанный, и что-то зловещее было в нём. Он прошёл очень близко и обдал меня ядовитым перегаром – вонь была такая, словно он всю неделю пил карболку или ацетон. На моё бодренькое «здрасте!» он никак не отреагировал и даже бровью не повёл, а лишь поцмыкал что-то между зубами и сплюнул на асфальт.

Юрий Романович умер 9 августа 2008 года от почечной недостаточности. Мне хочется верить, что его там встретили прекрасные нимфы в белых полупрозрачных хитонах.

Саша всё-таки развёлся со своей фурией и снова начал куролесить. Мне хочется верить, что он никогда не наступит на те же грабли. С тех пор он превратился в «икону» нашего отечественного кино. Да что там говорить – он стал великим актёром мирового масштаба.

Дима потерял свою «мордашку» и незаметно пропал с экранов.

Лариса ведёт одну из самых пошлых передач на первом канале. Она поправилась, постарела, с годами стала ещё более властной и характерной. Я довольно часто смотрю эту передачу и не могу оторвать от неё глаз, – она, конечно, слегка полиняла, лицо её обрюзгло, шикарные волосы превратились в жиденькое каре, но харизмы при этом не убавилось, и она всё так же светится, только уже изнутри.

Всех остальных жизнь разметала по свету, как осколки битого стекла, но танец по-прежнему волнует сердце предчувствием любви, и что самое главное – объединяет этих людей в моей памяти.

После окончания съёмок они сидели у бассейна, потягивая холодное пивко с чувством выполненного долга. Это был удивительный вечер, и солнце плавно катилось под горочку, разметав по небу лимонного цвета облака. Я подсел к ним из любопытства и краем уха прислушивался, о чём говорят московские небожители. Актёры никогда не говорили о высших материях – чаще всего они затрагивали самые простые житейские темы или перемывали косточки общих знакомых. Вне площадки творческий процесс никогда не обсуждался, а ещё я понял, что они категорически не смотрят фильмы, в которых снимались. Надо полагать, это причиняло им массу неприятных эмоций.

Тени становились всё длиннее, а разговоры – всё короче. В какой-то момент мне показалось, что им даже выпивать лень (что было мало вероятно). Они были похожи на кошек, разомлевших на солнце. Юра был особенно молчалив и, опустив пышные брови на глаза, задумчиво смотрел вдаль. Что-то беспокоило режиссёра – то ли отснятый материал, то ли какие-то жизненные обстоятельства; и пена уже давно осела в бокале, и Дима его о чём-то спросил, но он даже не повернул головы в его сторону… Он был далеко.

Потом принесли два флакона белого «Шабли» и запотевшую бутылку «Абсолюта». Народ слегка оживился – дамы защебетали.

– Леночка, а ты что будешь пить? – спросил Карапетян у моей жены.

– Водки хочу, – ответила она, а Лариса посмотрела на неё удивлённым взглядом.

В тот вечер Литвинова была чертовски хороша: её глаза были яркими и сочными, как холодное небо перед закатом. Она куталась в толстый вязанный жакет, иногда шутила, иногда смеялась, но в основном многозначительно молчала, красивым движением головы откидывая прядь волос. В какой-то момент мы встретились взглядами – я подумал: «А ведь она влюблена, потому что такие глаза бывают только у влюблённых женщин. Интересно, кто этот счастливчик?» – и покосился почему-то на Юру, но не поверил в такую возможность. – «А может, это Андрюша Варнава, с которым она постоянно флиртует и любит пошушукаться наедине? Навряд ли. Он слишком молод и каждую ночь долбит за стенкой Анечку. Как стахановец, её долбит». – Я перевел взгляд на Валуева. – «Или это Саша? Не может быть. Он смотрит на женщин холодными рыбьими глазами. Митя волочится за каждой официанткой и ведёт себя как шут гороховый. Коля – педераст. Я для неё – вообще никто. А может, она поправила на море свои расшатанные нервы и обрела покой? А может, просто бабье лето?»

Когда все выпили, Лариса спросила Лену:

– А ты не хотела бы жить в Москве? Работать на лучших площадках? Зарабатывать реальные деньги?

Мансурова молча улыбалась, а Литвинова продолжала её пытать:

– Ты очень талантлива, Леночка. Что ты делаешь в этой деревне?

– Сколько себя помню, всегда хотела жить на юге. Я люблю море. Я люблю тепло. В прошлой жизни я была, наверно, чайкой.

– Лягушкой-путешественницей она была! – брякнул я и тут же почувствовал себя полным идиотом, поскольку Лариса обдала меня таким холодом, что у меня мурашки побежали по спине.

– На море можно приехать в отпуск, – продолжила Литвинова. – А Москва – это город великих возможностей. Там, Леночка, ты сможешь реализовать все свои таланты.

– Лариса, о чём ты говоришь? В Москве таких как я – тысячи!

– Ну перестань.

– Ладно, десятки, – согласилась Лена. – На черноморском побережье я – лучшая из лучших. Я – здесь нарасхват. У меня нет конкуренции. В плане качества – это уж точно.

– На самом деле, в Москве очень мало оригинальных коллективов, – рассуждала Литвинова. – В основном ставка делается на длинноногих девиц… Ну, и мальчики с красивыми торсами. Знаешь, всё так пышно, феерично, много обнажённого тела, но души в этих танцах нет. Креатива нет. Лично меня такое искусство не заводит.

– Огромное спасибо за дифирамбы, – скромно молвила Лена, и щёки её покрылись лёгким румянцем, – но в Москву не поеду. Я быстрее в Краснодар переберусь. Мне очень нравится этот город.

– Ой, такая же точно деревня, как и Ольгинка, – ответила Лариса, небрежно махнув рукой.

Вдруг Лена вспомнила про меня, встрепенулась, нашла взглядом, – я в это время допивал бутылку пива. Она небрежно ткнула в меня указательным пальчиком.

– Муж вообще с ума сойдёт, если я поеду в Москву. Он ещё не успел привыкнуть к мысли, что ему сюда нужно перебираться, а тут новая проблема нарисовалась.

– Ага, – подтвердил я. – Пока я осмыслю это, ты уже будешь где-нибудь в Тель-Авиве.

– Он у меня вообще тяжёлый на подъём. Я целый год в Екатеринбурге работала – он так и не решился ко мне переехать.

– Дорогуша, – парировал я с мрачным видом, – ты слишком быстро передвигаешься по свету. Я даже в своих фантазиях за тобой не успеваю. Какой Краснодар? Какая Москва? Я здесь ещё не освоился.

Лена зафиксировала мой ответ красноречивым жестом и мимикой: мол, полюбуйтесь, об этом я и говорю. В тот момент у неё была очень забавная мордашка, как у лемурчика, с глазами на выкат, и я невольно улыбнулся.

– Леночка, – молвила Лариса, даже не взглянув в мою сторону. – Если камень тащит на дно, его нужно просто отпустить. Просто отпустить. Понимаешь?

Меня поразила небрежность, с которой она говорила о наших семейных отношениях, словно речь шла о приготовлении рагу. Литвинова всегда отзывалась о мужчинах не очень лестно и вела себя довольно авторитарно: в каждом её слове звучала неприкрытая ирония, интонация голоса была повелительной, а повадки – царскими. На меня она вообще смотрела как на пустое место. По-моему, она даже не знала, как меня зовут.

– Очень просто давать советы, – заметил я, снисходительно улыбаясь, – когда у Вас такой богатый жизненный опыт. Я тут недавно смотрел Ваше интервью, а потом ещё прочитал в каком-то жёлтом издании, что Ваш первый муж, которого Вы очень любили, был наркоманом и уголовником и что у него за спиной было две ходки.

Она смотрела на меня удивлённым взглядом, словно хотела спросить: «У тебя что, голос прорезался, чепушила?»

– Вы, – продолжал я, – тащили этот камень восемь лет.

– Семь, – поправила меня Литвинова.

– С иглы его снимали. Нянчились с ним, как с ребёнком, пока он не умер от передоза. Вместе с ним выпивать начали, поэтому в Вашей биографии так мало достойных ролей. Этот камень утащил Вас на самое дно, но Вы не жалеете об этом и не раскаиваетесь в своей глупости. По крайней мере, я не заметил с Вашей стороны даже тени смущения. Мне показалось, что Вы считаете подобный опыт полезным с экзистенциональной точки зрения. Именно проходя через такое горнило, душа актёра становится прекрасной амфорой. А теперь Вы с такой лёгкостью даёте людям советы, словно Вы – семейный психолог.

– Эдуард! – крикнул Карапетян. – Не нужно хамить! – Я даже головы не повернул в его сторону, потому что не мог оторвать взгляда от её тёмно-синих глаз.

– Послушайте, молодой человек, – сказала она совершенно спокойно, и холодная улыбка застыла у неё на губах. – Именно с высоты своего жизненного опыта я позволила себе давать советы молодой женщине, потому что не считаю подобные отношения перспективными. Тем более давеча Вы мне сказали, что не любите жену и что не собираетесь ничего менять. Вы расписались в полной несостоятельности – так зачем эту комедию ломать?

 

– Что Вы сочиняете? Я просто был в хлам.

Она нервно рассмеялась, и все присутствующие поддержали её, а я почувствовал себя в этой компании изгоем. Опустошив бутылку пива до последней капли, я поставил её на край стола и отправился в бильярдную. Их общество было для меня противопоказанно; тут же вспомнилось Филатовское: «Сукины дети!»

Когда я проходил мимо соседнего столика, из-под него вылезла нога в белом ботинке – я запнулся об неё и чуть не упал…

– Эдуард, будь добреньким… – послышался чей-то сдавленный шёпот.

Я заглянул под зонтик и обнаружил там Калугина. Я его сперва не узнал, поскольку он выглядел непривычно в светлом костюме из благородного льна, в белых мокасинах, в элегантной фетровой шляпе, и, честно говоря, я даже потерял дар речи.

– Присядь, – предложил он повелительным тоном.

– Ты чё так вырядился? – спросил я, усаживаясь рядом с ним; потом внимательно его рассмотрел и не смог сдержать улыбку. – Ну прямо настоящий фраер! Я даже представить не мог, что у тебя есть шляпа. Ты знаешь, тебе только розочки в петлице не хватает. – И я уже во всю смеялся, украдкой смахивая слезу.

– Ну хватит потешаться, – шёпотом попросил он и почему-то тревожно оглянулся по сторонам…

В это время московская богема готовилась к отплытию в ночной «круиз»; у капитанского мостика топталась официантка, записывая в блокнот гастрономические и алкогольные пожелания команды. В лучах заходящего солнца их лица порозовели и глаза светились неутолимой жаждой. Андрей долго смотрел в их сторону, а потом его блуждающий взгляд вернулся ко мне, и только после этого я понял, что он совершенно пьян.

– Ты знаешь, что меня удивляет? – спросил он слегка заплетающимся голосом, и, не дождавшись моего ответа, продолжил с некоторым восхищением: – Твоя наглость и полное отсутствие комплексов. Ты настолько увлечён собой, что не видишь вокруг себя людей. Ты просто идешь по ногам без всякой задней мысли.

Я поморщился и тряхнул головой.

– Нажрался?

– Ну-у-у, есть немного, – скромно ответил он, и личико у него стало отрешённое, как у младенца, который сидит на горшке.

Потом он сбил шляпу набекрень и продолжил назидательным тоном:

– Я тут слушал, как ты Ларису Ивановну воспитываешь… – Он наморщил лоб, собрал брови в кучу, и щёки его угрожающе раздулись.

– Нет, уж позвольте… – начал было оправдываться я, но он переехал меня, даже не слушая аргументов:

– Откуда в тебе столько наглости? Кто ты такой? Кто? – Он обжигал моё лицо перегаром, с возмущением выдыхая слова. – Ты пьёшь с ней за одним столом, разговариваешь с ней на равных, а я даже не могу подойти, чтобы взять этот грёбаный автограф. У меня ноги подкашиваются, сердце замирает, подмышки мокнут… Я раньше об этом даже мечтать не мог, и вот она – совсем рядом. Что мне делать, Эдуард?

– Ты чё молотишь, Андрюха? Умом тронулся?

Он тряхнул головой, словно решаясь на подвиг. С него слетела шляпа, но он даже не обратил на это внимание.

– Нет. Не могу. Попроси у неё автограф. Пожалуйста. Я не осмелюсь. Она для меня… – Он запнулся и растерял все слова, а в этот момент Литвинова налегала на «сухонькое».

Я неоднократно встречал в своей жизни мужчин, которые были склонны обожествлять женщин, и я упорно не мог понять их мотивацию – то ли это было следствием авторитарного воспитания матери, то ли это являлось парадоксом Блока, который всю свою жизнь искал «прекрасную даму» для поэтической экзальтации.

Мне было незнакомо подобное отношение к женщине, поскольку я не видел в ней каких-то кардинальных отличий, – Ева была создана не из ребра, а из того же мяса, что и Адам, из тех же мослов и сухожилий. Так какого чёрта ломать божественную комедию?!

– Андрей, ты настоящий герой, – с пафосом заявил я. – Ты прошёл две войны. Про таких, как ты, снимают фильмы. Таких, как ты, пытаются изображать вот эти актёришки… – Я махнул рукой в сторону московских небожителей. – Но у них это всегда получается неправдоподобно, потому что они умеют только тёплого по ноге пускать. Андрюха! Включи голову! Что за плебейство?!

Он отрицательно мотал головой и смотрел на меня рассеянным взглядом.

– В ней нет ничего от Ларисы Огудаловой, – продолжал я шёпотом. – Матёрая, циничная баба, которая прошла огонь, воду и медный трубы. Она любого мужика пополам перекусит. А ты видел, сколько она жрёт и пьёт?

– Замолчи, – прошептал он, опустив веки. – Иди к ней, и пускай она распишется на долгую память.

Он перевернул лежащую на столе фотографию лицевой стороной, где на фоне заснеженных гор улыбался молоденький парнишка, в распахнутой «песочке», в суконной шапке набекрень, с автоматом Калашникова на плече.

– Андрей, ты ставишь себя в глупое положение. Эта фотография бесценна.

– Давай, иди, – подгонял меня Калугин. – Иди… а то руки больше не подам.

В чём был прав старик Фрейд, так это в том, что для многих людей фетиш является противовесом одиночеству и ужасу солипсизма. На фетиш всегда может опереться наш блуждающий в потёмках разум. Человек не может существовать в пустоте – он заполняет её либо словами, либо поступками, либо чувствами, но иногда, при длительном употреблении алкоголя, некоторые ментальные состояния превращаются в паталогическую страсть. Я не знаю, что именно повлияло на Андрея, но в его жизни не могло быть нормальных отношений. Это был самый настоящий фетишист.

– Иди! – приказал он, и я нехотя поднялся: мне жутко не хотелось возвращаться назад и уж тем более о чём-то просить «примадонну», ситуация была щекотливая.

Я подошёл небрежной походкой, криво ухмыльнулся и попросил её дать автограф моему другу. Лариса внимательно выслушала, кивая головой через каждое моё слово, а потом спросила:

– А что же он сам не подошёл?

– Он выпил для храбрости, а теперь ноги не идут, – ответил я.

Она расписалась: «Андрею от Ларисы на долгую память», – передала мне фотографию и мельком глянула туда, где находился Андрей. Я повернул голову в том же направлении, но его уже не было под зонтиком. Я чопорно раскланялся и с достоинством пошёл прочь. Ноги у меня были ватные, а сердце бешено колотилось. По-моему, это называется эмпатией.

– Эдик! – окликнула Мансурова. – Давай сегодня без фанатизма!

Я ничего не ответил и даже не оглянулся; прошёл к центральному входу, где меня ожидал Калугин, нервно раскуривая сигарету. Я передал ему фотографию и сказал:

– Давай сегодня нажрёмся… Как в старые добрые времена.

– Это неплохая мысль, – задумчиво ответил Андрей, и мы отправились в бильярдную.

Там мы уничтожили изрядное количество выпивки и раскатали пару-тройку «московских» партий. Потом Калугин начал разговаривать на каком-то непонятном языке, в котором не было гласных, и начал промахиваться по шару. Я никогда не видел его таким пьяным и не знал как обращаться с этим неодушевлённым предметом.

Я сдал его на попечение охраны и вернулся к бассейну; купил себе холодного пива Miller и с наслаждением приложился к бутылке… А в это время совершенно расслабленный Юрий Романович всё глубже проваливался в шезлонг: его тело становилось всё короче и короче, а ноги вытягивались всё дальше и дальше.

Он был в глухо надвинутой бейсболке и в солнцезащитных очках, хотя солнце давно уже закатилось и куранты пробили полночь. Вся его камарилья отправилась в «Метелицу» праздновать окончание съёмок, – они не стали беспокоить задремавшего старика, и он остался совершенно один среди пустых бутылок. Глядя на него, я тоже слегка задремал.

И вот на подиуме появился Паха. Распинывая пластмассовые кресла, которые путались у него под ногами, он подошёл к Юрию Романовичу и заглянул ему под козырёк; идентифицировал режиссёра и постучал ему ладошкой по голове. Юра встрепенулся, приподнял очки и что-то сказал председателю – тот молча протянул ему руку и упал в соседний шезлонг.

Внутренняя подсветка бассейна освещала их угрюмые физиономии. Какое-то время они сидели молча, пока не появился тот огромный детина, который пытался меня прихлопнуть одним взглядом на пляже. Он притащил целый поднос с едой и напитками из ресторана, аккуратно опустил его на стол и вальяжно пошёл прочь. Неизменная белая рубашка обтягивала его широченную спину. Облегающие брюки трещали по швам на его огромной каменной заднице. Череп у него был как у питекантропа – скошенный ссади, с узеньким лбом и мощным челюстно-лицевым механизмом. В каждом его движении, в каждом упругом шаге таилась брутальная мощь.

«Ух, какой здоровый, – подумал я с лёгким ужасом. – Если даже пошлёшь, не пролезет. Таких только кувалдой гасить».

Ещё тогда, на пляже, я понял, что этот терминатор по-настоящему заболел Иринкой, а не просто решил закрутить с ней курортный роман. А поскольку у меня не было с этой девушкой серьёзных отношений, то мне абсолютно не хотелось с ним бодаться.

Уже потом я обратил внимание, что он постоянно крутится вокруг неё: с упорством олигофрена приглашает на каждый медлячок, с набожным трепетом берёт за руку, волнуется, переживает, вспыхивает и гаснет. Я заметил, как влажные пятна проступают у него подмышками, как деревенеют конечности во время танца и как потом он внимательно наблюдает за нею с «афганского» столика, где блещет короткими, но содержательными тостами их предводитель. Кабак стоит на ушах, народ отплясывает даже на потолке, а этот несчастный Квазимодо никого не видит, никого не слышит, а лишь смотрит на неё грустными лошадиными глазами.

Я не могу понять, откуда берётся любовь и как она зарождается в такой каменной башке. Что является пусковым механизмом самого удивительного явления в нашей жизни? Мне кажется, что любовь имеет сакральное происхождение и даётся свыше. Навряд ли существует полиморфный признак любви на уровне нуклеотидной последовательности ДНК, и тем не менее это чувство свойственно всем, а потребность в любви является высшей человеческой мотивацией.

Я не помню, как разгорелся этот спор, но протекал он именно в таком ключе:

– Не верю! – крикнул режиссёр и добавил с некоторым раздражением: – В наше время искусство определяет сознание, а значит – бытие человека. Мы решаем, что является правдой, а что является кривдой. Мы учим вас любить и ненавидеть, и только в кино вы находите истинные примеры для подражания. Герои или антигерои появляются уже потом, но вначале они проходят обкатку в кино.

– Да все твои жалкие актёришки не стоят даже мизинца любого из моих ребят! – парировал Паша. – Твои клоуны лишь пытаются изображать, но по сути не являются героями! Любой из моих парней мог бы послужить примером для твоего Сашеньки или Димочки! Они бы и хотели быть такими, да не могут, потому что слабаки! А на войне… Да что там говорить! – Он махнул рукой и схватился за бутылку Chivas.

– Ой, Паша! Ты меня не зли! – орал Юрий Романович; его лицо распухло и побагровело. – Твои отморозки сбились в стаю и кушают нормальных людей! Где тут геройство? Ты не заметил, дружок, что герои всегда поодиночке? А вот мерзавцы легко находят себе подобных, потому что их как грязи. Я заметил это ещё в школе, в пионерском лагере, в армии… В этих советских институтах зарождались будущие группировки. Там формировались законы волчьей стаи.

– И что в этом плохого? – спросил Паша. – Одиночки не выживают в обществе. Мы социальные животные. Армия – это тоже стая. Государство – стая. Семья – это маленькая стая.

– Да пошёл ты! – крикнул Юра. – Я не животное! Я человек! Я индивидуалист! Я не хожу строем и не бегаю в стае! И мне с вами не по пути!

– Что ты орёшь, как будто тебя трамваем переехало? – пытался угомонить его Паша. – Это же обычное дело… Мы просто делимся мнениями под рюмочку вискаря. Ну что ты, Юрок? Успокойся. У тебя вон даже глаз дёргается.

Я сидел чуть поодаль, под зонтиком, потягивая прохладное пивко, и блаженно улыбался.

– Да не трогай ты меня! – капризничал Юра, когда председатель пытался погладить его по головке, и с ненавистью отталкивал его руку.

Потом я подошёл к ним и пожелал доброго вечерочка. Они тоже поздоровались со мной.

– Пить будешь? – спросил Паша.

– Chivas Regal, – уточнил я. – Нет. Спасибо. Я сегодня – на низком градусе.

Внутреннее освещение бассейна откидывало на их лица голубоватую ретушь, делая их похожими на пьяных вурдалаков.

– Я тут краем уха слышал, о чём вы спорите, – промурлыкал я; двумя пальчиками прихватил с тарелки кусок осетрины и с удовольствием положил его в рот. – Удивляюсь вашему максимализму, господа. Каждый из вас по-своему прав, и спорить вам, собственно, не о чем.

– Мы постоянно рассуждаем о том, что первично, а что вторично, – продолжал я. – Мы ко всему подходим со своим мерилом и каждого человека пытаемся запихнуть в прокрустово ложе наших критериев. Но между тем в этом мире всё взаимосвязано, и многие явления существуют комплементарно. Не нужно всё дифференцировать, потому что главная ценность нашего мира заключается в многообразии форм. Противоположные явления, такие как плюс и минус, добро и зло, тепло и холод, свет и тьма, уравновешивают друг друга, и это приводит к балансу. По отдельности они губительны, а сообща составляют жизненное пространство.

 

– Подожди, Эдуард! Подожди! – опять завёлся Агасян (я заметил, что в конце съёмок он стал крайне раздражительным). – Ты хочешь сказать, что не надо бороться со злом? Что не надо бороться с преступностью, с коррупцией, с человеческой подлостью?

– Надо. Обязательно надо бороться. В этом и заключается смысл моей жизни… – Я сделал короткую паузу, прихватив пальцем немного красной икорки. – Но победить зло невозможно. Не я так решил – так устроен мир. Люди сбежали из Эдема, потому что там было невыносимо хорошо.

– Молодец, Эдуард! – воскликнул Паша, радостно потирая руки. – Ну прямо в точку попал! Может, всё-таки накатишь?

– Разливай, – махнул я рукой и продолжил: – А что касается искусства, то я считаю, что оно должно отражать реальность, слегка корректируя её вектор в позитивном направлении. Настоящее искусство должно быть от Бога, и оно должно направлять людей к Богу. Оно должно мотивировать к созиданию, а не супротив – к разрушению и уничтожению самого себя. Ну а жизнь в свою очередь должна являться источником сюжетов, образов и вдохновения для творческих людей. Они не отделимы друг от друга – искусство и жизнь. А вы копья ломаете на пустом месте.

– Давайте лучше выпьем! – радостно воскликнул Павел. – Мне уже давно не было так хорошо, как сегодня. Я рад, что встретил таких интересных людей. – Мы начали чокаться, а Паша всё приговаривал: – Давайте, ребятушки… Давайте выпьем.

Мы выпили. Председатель перевёл дух, вытер губы тыльной стороной ладони и слегка приобнял режиссёра за плечо.

– Юра, без обид, – сказал он и очень ласково добавил: – Братишка, я уважаю твоё мнение, но меня ведь тоже не пальцем делали.

– О чём ты говоришь, Павел?! – воскликнул Агасян. – Это я погорячился. Орал как резанный. Посылал тебя по матушке. Это ты меня прости. Нервы что-то совсем разболтались.

До самого утра кипели споры. Юра и Паша, два непримиримых антагониста, ещё не раз сталкивались лбами, как два горных козла, и мне даже пришлось их растаскивать, когда они начали хватать друг друга за грудки. Если в России за одним столом собираются люди разных политических взглядов, это чаще всего заканчивается потасовкой или как минимум разговорами на повышенных тоннах.

– Павел! Меня восхищает твой эклектичный разум! – перебил Юрий Романович путанные и долгие рассуждения председателя о том, что нашу страну спасёт от полного крушения только диктатура народа во главе с сильным лидером и что всех либералов нужно поставить к стенке пока не поздно; а ещё на полном серьёзе он говорил о том, что если бы сейчас из гроба поднялся товарищ Сталин, то за ним опять пошёл бы весь народ.

– Что ты подразумеваешь под термином «диктатура народа»? – спросил Юрий Романович и сам же ответил, не позволив председателю даже открыть рот: – Это когда быдло опять будет расстреливать нормальных людей? Это когда «чёрный ворон» опять будет кружить по дворам, собирая свою добычу? Это когда опять появится клеймо «враг народа», которое будут выжигать всем инакомыслящим?

– Ну зачем ты кидаешься в крайности? Я просто хотел сказать, что должна быть диктатура закона и что народ должен обеспечивать законность, а не какие-то там… продажные чиновники. Диктатура народа – это и есть самая настоящая демократия… – пытался выкручиваться Паша, но режиссёр был неумолим:

– Паша! Опомнись! Народ не может обеспечивать законность! Этим должны заниматься компетентные органы, то есть специально обученные люди.

– Но был же в Советском Союзе народный суд, – парировал председатель, ехидно улыбаясь, и мне было совершенно ясно, что он потешается над режиссёром, валяет дурака, намеренно затягивает его в очередную дискуссию. – Там какие-то фрезеровщики сидели по бокам, да и сама мамка ничем от них не отличалась… И прокурор приезжал в суд на трамвае, и адвокат не носил костюмы от Армани… Ты понимаешь, Юра, народ был везде, простой народ, а сейчас как у Гоголя – одни свиные рыла.

Юрий Романович все принимал за чистую монету и поэтому злился от души:

– То есть ты хочешь сказать, что в «совке» была народная власть, справедливая и гуманная?

– В «совке», Юра, нельзя было дать на лапу прокурору или следователю и сквозануть из тюрьмы. В то время было так: совершил преступление, значит по-любому будешь сидеть, потому что закон был превыше всего… А сейчас на нарах маются только те, у кого нет денег.

– Закон, говоришь, был превыше всего! – закричал Юрий Романович, и лицо его побагровело от бешенства. – А как же миллионы невинно осуждённых в эпоху сталинизма?!! А как же политические заключённые в эпоху застоя?!! Синявский, Даниэль, Новодворская, Буковский, Сахаров…

– Лес рубят – щепки летят, – меланхолично ответил председатель, и на лице его появилась виноватая улыбка: ему, конечно, было жалко узников совести, но отступать он был не намерен.

– Ты рассуждаешь как Сталин! – возмутился Юра.

– Ты знаешь, я многому у него научился, – ответил Паша.

– Господа… Могу я высказаться? – спросил я, подняв руку вверх, как это делают в школе.

Они затихли, выжидающе глядя на меня, а я какое-то время стоял молча, пытаясь сосредоточиться и подобрать нужные слова. В наступившей тишине было слышно, как стрекочут цикады, как бухают в ночном клубе басы, а с моря доносится чуть уловимый рокот прибоя. Штормило. Сиреневый куст лаванды источал густой терпкий аромат, а над плафоном светильника кружилось хитиновое облако, и было слышно, как насекомые рубят крыльями воздух. В тот момент любые слова потеряли смысл.

Я не помню, чтобы в спорах рождалась истина, ибо каждый остаётся при своём мнении. А ещё кто-то сказал и многие его поддержали: «Мысль изречённая есть ложь». Это, конечно, спорное утверждение, и я бы мог его чуточку интерпретировать: наша речь – слишком несовершенный инструмент для выражения истины. Поэтому остаётся только молчать, чтобы уловить хоть какие-то знаки в шорохе травы, в отдалённом шуме прибоя, в цокоте цикад, в биении собственного сердца…

Способность говорить – это такой же феномен в природе, как и цветное зрение. Мир как таковой не имеет красок, но человек его видит в цветах по милости Божьей. С помощью слов мы не можем иногда выразить простейших понятий, но целую вечность рассуждаем о Боге, пытаясь вербально интегрировать то, что для нас совершенно непостижимо. А может ли младенец иметь какое-то представление о своей матери, если он находится в её утробе и связан с нею лишь пуповиной? Любые слова теряют смысл, когда речь заходит о Всевышнем.

В тот момент мне хотелось многое сказать своим собутыльникам, но я понимал, что всё равно запутаюсь, потеряю логическую нить, не найду нужных определений, расползусь мысью по древу, да и навряд ли они будут меня слушать. Люди не умеют слушать – каждый хочет лишь выговориться. Мы как будто разговариваем на разных языках.

– Господа! – с пафосом воскликнул я. – Я долго вас слушал и скажу вам так: превыше закона может быть только милосердие, и уж тем более превыше личных амбиций каких-то государственных деятелей. В эпоху правления коммунистов не было законности, не было милосердия и даже не было элементарного уважения к людям. Это был совершенно бесчеловечный строй. Это была чудовищная машина подавления личности и превращения её в винтик отлаженного социального механизма.

Меня никто не перебивал, что было довольно странно, и я продолжал с воодушевлением:

– Как личность и человек свободный, я бы долго не протянул в этой стране рабов и палачей, но мне повезло и случилась «перестройка». Многие сейчас обвиняют Горбачева и Ельцина в том, что они развалили великую державу, или как минимум не пытались её спасти. Я вам так скажу, господа… Все империи разваливались изнутри, и даже Великая Римская империя сперва деградировала как социум, а потом уже её прибрали к рукам варвары. А что касается Советского Союза… Никакая идеология не продержится на штыках тысячу лет. Даже в Риме плебсу давали всё: и хлеба, и зрелищ, и права. А в «совке» у людей не было никаких прав и привилегий, кроме одной – вкалывать за копейки. Поэтому к концу восьмидесятых сложилась самая настоящая революционная ситуация, как её видел Владимир Ильич Ленин, то есть верхи не могли управлять, как прежде, а низы не хотели существовать, как прежде. К девяностому году у этой лживой идеологии практически не осталось адептов. Эта страна развалилась так же, как разваливается деревянная халупа, съеденная термитами изнутри. В один прекрасный момент она просто рухнула.