Бесплатно

Гладиаторы

Текст
1
Отзывы
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– Но он изранен, – заметил Лициний, начиная смотреть на раба взглядом покупателя, что хорошо почувствовал торговец.

– Это пустяки! – воскликнул Гаргилиан. – Кой-какие ссадины, только коснувшиеся кожи и уже затянувшиеся. Еще неделя, и его уж здесь не увидишь. Сегодня дела идут плохо, иначе я спросил бы с тебя по крайней мере две тысячи сестерциев[13] за него. Какую цену ни дай за этих островитян, все одно будет дешево.

– Я даю тебе тысячу, – спокойно сказал Лициний.

– Невозможно! – воскликнул купец, жестикулируя пальцами, чтобы придать большую силу своему отказу. – Благородный мой патрон, я на нем потерплю убыток. Ей-ей, мне хочется оставить его в живых, а то цезарь дал бы мне больше, кабы я отдал ему умереть в цирке. Взгляни на эти мускулы. Это такой человек, который сможет по крайней мере пять минут сопротивляться тигру.

Это последнее соображение произвело свое влияние. После недолгого спора раб-бретонец стал собственностью Лициния за полторы тысячи сестерциев, и Эска перешел к господину, который был лучшим и снисходительнейшим человеком в Риме.

Возвратимся теперь к этому последнему, задумчиво прогуливающемуся под колоннадой, на свежем и приятном вечернем воздухе.

Может быть, самым утешительным и милостивым даром Провидения является такое устройство ума человеческого, что он может по своему желанию вызывать прошедшие удовольствия легче, чем скорби. Пережитое горе, правда, дает чувствовать себя снова, иногда с жестокой силой и горечью, но с каждым разом воспоминание о нем становится менее ужасно, и мы, наконец, приходим к тому, что думаем о прошлых страданиях с тем святым и искренним смирением, какое является первым шагом к безропотности и миру. Наоборот, воспоминание о большом счастье, по-видимому, столь близко слито с нашим бессмертием, что ни время не уничтожает его силы, ни отдаленность не ослабляет его сияния. Гнев, скорбь, ненависть, борьба проходят, как сновидения, но улыбка, обрадовавшая нас, подобна лучам полуденного солнца. Нежные слова, сказанные нам и успокоившие наш ум, всегда возвращаются в наше сердце с веянием вечернего ветерка; эти слова кажутся нам столь же очаровательными и нежными, как и прежде, и мы чувствуем, что в то время как преступление, слабость и угрызения совести являются случайными огорчениями человечества – прощение, надежда и любовь составляют его вечное наследие.

Прохаживаясь по длинной колоннаде, Лициний не думает о своей тоске, разлуке и былых печалях, не думает о том, что его драгоценнейшее сокровище было потеряно им и, может быть, стало предметом обладания другого; не вспоминает виденного им покойного и холодного лица, окруженного льняной повязкой. Нет, он все еще в Бретани, с той, кого он любит, под зеленеющим навесом, где наклоняющиеся к земле папоротники лепечут подле старого дуба…

Шум шагов, послышавшихся из внутренних покоев, нарушает его размышления, и на устах полководца появляется серьезная и добрая улыбка при виде подходящего к нему его любимого раба.

Патриция можно угадать по наружности. Это бывалый воин, загоревший и закаленный в многочисленных походах, под небом разных стран. Он еще не пережил время расцвета телесных сил, и черты его лица запечатлены суровой красотой, его борода и волосы, уже посеребренные проседью, еще сохраняют необычную привлекательность. Валерия, понимающая в этом толк, утверждает, что он есть и всегда будет красавцем. Она его весьма уважает, даже любит, и он – единственный человек, суждением которого она дорожит. Словом, хотя она не хотела бы признаться в этом даже себе самой, она несколько боится своего храброго и благородного родственника.

Мужчина, достигший зрелых лет, не будучи связан семейными узами, всегда оказывается в некоторой степени в ложном положении. Нет такого общественного интереса, который бы мог заполнить изгибы и тайники сердца, предназначенные природой для забот, удовольствий и неприятностей домашней жизни. Далекий от постоянного общества, от ежедневных сношений с женой и детьми, – холодный характер делается эгоистичным и мрачным, а мягкий – меланхолическим и угрюмым.

Чего-то недоставало в существовании Лициния, и он еще не нашел ничего, что могло бы заполнить эту пустоту. И часто он спрашивал самого себя, как случилось, что варвар-раб оказался единственным существом в Риме, к которому он испытывал чувство хоть какого-нибудь интереса.

Когда перед ужином он уселся на своем диване, Эска начал разливать. Патриций не мог воздержаться от мысли, что он счел бы за счастье иметь такого сына, высокого и красивого, с таким воинственным видом – сына, которому бы он мог дать наставления о тайнах своей профессии, развивать его ум, направлять склонности и с радостью и любовью заботиться о нем.

Непринужденный разговор начинается между ними, пока полководец занят своим умеренным ужином, состоящим из яиц, куска козленка, винограда и бутылки обыкновенного сабинского вина. Эска рассказывает своему господину о своей схватке в прошлую ночь и о своем новом знакомстве, завязавшемся вследствие этого происшествия. Рассказ об этой стычке заставляет хохотать Лициния, которого очень веселит полнейшее поражение евнуха.

– Ну, мне хотелось бы верить, – говорит он, – что он тебя не признает. Ты так легкомысленно поступил не с кем иным, как со Спадоном, а в настоящее время Спадон – один из самых больших любимцев цезаря. Мне было бы трудно защитить тебя, если бы он открыл твое местопребывание, потому что в его руках наговоры и снадобья – более страшное оружие, чем меч и копье в твоих. Как ты думаешь, Эска: заметил он тебя, прежде чем ты его повалил на землю, или нет?

– Я думаю, что нет, – отвечал Эска. – Ночь была темная, а суматоха страшная… Притом я тотчас же убежал с несчастной девушкой, схваченной ими, как только вырвал ее у толпы.

– И ты говоришь, что видел этих евреев в их доме? – серьезно продолжал Лициний. – Я слыхал много разговоров об этом народе и даже сам выступал против него в Сирии. Не правда ли, что это жестокие, жаждущие крови люди? Говорят, что они убийцы и едят детей. Правда ли, что они предаются гнусным оргиям, где употребляют человеческое мясо, посвящают один день недели уединению, молчанию и обдумыванию человеконенавистных планов против рода человеческого? Уверен ли ты, что твои знакомцы принадлежат к этому народу?

– Они христиане и иудеи, – ответил Эска, слышавший первое из этих слов в своей беседе с Калхасом.

– Что же, это одно и то же? – спросил Лициний.

Но на этот вопрос раб ответил молчанием.

Глава X
Трибун

Под портиком одного из роскошнейших городских зданий, при слабом свете утра столкнулись двое мужчин. После обмена резкими словами они признали друг друга, и звонкий хохот раздался в ту минуту, когда Дамазипп и Оарзес, вольноотпущенники и верные клиенты Юлия Плацида, явившиеся сюда с целью предложить свои пылкие услуги их общему патрону, рассмотрели один другого. Они покинули свое ложе еще до рассвета и торопились прийти первыми, чтобы приветствовать трибуна по его пробуждении. Однако они нашли большую залу уже переполненной многочисленной толпой друзей, спутников, клиентов и слуг. Дамазипп был маленький, низкорослый, но дюжий человек, с густыми бровями и угрюмым взглядом; бледный и молчаливый Оарзес казался несколько педантичной личностью; но, несмотря на это различие во внешности, на них обоих лежала печать наглой беззастенчивости и пошлости. Пожав плечами, с видом напыщенного отвращения Дамазипп сказал Оарзесу:

– Ну, теперь нам придется ожидать целые часы, прежде чем можно будет подойти! Взгляни на эту презренную толпу паразитов и льстецов. Они не постеснялись бы идти за патроном в баню и осаждать его до самой постели. Эх, друг мой! В Риме становится невозможно жить порядочным людям!

На это Оарзес отвечал кротким и смиренным тоном:

– Мухи кружатся около меда, привлекаемые только приманкой добычи. Но нас с тобой влекут к славному трибуну только признательность и расположение.

– Это верно, – согласился Дамазипп. – Печально видеть, что так мало клиентов, не руководимых каким-нибудь грязным и низким побуждением. Честный человек становится в Риме такой же редкостью, как и в Афинах. Ах, не то было во времена республики, в золотой век, в доброе старое время.

– О, да! В доброе старое время! – воскликнул Оарзес все тем же тихим и монотонным голосом.

– Да, да! В доброе старое время! – как эхо отозвался Дамазипп.

И оба плута, положив руки на плечи друг другу, начали ходить вдоль залы, обмениваясь презрительными замечаниями о собравшихся в ней людях.

Помещение трибуна было совершеннейшим в своем роде. Стоявшее особняком и окруженное стеной и частным садом, оно соединяло пышность дворца с удобствами и изолированностью частной резиденции. Все, что искусство могло найти драгоценнейшего и великолепного, было совмещено в доме Плацида. Замечательнейшие предметы украшали стены его комнат, образуя на них живописные группы, или были рассеяны по полу. Спальня его была обита ярко-красным вышитым шелком, вывезенным из недр Азии и, без сомнения, представлявшим добычу, захваченную этим счастливым солдатом. Залы были удивительно изящно устланы мозаикой, изображающей фантастические рисунки и инкрустированной золотом.

С наступлением дня масса народа толпилась в его прихожей. Ни к одному лицу, равному по положению с Юлием Плацидом, не стекалось в утренние часы так много народа. В теснившейся у него толпе можно было видеть людей всевозможных стран, классов, характеров и профессий, столь же различных, как и их наименования. Не представляя в этом отношении сходства с Лицинием, который был обязан своим влиянием единственно прямоте своего характера, трибун не упускал никакого случая привлечь к себе нового сторонника узами корысти или надежды. Эти последние теснились у широко раскрытых дверей, и, в то время как обширная зала уже была переполнена, подъезды и даже улица еще были загромождены льстецами, явившимися к нему со своими просьбами и ходатайствами и возлагающими на него свои надежды. Там художник принес патрону свою картину. Хотя она и была тщательно завернута в старое платье, однако один лакированный угол ее был не вполне закрыт, и живописец, очень счастливый этим обстоятельством, решался в конце концов, после горячих просьб, показать постепенно все красоты своего произведения. Дальше скульптор бережно охранял от толчков соседей свою модель, завернутую в мокрые тряпки, что придавало какую-то таинственную красоту его произведению, которое, однако же, жестоко обмануло бы глаза тех, кто с таким любопытством рассматривал его, если бы оно было совершенно открыто. В углу стоял ювелир, держа в руке богатое ожерелье из жемчуга и рубинов, приготовленное по приказанию патриция и одновременно говорящее и об искусстве мастера, и о великолепии его патрона. В другом углу раб с подслеповатыми глазами и болезненным лицом напускал на себя важность и, казалось, вслух говорил о своей уверенности добиться аудиенции раньше всех, что было и в самом деле правдоподобно ввиду тех новостей, какие он принес от продажной красавицы ее поклоннику, платившему ей золотом свою, всегда желанную дань. В центре комнаты нахально толкались паразиты и льстецы, как будто они имели право быть здесь, тогда как честные люди, загрязненные от работы и дышащие воздухом Тибура и Пренесты, стыдливо и робко держались в стороне несмотря на то, что они пришли сюда не за чем иным, как за получением своей заслуженной платы. Вблизи обшивки, замыкавшей спальню, дожидался грязный раб, весь покрытый отбросами рыбного рынка и издающий такой сильный запах чеснока, что даже в римской толпе он мог бы благодаря этому занять почетное место. Но пройдоха сознавал силу своего ума и знал, как приобрести благоволение трибуна. Он принес немаловажную новость о поимке в прошлую ночь мула, весящего около шести ливров. Столь благородный патрон, как Плацид, должен сделать первое предложение купить его по тысяче сестерциев за ливр. Устремив глаза на портьеры, раб поджидал патрона, не обращая внимания на шумный разговор и на беспорядок, царивший в прихожей.

 

Вдруг толпа расступилась и дала дорогу трем мужчинам, провожая их боязливыми и почтительными взглядами. Взглянув раз на широкую грудь и мощные плечи одного из них, нельзя было не узнать их владельца, но если бы и возникло сомнение, то громкий голос, каким гладиатор Гирпин привык высказывать свои замечания, без уважения к кому бы то ни было, устранил бы всякие сомнения. Его сопровождали два лица, принадлежащие к той же профессии: учитель фехтования Гиппий и кулачный боец Евхенор. Все трое шумно говорили и смеялись. Видно было, что даже в этот утренний час они нарушили пост не без кой-каких возлияний благородного вина.

– Не говори мне про это! – говорил Гирпин, распрямляя свои мощные плечи и довольный тем вниманием, какое он вызывал. – Не говори мне про это! Видал я их всех: и дакийцев, и галлов, и кимвров, и эфиопов, одним словом, всех варваров, которые когда-либо надевали латы. Клянусь Геркулесом, перед этим молодцом они совершенные ребята. Огромный германец, которого прошлым летом цезарь приказал бросить львам, не устоял бы перед ним на ногах и четверти часа. Он был больше, это, пожалуй, так, но форма… понимаешь ты, форма!.. Нет, у него не было такой формы! Ты меня, я думаю, не сочтешь за козленка, у которого только прорезаются рога, а меж тем в борьбе перчаткой он наделал мне таких хлопот, что я охотно бы отрекся от поставленной об заклад бутылки дрянного вина. Что ты думаешь об этом, любезный грек? Я думаю, что по-твоему это недурно для начинающего?

Сказав эти слова, он оглянулся на Евхенора, молодого, удивительно стройного человека, с необычайно здоровым телосложением, тонкими чертами лица, свойственными его соотечественникам, и неестественно злым выражением во взгляде.

Грек на минуту задумался, прежде чем отвечать, и затем сказал:

– Спокоен ли был ты, Гирпин, когда боролся с ним, или ты уже осушил бутыль вина, прежде чем вы начали испытывать ваши силы?

Собеседник разразился громким хохотом.

– Ну, братец, – сказал он, – все одно: пьян я или не пьян, ты так же хорошо, как и я сам, знаешь, из какого материала я сколочен, все равно, как и я отлично знаю твои кулаки и свойственную тебе ловкость. Я знаю то, чем ты обладаешь, хотя не понадобится очень большая мера, чтобы вместить все это. Слушай же, что я тебе скажу: мой бретонец проглотил бы такого, как ты, с мясом и с костями. Это так же верно, как то, что я буду пьян, как стелька. И он будет в состоянии повторить то же самое, даже не пополоскавши рта.

Зловещее выражение скользнуло по лицу Евхенора, которому не очень-то польстила невысокая оценка его силы и в особенности храбрости. Но он был по ремеслу кулачным бойцом и, в силу этого, обладал полнейшей властью над собой. Поэтому он только презрительно взглянул на начинавшую толстеть шею гладиатора.

– Я думаю, – сказал он, – что если этот человек таков, как ты говоришь, то на нем можно было бы заколотить много денег в амфитеатре, в особенности если бы он попал в хорошие руки да был по-настоящему обучен.

До этой минуты учитель бойцов почти не вмешивался в разговор и, казалось, даже едва улавливал его смысл, но последняя фраза привлекла его внимание, и он, с некоторой досадой обратившись к Гирпину, сказал ему тоном человека, привыкшего приказывать:

– Зачем же ты не привел его ко мне? Если ты упустил его меж своих толстых пальцев, то ты можешь похвастаться таким скверным делом, какое тебе уж давно не случалось делать. Смотри, Гирпин, берегись. Я видал, как люди и посильнее тебя запутывались в сеть, а ведь время великих игр не за горами. Довольно одного моего слова, чтоб завтра же тебе пришлось идти на арену и сделаться жертвой удара трезубца да нескольких саженей веревки. Ты это знаешь так же отлично, как и я.

Гиппий говорил правду. Отставной гладиатор, прославившийся своей ловкостью и числом побед, задолго ранее получил от Нерона деревянный меч, что было равносильно освобождению и льготе от всяких будущих выходов в амфитеатре. Но, привыкнув к горячке этой ужасной игры и находя удовлетворение своему самолюбию в той сомнительной славе, которая является отличительной чертой людей его звания, он открыл школу для образования борцов и пользовался таким благоволением при двух сменивших один другого императорах благодаря умению воспитывать своих учеников и таланту обставлять те ужасные церемонии, где выступали эти последние, что незаметно сделался непререкаемым авторитетом в своей сфере и получил имя главного распорядителя игр. Мы уже говорили о его славных любовных связях и о том странном обаянии, какое вообще эти люди производили на римских матрон. Но если его улыбки искали прекрасные зрительницы этих игр, то его слово было законом, которому повиновались гладиаторы. Он-то подбирал пары борцов, снабжал их оружием, произносил решающее суждение в их спорах – одним словом, играл огромную роль в их жизни. Угроза Гиппия была страшнее для этих жалких людей, чем удар копья или меча.

Что касается Гирпина, то, будучи искусным и отважным бойцом, он имел и свою слабую сторону. Однажды он выступил в цирке в качестве секутора, то есть борца, вооруженного мечом и шлемом, против рециария, единственными оружиями которого были трезубец и сетка. Он имел несчастье запутаться в складках этой последней и оказался во власти своего противника. Хотя римская публика была непостоянна в своих предпочтениях и неверна в своих антипатиях, но ввиду храбрости побежденного ему была оказана пощада. Однако Гирпин никогда не забыл чувств, пережитых им в эту минуту. Как он ни был смел и предприимчив, это воспоминание делало его боязливым, и этот блистательный и хвастливый боец бледнел при мысли о трезубце и сетке. Было что-то забавное в той покорности, с какой он встретил угрозу Гиппия. Он бросил на него умоляющий взгляд, каким смотрит собака на своего хозяина, и ждал скорого выполнения его угрозы.

– Потерпи, патрон! – проворчал он в свое извинение. – Я знаю, где найти этого молодца, и могу привести его, когда захочу. Я беру на себя привести его в школу. Скажу тебе и побольше: я охрип от усталости и осушил две бутылки сабинского вина, уговаривая его полюбить наше ремесло и вступить в члены «семьи». Неужели ты, патрон, думаешь теперь, что я отпустил его, не осведомившись, где он живет. Это один из отпущенников или рабов, принадлежащих…

– Замолчи ты, бездельник, – гневно прервал Гиппий, заметив, что Дамазипп и Оарзес похаживают около них, подслушивая эту новость, которую он решил сам сообщить прямо и непосредственно в уши трибуна. – Нет нужды кричать об этом по улицам. Если бы у тебя было столько же ума, сколько силы, я бы мог объяснить тебе, почему это так, с некоторой надеждой на то, что ты меня поймешь. Но полно! Не теряй этого молодца из виду, а главное – держи язык за зубами.

Дородный гладиатор наклонил голову в знак повиновения, хотя и с некоторым неудовольствием, а двое отпущенников, сильно жестикулируя, с вежливыми приветствиями подошли к гладиатору с полным смирением и почтением, какого заслуживали эти сильные люди.

– Говорят, будто одновременно будет выставлено двести пар борцов, – заметил Дамазипп, разумея приближающиеся игры, – и прибавляют, что допущено будет только одно оружие – меч да шлем. Но, конечно, любезнейший Гиппий, ты знаешь это лучше нас.

– Говорят еще, что в то же время будут спущены три новых ливийских льва, – прибавил Оарзес, – и что сцена будет представлять пастухов, захваченных врасплох около своих огней. Толкуют даже, что там будут настоящие утесы, ручей, который потечет в амфитеатр, и роща из кустов, откуда выскочат звери. Говорят, славный Гиппий, что твой вкус – верх совершенства, и, ясное дело, что тут не обошлись без твоего совета.

Гиппий засмеялся таинственно и с некоторым оттенком презрения.

– Будет ливийский лев, – сказал он, – вот все, что я могу вам сказать: я видел, как еще вчера, после заката солнца, ему давали корм.

– Что же? Велик он?.. Силен?.. Свиреп? – в один голос спросили оба отпущенника. – Откуда он привезен и вполне ли взрослый? Морят ли его голодом?.. Будут ли вооружены пастухи? Без сомнения, их наберут из приговоренных преступников или из гладиаторов. Немаловажный вопрос: больших ли он размеров? В последний год, помнится, был тигр, растерзавший пятерых рабов-эфиопов, несмотря на то, что они набросились на него все сразу.

– Но они были безоружны, – прервал Евхенор, слегка побледнев. – Пускай-ка мне дадут оружие, я и один выйду на зверя.

– Ну, конечно, без оружия! – повторил Дамазипп. – Ведь и тигр тоже был без оружия. Это было красивейшее животное из всех, каких только я видел. Помнишь ты, Оарзес, как он вилял своим длинным хвостом и утирал морду своими лапами, словно собирающаяся играть кошка? Когда он бросился, первый эфиоп покатился, как мячик от удара. Я, братцы, был в пятом ряду и оттуда отчетливо слышал скрип его костей.

– Этот тигр – великая потеря, – заметил Оарзес более печальным, чем обыкновенно, тоном. – Его бы никогда не следовало выпускать на борьбу со слоном. Видя, как слон был вооружен, я сразу понял, что битва кончится не в пользу меньшего животного, и охотно дал бы что угодно, чтоб только он оказался победителем. Что поделаешь? Не везет этим красивым зверям!

– Он был побежден, господа, благодаря тяжести, – заметил Гирпин, – да, именно благодаря тяжести. Я вам сейчас покажу, что все дело тут в тяжести, кого ни взять – человека или зверя…

Но в эту минуту рассуждение гладиатора было прервано движением багряной завесы и появлением Плацида, который предстал своим посетителям во всем своем блеске и красоте, уже вполне одетый.

Трибун обладал по крайней мере одним неоспоримым достоинством, оказывающим огромные услуги человеку, выступающему на том поприще, где необходимы энергия и постоянная бдительность: у него был превосходный желудок – по пословице, удел людей с изворотливой совестью и черствым сердцем. Хотя ужин предшествующей ночи был великолепен и очень продолжителен, застольный кубок беспрерывно переходил из рук в руки и гости, отуманив мозг вакхическими парами, успели открыть свой настоящий характер дальновидному и сохранившему трезвость хозяину – этот последний, освежив себя ночным отдыхом, казался полным здоровья, и глаза его блестели. В ту минуту, когда он, облаченный в белую тунику, стянутую золотой застежкой и усыпанную блестками, в плаще, украшенном широкой фиолетовой каймой, со старательно расчесанными и надушенными волосами и бородой окинул взором толпу своих клиентов и слуг, шепот удивления пробежал по собранию, искренний, по крайней мере в первые мгновения, и даже сами гладиаторы не могли удержаться от рукоплесканий этому человеку, одновременно и столь богато одетому, и столь сильному и изящному.

 

– Привет, друзья мои, – сказал трибун, останавливаясь на пороге и благосклонно оглядывая толпу.

– Привет тебе, господин! – отвечала толпа в один голос.

Плацид переходил от одного человека к другому, хотя и не без достоинства, но с той искренней сердечностью, какую он так хорошо умел напускать на себя, желая польстить низшим по сравнению с ним людям. Благодаря острому и проницательному уму он в невероятно короткий срок рассмотрел все накопившиеся дела: выразил изумление перед статуей, отказался от картины, купил драгоценную вещицу, дал ответ посыльному прекрасной просительницы и приобрел мула, послав слугу немедленно отыскать его на рынке. Только честным труженикам не пришлось уйти хотя бы наполовину удовлетворенными – вместо платы на их долю выпало только несколько улыбок. Затем он обратился к Гиппию, как будто для него не было в жизни ничего более интересного, как развлечения, вызнал у него сведения относительно обучения гладиаторов и сообщил планы касательно амфитеатра.

Гиппий знал себе цену и относился к патрицию, как равный к равному, но Гирпин и Евхенор, высоко ценившие влияние могущественного патрона, смотрели на Плацида с уважением и глубоким почтением.

– Но ведь все бойцы слишком хорошо известны, – говорил патриций учителю бойцов. – Вот, например, старый Гирпин, который двухфутовым булатом прикрывается так же хорошо, как будто у него полное вооружение, и ни на минуту не теряет из виду биений сердца своего противника. Другие почти так же сильны. В состязаниях с обыкновенными фехтовальщиками они неизбежно берут верх, и если мы выставим их друг против друга, то для удовлетворения народа, который хочет видеть льющуюся кровь, им надо завязать глаза, чтобы смерть их была делом случая. Нет, если кто нужен теперь, так это новый человек, которого мы обучим потихоньку, и пускай он выступит в качестве неизвестного соискателя императорского приза. Что ты скажешь на это, Гиппий? Теперь это единственное средство сделать игры интересными.

– По-моему, это дело решенное, – отвечал Гиппий. – У меня есть под рукой неизвестный смельчак, который в несколько недель упражнения сделается таким бойцом, каких и не видано, по крайней мере если верить Гирпину. Ну, рассказывай, старый троянец. Говори патрону, как ты наконец нашел того, кто тебя сильней.

Вызванный на рассказ, старый гладиатор пространно, не обращая внимания на многочисленные восклицания удивления Дамазиппа и Оарзеса, передал о своей случайной встрече с Эской и о своем испытании его силы и ловкости. Довольно болтливый всегда, когда ему удавалось найти слушателя, Гирпин сделался красноречив, говоря на такую благодарную тему, как красота и телосложение его нового приятеля.

– Господин, – начал гладиатор, – он силен, как бык, и изворотлив, как пантера. В то же время ноги, руки и глаза – все у него ходит, как у танцовщицы. Он разбегается, как дикая кошка, и падает легко, как олень. Много бы выиграл он на арене благодаря своему молодому, красивому лицу и мраморной шее, которая делает его похожим на сына Пелея[14]. Если бы ему случилось быть побежденным, женщины всегда спасли бы его. Одна из самых прекрасных и благородных римских матрон уже велела остановить свою лектику посреди полной народа улицы и позвала его к себе не для чего иного, как для простой беседы. И при этом он казался таким же высоким, как либурийцы, несшие на своих плечах ее носилки, и еще вдвое красивее.

Красноречие атлета заставило трибуна расхохотаться, но Дамазипп, ни на минуту не сводивший глаз с лица своего патрона, заметил, что этот злой смех сделался злобнее, чем обыкновенно, когда речь зашла о либурийцах. От его внимания не ускользнуло и то, что в веселом тоне его прозвучали фальшивые нотки, когда он расспрашивал подробности о молодом Аполлоне и даме, на которую наружность последнего произвела такое сильное впечатление.

– Я знаю в лицо почти всех знатных матрон, – отвечал храбрый атлет. – Человек не может забыть лиц и взглядов, устремленных на него, когда на арене он занес острие своего меча над горлом противника, и приказывающих ему безжалостно идти своей дорогой. Но из всех лиц, виденных мной под веларием, нет ни одного, которое бы так бесстрастно следило за смертным боем, как невозмутимое и прекрасное лицо благородной Валерии.

– Она подобна луне, сверкающей в струях Анионского[15] потока, – вставил Дамазипп.

– И напоминает звезды, отражающиеся в бурном Эгейском море, – издали подтвердил Оарзес.

– Она похожа только на самое себя, – сказал Гирпин, считавший свое суждение решительным там, где заходила речь о физической красоте, мужской или женской. – Это прекраснейшее лицо и красивейшая особа в Риме. Кто другой, но уж не я, мог бы обознаться, хотя я и видал только ее шею да руку в ту минуту, когда она приоткрыла занавеску своей лектики и была похожа…

Здесь Гирпин остановился, чтобы подыскать сравнение, и затем с торжествующим видом сказал:

– Была похожа на лезвие наполовину вынутого меча, который с шумом опускается в ножны.

Дамазиппу снова показалось, что дрожь пробежала по лицу его патрона, и было что-то крикливое в голосе трибуна, когда он сказал Гиппию:

– Не следует упускать этого нового Ахиллеса. Последи за ним, Гиппий. Кто знает, может быть, он будет достойным преемником тебе, знатоку по части убийства, ушедшему в этом деле так далеко, как только возможно!

Гиппий захохотал и в то же время повернул кверху большой палец правой руки, указывая на свод. Это был жест, которым римский народ отказывал в пощаде побежденному бойцу

13Сестерций – sestertius, мелкая серебряная римская монета, в четверть динария.
14Ахиллес – сын Пелея и Фетиды.
15Анион – Anio, ныне Теверона, маленькая река Лациума, впадавшая в Тибр и известная своими водопадами.