Интервью у собственного сердца. Том 1

Tekst
2
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Итак, три брата, Григор, Самсон и Семен, исполненные самых радужных надежд, приехав в Красноводск, ступили на туркменскую землю. Следует сказать, что в Средней Азии, особенно в Туркмении и Узбекистане, очень много армян. И, как правило, все они карабахцы. Григор, Самсон и Семен, переехав Каспий, сразу же решили стать европейцами. Ну а как же иначе! Ведь им предстоит стать негоциантами и ездить по разным странам! И начать это, разумеется, нужно с европейских фамилий и имен. Итак, Григор… это не совсем то, что нужно. По-русски и по-гречески это будет Григорий. Прекрасно! Теперь Акопович… Нет, это не годится совсем! Какой еще там Акопович! Внимание: Акоп это значит по-европейски Якоб. А Якоб по-русски будет Яков. Чего же проще! Значит, Григорий Яковлевич. Ничего, звучит! А как быть с фамилией? Асадьян – это не Европа. Но тут все еще проще: меняем «ян» на «ов» и ответ готов! Асадов.

Итак, в девяностых годах прошлого века по туркменской земле пошли искать счастья три новоиспеченных Яковлевича, три Асадова – Григорий Яковлевич, Самсон Яковлевич и Семен Яковлевич. Но радужные надежды сбываются чаще всего только в мечтах. Каких только профессий не довелось сменить, в сущности, очень наивным и доверчивым молодым карабахцам! Дедушка мой был и каменотесом, и землекопом, и парикмахером, и приказчиком в магазине. Всех профессий и перечислить нельзя. Но мечты о сказочном богатстве все же не оставил. Семен Яковлевич остался искать удачи в Ашхабаде, а Григорий Яковлевич и Самсон Яковлевич перебрались в город Мары. Тогда он назывался Мерв. Работая не покладая рук и день и ночь и обладая при этом солидной энергией и волей, дедушка мой для начала собственного дела небольшую сумму все-таки ухитрился скопить. «Дело» же его помещалось в одном маленьком магазинчике, где продавалось практически все, что нужно скромному труженику в провинциальном городке, – от седел, котлов для плова и всевозможной посуды до шелка, расписных халатов и ситца. Торговлишка была дохленькой и сколько-нибудь серьезных доходов приносить не хотела никак. Но дед был не из тех, кто легко и просто сдается. Он удержался, уцелел и даже выписал из Карабаха свою любимую Мариам. И дело сразу пошло веселей. Не в смысле денег, конечно, а в смысле детей. Их у Григория Яковлевича и Мариам Хосрофовны было ровно девять, точно так же, как и у Ивана Калустовича – моего уральского деда. Как-никак все же оба армяне!

Вот написал сейчас о профессии моего карабахского деда и поймал себя на ощущении какой-то неловкости. Да, именно так. Вот о другом моем дедушке – секретаре Чернышевского говорил с удовольствием, даже с какой-то гордостью, что ли. А почему? В любой цивилизованной стране человек, обладающий собственным делом, уважаемый член общества. Будь у него огромный завод или всего лишь бензозаправочная колонка – он приличный и зачастую просто приятный человек. А нам в послереволюционные годы внушали и даже не внушали, а попросту вбивали в головы и души, что коммерсант или частный предприниматель честным человеком быть никогда не может. Что крестьянин, у которого три коровы, две лошади и полные закрома – мироед и кулак. А вот бедняк, пусть даже он выпивоха и лентяй, – пролетарий, славный труженик и вообще народ. Только теперь, спустя десятки и десятки лет, мы очень медленно, осторожно, но все-таки необратимо начинаем менять этот несправедливый, окаменелый стереотип. И приходим к пониманию, что любой труд, если его делают честные руки, заслуживает уважения. Следует, кстати, сказать, что в те давние послереволюционные дни экономические, нравственные и имущественные критерии были в значительной степени смещены в сторону ригоризма и максимализма. И, кроме того, утверждались вещи, очень далекие от справедливости и даже здравого смысла. Например, зажиточного крестьянина называли кулаком за то, что он мог нанять себе в хозяйство работника. И отнимали у него все, в то же время в городе любой зажиточный чиновник, а порой и тот же самый, что устанавливал подобные законы, имел полнейшее право держать в доме прислугу, иметь личного шофера, иметь на собственной даче и садовника, и сторожа, и даже экономку. И все это считалось абсолютно в порядке вещей.

Перед революцией дедушка мой сумел построить собственный дом на улице Заманова в Мары, он и сейчас там стоит под номером 9. Дом, где я и родился – уже после смерти деда. Впрочем, этот дом был потом продан и построен другой, неподалеку на Туркестанской улице, 4. К сожалению, городские власти снесли этот дом, как и всю Туркестанскую улицу. Дважды в послевоенные годы побывал я в родном городе: в 1962 году и в 1986-м. И в первый приезд жил в нем, в доме моего детства. Сидел на знакомой скрипучей тахте, обедал за огромным семейным столом, гулял по веранде внутреннего дворика. Дом был построен на 75 процентов из сырого глиняного кирпича. «Архитектура» его была наипростейшей. Чтобы представить его себе, возьмите пять одинаковых кубиков. Три из них поставьте перед собой в одну линию. Потом средний кубик приподымите над остальными. Первый и третий слегка сдвиньте друг к другу, чтобы можно было сверху поставить второй. Это главная, фасадная часть дома. Между первым и третьим кубиками были ворота. А в начале третьего кубика – дверь в дом. Теперь приставьте сзади к первому и третьему кубикам, чуть сдвинув их влево и вправо, остальные два. Перегородите их с четвертой стороны стеной соседнего дома и получите наш дедовский дом. К этому надо только добавить внутренние веранды с левой и правой сторон. И во дворе деревянную лестницу, ведущую наверх в мансарду, говоря европейским языком. В 1986 году нашего старого дома уже не было. На его месте оказалась просто заасфальтированная площадка, и ничего больше.

Я выступал в городском концертном зале перед моими земляками. Переполненный зал, множество цветов, горячие и взволнованные записки… Побывал я и на строительстве Марыйской ГРЭС, где работал электросварщиком мой двоюродный брат Аркадий Михайлович Асадов, и в средней железнодорожной школе № 30, где учился когда-то в нулевом классе, и, что самое трогательное, встретил там девочку, которая сидела со мной за одной партой. Сегодня она учительница этой школы. Я читал свои стихи учителям и школьникам и мысленно улетал в мое, увы, теперь далекое-предалекое детство. Побывал я и в другой школе, № 1, где в 1939 году заканчивал восьмой класс. Там тогда был Дом пионеров. Ходил по тем самым коридорам, где бегал подростком пятнадцати лет, загорелым, черноглазым и подвижным, как ртуть. Посидел в классе, том самом и за той же знакомой партой у окна, где на контрольных по алгебре списывал потихоньку решения задач у доброй девочки Нины Булатовой, которая специально отодвигала плечо, чтобы мне удобнее было это сделать. Где ты сейчас, Нина Булатова, – девочка из моего далекого детства?

Перед отъездом я еще раз пришел к моему старому дому на Туркестанской, 4. Впрочем, конечно же, не к дому, а лишь к тому месту, где он когда-то был. Пришел, чтобы попрощаться. Был очень тихий майский вечер, жара спала, густо пахло акацией и сиренью… Я стоял и думал: как быстро все-таки проносится жизнь. Вот здесь, на этом самом месте стоял дом, читал по вечерам на армянском языке и языке фарси мой дедушка Григор, неторопливой походкой в своих неизменных чувяках шла по коридору с кастрюлей супа или плова моя бабушка, шумели, спорили, ссорились и мирились, хохотали и подтрунивали друг над другом их дети – шесть сыновей и три дочери. Была большая, добрая и дружная семья. Семья моего деда Григория Яковлевича Асадова. И казалось, что конца этой жизни не будет… Я стоял в вечернем свете фонаря над квадратной площадкой, покрытой асфальтом, где когда-то стоял наш старый дом, и молчал. В глубине вечера на невидимом дереве задумчиво посвистывала какая-то птица. В памяти вдруг всплыли тургеневские строки: «…И все они умерли… умерли…» из стихотворения «Как хороши, как свежи были розы» – моего любимого. Говорят, что чувства человека могут передаваться на расстоянии. Не знаю, так это или не так. Я молчал. Но стоявшая рядом жена моя Галя вдруг тихо заплакала…

Но повернем рычажок нашей машины времени на семьдесят лет назад. Туда, где мои близкие еще живы. Меня, правда, нет, я еще не родился. Это будет потом, но они уже есть, и я должен немного о них рассказать.

Нет, никаких великих богатств дедушка мой не нажил. Ни великих, ни даже скромных. Чего нет, того нет. И караванов с товарами ни в Персию, ни в Индию не снаряжал. И ни в Синдбады-мореходы, ни в графы Монте-Кристо судьба пригласить его так и не пожелала. Правда, от торговли всякой всячиной он все-таки сумел перейти к «благородному товару»: ковры и превосходные вина. Но население тогдашнего Мерва увесистых кошельков не имело и красивыми коврами дома свои украшало редко, а что до тонких и хороших вин, так тут тоже дела обстояли не блестяще. Мастеровой люд, водоносы, бахчеводы, арбакеши, чеканщики и маляры дорогими и тонкими винами интересовались мало, а предпочитали что-то попроще и покрепче, а главное, подешевле. Так что никаких сбережений в банке дед мой так и не завел. Единственное, чего он добился, так это выстроил дом из необожженного кирпича и попал в книгу почетных людей города за 1915 год.

В моей детской памяти великолепно сохранилось все, что составляло, так сказать, «достаток» родного дома. Сегодня такую обстановку трудно было бы назвать даже приличной. Судите сами. Вот две главные комнаты дома: столовая и спальня. В первой комнате у окна обшарпанный, видавший виды буфет с дверцами из простого стекла. Большой дубовый обеденный стол, две деревянные скрипучие тахты, покрытые паласами. И я подчеркиваю, не коврами, а всего лишь паласами с восточным орнаментом. На одном из них, спускающемся от самого потолка, наверху выткана старинными буквами надпись «ГРИГОР АСАДОВ». Еще бельевой шкаф с зеркалом и… вот и все, если не считать фотографий в полированных рамках. Негусто? Да, особенно если учесть, что и столовая и спальня были размером примерно метров квадратных по тридцать, не меньше. В спальне две простые железные кровати, застеленные самыми простейшими покрывалами. Еще один платяной шкаф, но без зеркала, этажерки и видавший виды пузатый комод. К этому надо добавить дощатые крашеные полы и еще бабушкину полутораспальную металлическую кровать с никелированными шишечками. В третьей комнате все в том же самом духе. Остальные три бабушка после смерти деда сдавала внаем. Единственным «богатством» в доме был, пожалуй, граммофон с полированным ящиком и большой никелированной трубой, внутренность которой была покрыта красной эмалевой краской. Сверху на голубоватой эмблеме с названием фирмы – парящий на крыльях амур. Ох уж и покрутил я этот граммофон всласть! Некоторые пластинки помню и по сей день: «Аве Мария», веселые цирковые сценки клоунов Бима и Бома, «Во Францию два гренадера» и «Блоха» в исполнении Шаляпина, оперные арии в исполнении Галли Курчи, пластинка Веры Паниной и песни в исполнении Морфесси. Вот и все «негоциантское состояние», которое успел сколотить мой дед. Впрочем, подлинное богатство все-таки было. Это моя дорогая и любимая бабушка Мариам Хосрофовна и дети их, мои дяди и тети, Лидия, Арташес (мой папа), Ашот, Мария, Левон, Арфеня, Михаил, Андрей и Саша. Деда своего я, к сожалению, не застал. Умер он за три года до моего рождения. Но вот бабушку… бабушку знаю, помню и буду хранить в душе своей всю мою жизнь. Небольшого роста, полная, с толстеньким носом и большими темными глазами, из которых не просто светилась, а прямо-таки разливалась светлая и кроткая доброта. Говорила она всегда так тихо, что голоса ее в доме почти не было слышно. После смерти мужа она надела черное сатиновое платье и уже никогда ничего, кроме черного, не носила. Двигалась бабушка по дому еще тише, чем говорила, в мягких чувяках на босу ногу. Гладко зачесанные назад волосы были белы, как вершины кавказских гор, простите за такое экзотическое сравнение, но ведь Кавказ – это ее родина, о которой она помнила всегда. Удивительным бабушка была человеком, она никогда и ни на кого не сердилась, и я даже не знаю, умела ли она вообще на кого-то негодовать. Дети прибегали в дом, не соблюдая никакого режима. Прибегали и сообщали на ходу:

 

– Майрик (мама), я пришел, что поесть?

И бабушка, никогда не выговорив за опоздание, неслышно появлялась в дверях кухни с дымящейся тарелкой в руках и несла ее к столу веранды, если дело было летом, или к большому столу в комнате, если дело происходило зимой. Споры между детьми она решала не серьезными словами, не нравоучениями, а ласковым словом, иронической улыбкой или просто укоризненным покачиванием головы. И как ни трудно в это поверить, но это помогало. Ссора сходила на нет. Трудилась она по дому с раннего утра дотемна, но никто этого вроде бы и не замечал, привыкнув и считая сие за норму. Повторяю, что грамотной она не была, ни газет, ни книг не читала, но ума, деликатности, прирожденного такта было у нее столько, что хватило бы на двоих. И подтверждением тому дети, которых она после смерти мужа вырастила честными, добрыми и очень трудолюбивыми людьми.

Сегодня, когда никого из них уже нет на земле, я спрашиваю себя: а сложилась ли судьба хотя бы одного из них по-настоящему счастливо? И, подумав, отвечаю, да пожалуй, что нет… Самую старшую из них, Лидию, я не видел никогда. Она уехала из дома еще до моего рождения. Уехала, проявив неожиданную строптивость, так не вязавшуюся с ее добрым и мягким характером и оттого показавшуюся еще острее. По рассказам всех, кто видел ее и знал, она была так хороша, что такой красивой девушке вряд ли могла найтись равная во всей Туркмении. Преувеличивали они или нет, я не знаю, но так, или примерно так, говорили практически все. Ходила она в старшие классы одной из армянских школ, когда в город приехал из Москвы один преуспевающий сорокалетний коммерсант. Увидел на Полторацкой улице Лиду и остолбенел. Разумеется, для провинциального азиатского городка светский московский лев с университетским образованием и к тому же с респектабельной внешностью и манерами гостем был более чем заметным. Как они познакомились и где было их первое свидание, я не знаю. Знаю только, что встречи их становились все чаще и взаимные эмоции пылали, как сухой хворост в костре. Какие пылкие слова говорил потерявший голову Борис Евгеньевич юной красавице Лиде и в каких радужных тонах расписывал ей картины их будущей московской жизни, я не ведаю. Знаю только, что о любви этой в патриархально-строгой семье моего деда никто не посмел ничего сказать. И Григорий Яковлевич узнал обо всем лишь тогда, когда костер этой страсти пылал почти до небес. Гнев Григория Яковлевича, я думаю, понять довольно легко. Девочка-школьница и вдруг влюбляется в человека, который старше ее почти на тридцать лет – 16 и 45! Будь ей, скажем, 30, а ему за шестьдесят, разница была бы не так разительна, но шестнадцать! Но и это еще не все. Были бы глубокие и долгие отношения, знакомства домами, короче говоря, когда все на глазах. А тут бог знает что! Говорят, что у Григория Яковлевича состоялся разговор с московским женихом. Очевидно, сколько-нибудь положительных результатов разговор не дал, так как разгневанный отец после этой беседы запретил дочери даже выходить за ворота. Что было дальше? А дальше все как в старом немом приключенческом кино: любящая девушка поздним вечером тайно проникает на улицу, падает в объятия жениха, а потом – пара рысаков, пролетка, скорый поезд Ашхабад – Москва, в свете луны убегающие рельсы… Погони, правда, не было. Но гнев был, скажем прямо, под стать событиям. Дедушка проклял свою старшую дочь. И то ли так уж сложилась судьба, то ли возымело силу проклятье, но счастье беглянки было недолгим. Супруги действительно зажили так, как и обещал Борис Евгеньевич, то есть на широкую ногу, весело и хорошо. У них родилась дочь Зина, которую оба баловали самозабвенно. Счастливые часов не наблюдают, но часы порой следят за ними очень сурово. Совершенно неожиданно в день рождения при полном стечении гостей за праздничным столом Лидии Григорьевне стало плохо. Она упала и потеряла сознание. В больнице выяснилось, что у нее началось внутреннее кровотечение. Операция подходила к концу, но была большая потеря крови, а ее ночью в больнице не было. И Лидия Григорьевна скончалась прямо на операционном столе. Весь же трагизм заключался в том, что муж находился рядом в приемной и мучился оттого, что не может ничем помочь, а помочь, как выяснилось, было можно. У них с женой была одна группа крови. И, когда он узнал о ее смерти и о том, что никому почему-то даже не пришло в голову выйти в приемную и обратиться к нему, он рвал на себе волосы и чуть не задушил врачей. И действительно, нелепость жуткая: женщина умирает от потери крови, а рядом в нескольких метрах находится горячо любящий муж с той же группой крови! Но трагедия потому и трагедия, что ее никто не предотвратил.

Надо сказать, что трагедия Лидии Григорьевны была еще и в том, что, живя в Москве, окруженная вниманием и заботой мужа, она все-таки глубоко страдала от невозможности повидать родной дом, родителей, братьев и сестер. Отцовское проклятье черной тучей висело над ее головой до последней минуты.

Борис Евгеньевич фактически потери жены так и не пережил. Он сделался нелюдимым, запил и вскоре скончался. Но черная туча все продолжала и продолжала висеть над домом. Зина, их дочь, не знавшая ни в чем никогда отказов, выросла избалованной и абсолютно не приспособленной к жизни. Когда умер отец, ей было около семнадцати лет. На богатый дом, как мухи, налетели друзья, подруги и женихи. Зина была человеком абсолютно непрактичным. В семье, где говорили всегда только правду, она привыкла верить в каждое слово. И когда осталась одна, продолжала верить приятелям и друзьям. А когда было прожито все (а в доме было что проживать), когда разлетелись, как брызги, во все стороны приятели и друзья, когда подло бросил клявшийся в чувствах жених, она не стала никого упрекать и ни о чем сожалеть. Пошла на Казанский вокзал и бросилась под поезд.

Дальше идут Арташес и Ашот. Судьбы их являются ярчайшим отражением революционной эпохи, наглядным примером противоречивых столкновений политических веяний, убеждений и взглядов. С детских лет помню висевший в столовой рядом с портретом Лиды портрет моего дяди Ашота. Густые, зачесанные назад волосы, мальчишеские губы и мечтательно-удивленные, устремленные прямо на вас глаза… Ашота, так же как и Лидию, я не видел никогда. Как-то раз, проявляя на листе мокрую переводную картинку, я, взглянув на портрет, вдруг спросил:

– Бабушка, а где сейчас Ашот?

Помню, как лицо у бабушки затуманилось, губы слегка задрожали, а глаза стали наполняться непрошеной влагой. Она долго молчала, а потом, погладив меня по голове, тихо произнесла:

– Вай ме, Эдик-джан, не надо такой задавать вопрос… Ашотик уехал… а где он и какой у него судьба? Откуда могу знать… Уехал и никакой вести потом не прислал… Дай Бог, чтобы живой был… дай Бог…

Она ласково поцеловала меня в щеку и тихо вышла из комнаты… Другие потом отвечали на этот вопрос еще более коротко и непонятно: «Пропал без вести». И вообще говорить о нем в доме не было принято никогда. И только много-много лет спустя, в 1985 году, Яша Асадов, двоюродный брат моего отца, сын Семена Яковлевича, того, что остался когда-то жить в Ашхабаде, пролил мне свет на историю, которую, очевидно, знали старшие дети, но тщательно скрывали от бабушки.

…Мы сидим с Яковом Семеновичем Асадовым в его лениградской квартире, в которой он живет еще с довоенных лет. У него большие руки, громкий голос, и вообще весь он крупный, энергичный и шумный. И он, и жена его Розалия Артемовна невероятные хлебосолы, они все время подкладывают и подливают. Все очень вкусно, но обильно так, что мы с Галей едва управляемся с блюдами. Все мои литературные вечера в Ленинграде Яша непременно посещает. И теперь за столом дает волю своему буйному (несмотря на возраст) темпераменту:

– Нет, Эдик, ты молодец! И пожалуйста, не спорь! Скромность, конечно, это прекрасное качество. Но ты – поэт, а Галина Валентиновна артистка, вы оба читаете стихи и точно ощущать настроение зала не можете! А я сижу прямо в зале, и мне все видно и слышно: и как слушают, и что говорят в антракте. Нет, вы молодцы, молодцы оба! Честное слово, такие успехи не снились никакому самому модному тенору! А в конце, нет ты только вспомни, в конце весь зал Капеллы встал и стоя скандировал! Ты понимаешь: стоя скандировал! Не знаю, видела ли на других концертах когда-нибудь такое Галя, но я лично такого не видел ни у кого!

Чтобы умерить его пыл и перевести разговор в более спокойное русло, я вспоминаю Туркмению и нашу асадовскую родню. Ему эта тема так же дорога, как и мне. Внезапно я спрашиваю:

– Яша, а ты не в курсе, что произошло с Ашотом, как и почему он пропал без вести?

Яша оживляется вновь:

– А ты разве не знаешь? Впрочем, да… при бабушке твоей об этом не говорили никогда, – грустно вздохнул и добавил: – Хорошо, раз ты не знаешь, я могу тебе коротко о нем рассказать. Когда в стране, как говорится, загудели вихри Гражданской войны, не все были такими умными, как твой отец. Арташес, тот определил свою позицию сразу и навсегда. А вот Ашот этого сделать не смог. Конечно, окажись в ту пору дома твой папа, он бы просветил его душу, но Аркадий, как ты знаешь, сидел в барнаульской тюрьме и повлиять на Ашота не мог. А ведь тогда как было? Вспомни! Ах да, помнить ты не можешь, тебя тогда еще на свете не было. Ну ладно! Не в этом дело! Ну так вот. Где правда, где кривда, никто толком не знает. Кругом разные суждения, разные газеты, меньшевики, большевики, эсеры, монархисты, социалисты… Послушаешь тех – вроде правы те, послушаешь этих – получается, что эти правы, ну и так далее. И вот какие-то друзья-приятели убедили Ашота в том, что большевики его как сына коммерсанта поставят к стенке. И нужно с отступающими войсками переехать Каспий, а оттуда на Кавказ и потом через Черное море во Францию, в школу моряков, которая выпускает капитанов и штурманов международного класса. Не знаю, кто уж ему там грезился, капитан Грант или капитан Гаттерас, не берусь судить, но только оказался он в Красноводске. Один наш знакомый видел его на причале, когда отплывал последний корабль. Шел он молодой, красивый, в скрипучих ремнях, улыбался, а лицо растерянное. Тот человек сказал ему: «Куда ты, дуралей, собрался! Кому ты там нужен! Вернись!» – ну а Ашот заупрямился: «Поеду, погляжу. Будет плохо, вернусь! А сейчас нельзя. Меня расстреляют».

А чего его, мальчишку, расстреливать и за что? Но это мы сейчас умные. А тогда любым слухам было поверить можно. Не остался. Сел на корабль и уехал. Впрочем, не уехал, нет! А только отъехал, метров на триста отъехал, не больше. В общем, «Гроздья акации, цветы эмиграции»… Но война есть война. Кто-то из подпольщиков заложил в трюм корабля мину. И когда корабль отошел от берега метров на триста-четыреста, раздался сильнейший взрыв и корабль прямо на глазах у всех, кто стоял на пирсе, моментально пошел ко дну. Спастись не успел никто. Так что ни капитаном, ни штурманом дядя твой стать не успел. Жизнь оборвалась еще в самом начале обидно, горько и до нелепого глупо… Хорошо, что бабушка не узнала об этом ничего. Все-таки надежда хоть чуть-чуть, но теплилась в ее груди… Ну, а папа твой, тот совсем другое дело! Видишь, как в одной семье и какие разные могли оказаться судьбы!

 

Да, все так. Революционная буря раскидала по разным берегам не только классы и политические группировки, но даже порой и самых близких людей. У моего отца с юности была совершенно твердая и четкая установка на марксизм, на революцию. Торговые устремления отца не только не мешали, но, как мне кажется, еще более подогревали политическую убежденность старшего сына. Не думаю, что революционная литература, которую он читал, вызывала радостное умиление у Григория Яковлевича. Однако о каких-либо столкновениях на этой почве я ничего не могу сказать. Имея склонность к точным наукам, Аркадий Григорьевич (для удобства русского произношения он стал именовать себя так) поступил учиться в Томский политехнический институт. В Томске ушел буквально с головой в водоворот политической борьбы. Вступил нелегально в партию большевиков, весь огонь своей души отдавал борьбе за права угнетенных. Отец свято верил в непогрешимость учения Маркса, Плеханова и Ленина и готов был отдать за это, не колеблясь, всего себя без остатка. Осенью 1916 года по доносу провокатора он был схвачен, арестован и отправлен на три года в барнаульскую тюрьму. Когда в семнадцатом году революция докатилась до Барнаула, огромная толпа, состоящая из рабочих, солдат и революционно настроенной молодежи бросилась к тюрьме освобождать политзаключенных. Перепуганного коменданта вместе с охранниками заперли в одном из казематов, а во дворе устроили митинг. Среди ораторов с пылкой и прочувственно-убежденной речью выступил и Аркадий Асадов. Неизвестно, то ли слова молодого большевика произвели на всех сильное впечатление, то ли боевой вид крепкого и плечистого юноши с горячими армянскими глазами, но его тут же дружно выбрали и назначили комиссаром барнаульской тюрьмы. А может быть, и это, пожалуй, вероятнее всего, решающую роль в этом деле сыграли отзывы знавших его революционных товарищей. Но, так или иначе, назначение состоялось.

Вот здесь-то, в Барнауле, весной, ясным солнечным утром и произошло знакомство молодого комиссара Аркадия Григорьевича Асадова с недавней выпускницей гимназии, юной учительницей Лидией Ивановной Курдовой, приехавшей сюда работать в одну из школ. Познакомились они в доме маминой подруги, учительницы той же школы, которая тоже жила когда-то в Марах и с детских лет хорошо знала семью Асадовых. Мама потом рассказывала мне, что при первом знакомстве Аркадий Григорьевич ей не очень понравился. Неразговорчивый, суровый и даже несколько хмурый, он показался ей каким-то заносчивым и важным. В барашковой папахе с красным околышем, в серой бурке, гимнастерке, портупее, на боку маузер в деревянной кобуре, у ворот – рыжий в яблоках рысак бывшего начальника тюрьмы, запряженный в коляску… Все это моей юной маме, уралочке, воспитанной на идеях Чернышевского и романах Тургенева и Толстого, показалось каким-то экзотически-вычурным и картинным. И она, несколько раз довольно дерзко ответив на вопросы самодовольного, как ей казалось, комиссара, сослалась на занятость и, поспешно собравшись, ушла. На этом, по ее мнению, знакомство было прекращено. Каково же было ее изумление, когда на следующий день, выйдя из школы, она увидела на углу улицы знакомого комиссара. Вежливо поздоровавшись, он попросил ее сесть на несколько минут в коляску, так как у него есть к ней очень небольшой, но серьезный разговор.

– Уж не арестовывать ли меня собрались? – с вызовом спросила молодая учительница. – Имейте в виду, я не провинциальная барышня и ЧК не боюсь!

Тот посмотрел на нее еще более отчужденно и тихо сказал:

– Арестовывать вас никто не собирается. У меня действительно есть очень серьезный разговор. Тут говорить неудобно, поэтому позвольте вас пригласить на чашку чая… Тут недалеко есть один старик чайханщик. Абсолютно приличный человек, я его знаю. Не откажите в любезности… Всего на полчаса.

И не столько из любопытства, сколько не желая показаться трусихой, молодая учительница решительно шагнула к коляске. Когда хозяин чайной, угодливо улыбаясь, стал уставлять «для товарища комиссара» различными яствами стол, она остановила его решительным жестом. Затем, после его ухода, сцепив озябшие пальцы вокруг стакана с чаем, сухо сказала:

– Есть я не хочу. Извините. Вот разве чаю покрепче выпью с удовольствием. И, пожалуйста, скажите то, что вы собирались мне сказать, так как времени у меня мало, я тороплюсь.

Однако то, что она вслед за этим услышала, было такой неожиданностью, что она почти потеряла дар речи. Увешанный оружием и полный таинственности комиссар, густо покраснев и потупившись, тихо сказал:

– Лида…

– Лидия Ивановна, – поправила она.

– Хорошо, Лидия Ивановна… Только не удивляйтесь и не сердитесь. Я люблю вас. И буду самым верным и любящим мужем на свете. Подождите, не перебивайте. Я знаю, что вы хотите сказать. Да, мы знакомы всего одни сутки, даже меньше. И я ничего сейчас от вас не прошу… Но я отвечаю твердо за каждое слово, которое сейчас говорю. И вы в этом убедитесь. Только не говорите, что завтра не сможете повидаться со мной.

– А я действительно не смогу вас завтра увидеть… – растерянно и почти испуганно произнесла она. – Завтра я уезжаю. В пятидесяти километрах от Барнаула (она назвала поселок) заболели тифом несколько учителей. И, чтобы школу не закрыли, нас с подругой посылают туда примерно на полгода. Будем нагонять упущенное и заниматься даже летом. Это – во-первых, а во-вторых, я действительно еще не знаю своего отношения к вам. Верю, что вы хороший человек, но поймите, разве это серьезно? Нет, я ничего не могу вам сказать, поймите меня, пожалуйста.

Посмотрев ей прямо в глаза, он тихо сказал:

– Я не прошу сейчас никакого ответа. Ровно через полгода я приеду туда к вам в поселок и тогда мы поговорим. А пока скажу еще раз: я действительно буду для вас самым верным и любящим мужем на свете!

Через несколько месяцев он действительно приехал к ней в поселок. И слово свое сдержал. До последнего вздоха был воистину самым верным и любящим мужем на земле. Это подтвердила сама жизнь. Судьба родителей может считаться удачной лишь тогда, когда она не только продолжается в детях, но и помогает им подняться хотя бы на одну ступеньку выше. Когда им посчастливилось сделать детей своих более мужественными, честными и сердечными, чем были они сами. На какую ступеньку удалось шагнуть в этом мире мне, об этом сам я судить, разумеется, не могу. Но с абсолютной уверенностью могу сказать, что принял неплохую эстафету как по отцовской линии, так и по линии материнской!

Что было потом, после того, как родители мои стали мужем и женой? А потом было так: комиссар тюрьмы – такая профессия устроить отца моего никак не могла. Вот борьба с контрреволюцией и бандитизмом – это другое дело! Как работник ЧК он был командиром отряда особого назначения сначала в Кисловодске, а затем в Пятигорске, где зрели тогда контрреволюционные заговоры. И где несколько раз он находился буквально на волосок от смерти.