Za darmo

Гладиаторы

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава XII
Учитель фехтования

Гиппий знал средство сохранять дисциплину среди своих подчиненных. Живо интересуясь их воспитанием и заботясь об их личном благосостоянии, он не допускал никакой фамильярности и в особенности не терпел ни обсуждения своих приказаний, ни минутного колебания в их выполнении. Теперь он становился во главе их, чтобы предпринять смелое и важное дело. Убеждение в близкой опасности оказывает благотворное нравственное влияние на отважного человека, в особенности когда эта опасность из числа тех, с которыми он освоился благодаря привычке и из которых он выходил целым при помощи ловкости и отваги. Опасность веселит его дух, приподнимает воображение, дает остроту его уму и, прежде всего этого, смягчает его сердце. Гиппий чувствовал, что в этот вечер ему понадобятся все качества, какие он ценил выше всего, при выполнении своего предприятия, и понимал, что если неудача равносильна для него верной смерти, то, наоборот, успех откроет для него карьеру, которая, может быть, завершится прокуратурой или даже воцарением. С какой быстротой мелькнули перед ним его прошлое, настоящее и возможная будущность! Его первая победа в амфитеатре совершилась еще не так давно. Он помнил, как будто это было только вчера, полотняные палатки, синее небо и нестройную массу лиц, окружающих это песчаное пространство, на которые он бросил только один общий взор, так как все его внимание было сосредоточено на галле, стоящем настороже, которого он после обезоружил в несколько приемов и зарезал без малейшего упрека совести. Еще и теперь он чувствовал горячее дыхание ливийского тигра, под которым он лежал, задыхаясь в песке, покрытый своим щитом, яростно нанося удары в мускулистое брюхо зверя, где, казалось, заключена была жизнь. Когти тигра оставили свой след на его смуглом плече, но он встал победителем, и все партии переполненного амфитеатра – и красные, и зеленые, от сенаторских лож с подушками до шестидюймовых мест для рабов – все как один человек кричали ему. После этого триумфа никто не был большим фаворитом римского народа, как красавец Гиппий. Позднее он опять сделался предметом общего внимания, когда в качестве всеми признанного учителя фехтования управлял жестокими играми Нерона и со славой и усердием служил нуждам царственного Рима. Да, он достиг апогея гладиаторской славы и с высоты величия видел, как перед ним открывалась перспектива, о которой до сих пор он не смел мечтать даже во сне. Еорсть смельчаков, один или два факела на двадцать гладиаторов, объятый пламенем дворец, кровавая ночь (он надеялся только и хотел, чтобы ему оказано было довольно сильное сопротивление и чтобы битва не походила на убийство), смена династии, признательность патрона и по достоинству признанные и оплаченные услуги отважного человека – после этого будущность рисовалась ему самыми яркими красками. Какая из римских провинций на Востоке всего лучше бы утолила его жажду к царственной роскоши, впервые испытываемую им в данный момент? В каком смысле его мужественные качества могли быть названы низшими сравнительно с достоинствами иудея и почему гладиатор Гиппий не мог бы стать таким же превосходным монархом, как Ирод Великий? Ведь еще и теперь, в его время, не перестали говорить об этом воинственном царе, о его мудрости, жестокости, мужестве, величии и преступлениях. А ведь обладать римской провинцией – все равно что пользоваться независимым управлением, за исключением одного имени. Гиппий видел себя на троне во всем блеске величия, под блестящим небом Востока. Жизнь давала ему все, что могла дать: помпу, блеск, богатства и материальные удовольствия, рабов, лошадей, драгоценности, пиры, женщин с черными глазами, евнухов, одетых в шелк, и войска, облаченные в блестящие полированные шлемы и золотые латы. Ни в чем у него не было недостатка, ни даже в женщине, с которой он мог бы разделить эту очаровательную мечту. Валерия была его. Валерия рождена быть царицей. О, это был бы действительно прекрасный триумф – предложить половину трона женщине, которая доселе считала унижением выслушивать его любовные намеки. По своему благородству Гиппий с большим наслаждением думал о тех, гораздо более существенных, выражениях любви, какие он предложит ей после столь романтического осуществления своих надежд. Ему казалось, что тогда он в состоянии будет любить ее любовью, какую он испытывал во время юности, той юности, которая скорее казалась ему юностью кого-то другого, чем его самого. Уже давно он забыл ее, и она пришла ему на память только сегодня, после многих лет. Но удовлетворенное тщеславие, наслаждение, испытываемое большинством людей при получении того предмета, который мелькал перед глазами, не даваясь в руки, наконец, власть, оказываемая женщиной на того, кто привык считать себя выше или ниже подобных приятных влияний, – все это размягчило его сердце, и с трудом можно было поверить, что это тот же самый человек, который несколькими часами раньше заключал с трибуном сделку, продавая мясо, кровь и отвагу.

Не следует, однако, думать, что, занятый мечтами о будущем, учитель бойцов способен был пренебречь средствами, ведущими к достижению цели. Он собрал и приготовил свою шайку более заботливо, чем обыкновенно, и лично удостоверился в том, что оружие было начищено, наточено и готово для дела. Он распределил своих людей на разные посты и поочередно обошел их, советуя им, прежде всего, быть настороже и оставаться вполне трезвыми. Ни один из гладиаторов не заметил чего-либо необыкновенного в спокойном лице или холодном и суровом обращении своего начальника; никто не мог угадать, сколько честолюбивых планов, гораздо более возвышенных, чем какие он лелеял обыкновенно, волновали его ум и какое странное, нежное и доброе чувство нашло дорогу к его сердцу.

Он стоял среди своих подчиненных, спокойный, грубый и суровый, как всегда, и когда Гирпин увидел его строгое лицо, надежды старика-гладиатора тотчас же исчезли вместе с его веселостью. Но зато Мариамна своим женским глазом увидела в нем что-то, подсказавшее ей, что обращение к состраданию начальника не будет бесполезным.

С своей обычной осторожностью Гиппий сначала пересчитал своих людей, прежде чем заметил двух человек, находившихся в середине толпы. Затем он бросил внимательный взгляд на оружие, как бы для того, чтобы удостовериться в его пригодности для немедленного действия, и, с недовольным видом обратившись к Гирпину, спросил его:

– Что делает эта женщина между вами?.. Ты слыхал, что я приказывал вам сегодня утром… Кто привел ее сюда?

Несколько голосов заговорили сразу, отвечая на вопрос начальника. Только один тот, к кому он обращался, хранил молчание, отлично зная, с каким человеком он имеет дело.

Гиппий чуть-чуть вытянул свой меч из ножен, и крик прекратился. Казалось, ни один отряд среди прекрасно дисциплинированных римских легионов не мог поспорить в дисциплине с этой горстью людей. Тогда, обратясь к Эске, Гиппий сказал ему резким и решительным тоном:

– Бретонец! Сегодняшний вечер ты не наш. Иди подобру-поздорову.

– Славно сказано! – воскликнули гладиаторы. – Он нам не товарищ, ему не с чего разделять нашу добычу!

Но на самом деле Гиппий хотел только поставить бретонца вне опасностей ночи, и это желание проистекало у него из безотчетного, смутного чувства, по которому он понимал, что Валерия заинтересована мощным варваром. Не в характере начальника бойцов было подчиняться чувству ревности, не имея на то достаточных оснований, а Валерию он любил настолько сильно, что мог чувствовать привязанность ко всякому, кто нравился ей. Кроме того, Эска знал их планы. Он мог поднять во дворце тревогу, и тогда произошло бы сражение. Гиппию же ничего так не хотелось, как именно этого.

Эска готов был ответить, но Мариамна отвечала сама.

– Куда он идет, туда и я пойду! – сказала она. – Сегодняшним вечером я потеряла моего отца, дом и все прочее. Вот уже второй раз он спасает меня из плена, который хуже смерти. Не разъединяй нас теперь, умоляю тебя! Не разъединяй нас!

Гиппий с нежностью смотрел на это милое лицо с большими, молящими глазами.

– Ты любишь его, безрассудный ребенок? – сказал он. – Так иди же и уводи его с собой.

Но между гладиаторами снова поднялся сильный ропот. Даже власть самого начальника не могла посягать на такое резкое нарушение правил. Всегда готовый вздорить, Евхенор оставил свое место позади всех, где он стоял до сих пор, чтобы показаться беспристрастным и незаинтересованным наблюдателем.

– А клятва? – воскликнул грек. – Мы дали ее до восхода солнца… Неужели же мы изменим ей прежде, чем выглянет луна? Она наша, Гиппий, по все законам «семьи», и мы ее не уступим.

– Молчать! – сказал начальник, бросив на Евхенора взгляд, заставивший того вернуться на прежнее место. – Кто у тебя спрашивает твое мнение? Гирпин, Руф, я еще раз спрашиваю вас, как эта женщина очутилась тут?

– Она была связана по рукам и по ногам в повозке, – отвечал первый, вопреки своему обычному чистосердечию скрывая имя хозяина повозки. – Ее увозили силой. Я заступился за нее против дурного обращения и буду и впредь заступаться за нее, – энергично прибавил он.

Девушка посмотрела на него благодарным взглядом, глубоко тронувшим старика-гладиатора. Эска в свою очередь прошептал горячие слова признательности, между тем как шайка подтвердила истину сказанного.

– Это верно! – воскликнули они. – Гирпин правду говорит. Вот почему она принадлежит всем нам, и каждый имеет на нее право.

Гиппий был слишком опытным начальником, чтобы не знать, что бывают моменты, когда нужно добровольно подчиняться и пускать в дело хитрость, так как сила не послужит ни к чему. Так искусный наездник управляет своим конем и рассудительная женщина – мужем; а между тем и в том, и в другом случае лицо повелевающее внушает другому, что все делается именно по его желанию. Гиппий снисходительно усмехнулся и заговорил беззаботным и добродушным тоном.

– Очевидно, что она принадлежит всем нам, – сказал он, – и, клянусь сандалиями Афродиты, она так прекрасна, что и я, как все остальные, заявляю на нее свое право! К несчастью, однако, мы не можем терять времени в эту минуту, хотя бы ради прекраснейших глаз, какие когда-либо блестели под покрывалом. Оставьте ее на несколько часов в стороне. Ты, Гирпин, взял ее в плен, ты и позаботься о том, чтобы она не исчезла. Что касается бретонца, то нам точно так же выгодно бы и его сохранить у себя. Мы найдем чем занять его длинные руки, когда окончим свою затею. А покуда, братцы, сомкните ряды и приготовляйтесь к делу. Идем сначала на ужин (стол уж должен быть накрыт) к самому благородному патрицию и самому знаменитому питуху Рима – Юлию Плациду трибуну.

 

– Euge! – хором воскликнули гладиаторы, на минуту забывая о только что происшедшем неудовольствии и ожидая новых сообщений относительно предприятия, вызвавшего самые безрассудные и разнообразные предположения. Нельзя сказать, что им не по сердцу было также принять участие в оргиях человека, славившегося своей роскошью среди всех классов римского общества.

Гиппий окинул беглым взором все эти довольные лица и продолжал:

– А что вы, братцы, скажете затем о прогулке по дворцовым садам? Клянусь Геркулесом, нам надо взять мечи, потому что германские стражники – это упрямые собаки, и лучшее средство для их убеждения то, которое висит у нас на перевязи. Может быть, будет уж слишком поздно, когда мы придем туда, потому что сегодня вечером луна поднимается рано, а так как нам незачем трогаться с места прежде, чем мы отведаем вина трибуна, то нам надо будет не забыть несколько факелов, чтобы освещать путь. В углу, в этом портике, их найдется по крайней мере штук двадцать. Мы соединимся со своими товарищами, чтобы шутить наши шутки в полночь под кровлей цезаря – цезаря настоящей минуты. Завтра, братцы, дворец сгорит, и у нас будет другой цезарь.

– Euge! – снова закричали гладиаторы. – Цезарь умер, цезарь жив! – повторяли они с насмешливым, шумным хохотом.

– Дело не худое, – заметил Руф с проницательным видом, когда снова воцарилось молчание. – Плата славная, а дело не трудней, чем на обыкновенных преторских играх. Но я вспоминаю об одном льве, более жестоком, чем остальные, которого Нерон натравил на нас на арене. Мы его окрестили промеж нас цезарем, потому что с ним так же опасно было шутить. Если порфире старика суждено быть разодранной, так нам надо будет дать кой-что сверх надлежащей платы. С некоторого времени у нас недолговечны императоры, но тем не менее, Гиппий, надо сознаться, что это не совсем заурядное дело. Даже в наши дни нам не приходится каждую ночь делать нового цезаря.

– Пожалуй, и правда, – отвечал начальник добродушным тоном, – и ты никогда во всей жизни не ступал ногой во внутренние покои дворца. Ты говоришь, что тебе нужно еще что-то сверх уговорной платы? Но, чудак ты, ведь плата только один предлог, одна форма. Попавши в покои цезаря, человек с такой сильной рукой, как ты, Руф, может дважды унести оттуда царский выкуп. А затем, братцы, не забывайте и старого вина, пятидесятилетнего кекубского, в золотых массивных кубках, весом полтора галлона, а также не упускайте из виду позволения присваивать себе и самые кубки, коли вам охота обременять себя ими. Персидские шали там разостланы на ложах, как простые покрывала, перламутр и слоновая кость блестят по всем углам, драгоценности кучами рассеяны по паркету. Сделайте сначала дело, а потом всякий бери что хочешь, без всякой помехи и иди домой с тем, что по сердцу.

Не часто пускался Гиппий в такие длинные речи со своими подчиненными или, по крайней мере, редко давал ответ, который бы в их глазах так согласовывался с вопросом. Гладиаторы выразили свое одобрение сильными, часто повторяемыми восклицаниями. Они перестали думать об Эске и забыли о Мариамне, равно как и о споре, поднявшемся из-за нее: казалось, теперь их занимало только предстоящее предприятие и они сожалели только о том, что им нельзя было тотчас же идти за обещанной добычей. По знаку Гиппия и в убеждении, что ужин уже готов и хозяин поджидает их, они в беспорядке устремились в портик, оставляя позади себя Мариамну и Эску под одним только надзором старика Гирпина и Евхенора. По-видимому, только этого последнего ничуть не пленяла очаровательная перспектива предстоящего грабежа, и он упорствовал в своем праве, решив не терять из виду пленную девушку, тем более что остальные его товарищи уже не думали о ней в эту минуту.

Этот человек, который не мог похвастать выдающимся физическим мужеством, столь часто встречающимся среди ему подобных, обладал, однако же, упрямой стойкостью, которую нисколько не уменьшали ни движения совести, ни чувство стыда и благодаря которой он был страшным противником, имевшим успех во всех замышляемых им гнусностях.

Во время сражений, в которых он выступал с тяжелым ужасным цестом или без него, он стремился к тому, чтобы утомить своего противника долгой и искусной защитой и получить как можно меньше ударов, и никогда не решался нанести ни одного удара, кроме тех случаев, когда отпор врага был невозможен. Во всем, что он ни предпринимал, он стремился достигнуть цели благодаря постоянной бдительности, всегда прибегая к тем средствам, на какие ему указывал опыт и здравый смысл, как на самые пригодные.

Проскользнув за широкими плечами Гирпина, он спрятался в самом темном углу портика и начал прислушиваться, желая узнать, к чему приведет обращение Мариамны к учителю бойцов. Гиппий с веселым видом и не без грубости толкал гладиаторов вперед себя. Когда они толпой пришли к тесной выходной двери, он на минуту остался позади и совсем тихо сказал Эске:

– Ты, приятель, отведешь девушку к себе. Могу я ее тебе поручить?

– Мне ее поручить! – воскликнул бретонец.

Но тон, каким он сказал эти слова, и взгляд, каким он обменялся с Мариамной, удовлетворили бы гораздо более требовательного допросчика, чем начальник гладиаторов.

– Ну, будь здоров, молодец, – промолвил Гирпин, – и ты также, прелестный цветок. Мне хотелось бы самому пойти с вами, но отсюда далеко до берегов Тибра, и я не должен пренебрегать делом этого вечера, что бы ни случилось.

– Ну, уходите же оба, – поспешно прибавил Гиппий. – Не будь грабежа впереди, мои телята не были бы нынче так покладисты. Коли вы попадете им в руки, вас не в состоянии будут спасти сами весталки. Идите скорей, и добрый вам путь!

Они повиновались и быстро удалились, между тем как начальник бойцов с довольной улыбкой хлопнул по плечу Гирпина и вместе с ним прошел внутрь дома.

– Ну, старый товарищ, – сказал он, – что бы ни случилось в сегодняшний вечер, мы выпьем с тобой чарку кекубского вина у трибуна. Завтра мы либо будем лежать на спине, с полуоткрытым ртом, готовым принять динарий смерти, либо будем подносить к губам золотой отполированный кубок. Кто знает? И кого это может беспокоить?

– Только, брат, не меня, – заметил Гирпин. – Ну а меж тем мне таки изрядно захотелось пить, а ведь говорят, будто вино у трибуна – самое лучшее в Риме.

Глава XIII
Эсквилин[32]

Насторожив ухо, с напряженным умом слушал Евхенор, спрятавшийся в углу портика, происходивший разговор. Когда он услышал, что беглецы имели намерение направиться к берегам Тибра, его живой греческий ум тотчас же создал свой план действий.

Караул его товарищей, нескольких гладиаторов, нанятых Плацидом, по приказу Гиппия был поставлен несколько часов назад на дороге, ведущей к этому местечку.

Не подозреваемый ими, он бесшумно следовал за молодыми людьми, так как у него вовсе не было желания встречаться лицом к липу с бретонцем до той поры, пока у него не появятся помощники; затем он поднял бы тревогу, схватил бы беглецов и восстановил бы свои права согласно священным правилам «семьи». Наверное, Эска защищал бы девушку до последнего издыхания, но количество взяло бы верх над ним, и было бы странно, если бы этот бой не привел его к вечному молчанию. После победы, говорил себе Евхенор, оставалось бы довольно времени, чтобы соединиться с остальными товарищами за столом у трибуна, отдав девушку во власть шайки. Он подыскал бы какое-нибудь оправдание своего отсутствия перед своими собратьями, которые к тому времени были бы уже в достаточной мере разогреты вином. Лично он был мало расположен к ночной затее, сулившей больше тумаков, чем бы ему хотелось, когда пришлось бы драться с германскими стражами, мощными голубоглазыми гигантами, которые не оказали бы пощады и сами не стали бы просить ее. Однако ему не хотелось потерять своей доли добычи, так как никто лучше его не сумел бы оценить преимуществ набитого кошелька, но он полагался на свою ловкость и рассчитывал получить эту добычу, не подвергаясь никакому бесполезному риску. Так как он держался обыкновения всегда заниматься не более как только одним делом, то он с нетерпением ждал, когда уйдет Гиппий и он сможет выйти из засады.

Не успел еще учитель бойцов показать спину, как грек уже выскочил на улицу и окинул взором длинное пространство, освещенное луной, дававшей ему возможность заметить две черные фигуры. С быстрыми и бесшумными движениями пантеры он со всех ног перебежал длинный ряд домов, находившихся в тени, пока не достиг того уголка, через который должен был выходить всякий направлявшийся к берегам Тибра. Здесь он был уверен, что увидит свою жертву. Однако напрасно он старался рассмотреть широкие плечи Эски и нежные формы еврейки среди нескольких прохожих, проходивших в этой уединенной части города. Напрасно, как охотничья собака, перебегал он с одной стороны на другую, то вперед, по какому-то смутному соображению, то назад, с упрямством и решимостью возвращаясь к своей прежней мысли. Как собака, которую пронюхала дичь, он должен был с опущенной головой, одураченный и посрамленный вернуться в дом трибуна, придумывая по дороге подходящее оправдание своего позднего появления на пиру перед своим господином и товарищами. А между тем, сам того не зная, он прошел в двадцати шагах от тех, кого искал.

После первого порыва радости, вызванной их спасением, Мариамна, в силу своего характера, испытывала чувство, преобладавшее в ее душе над всеми другими, – чувство благодарности к небу, сохранившему их обоих, и ее, и того, чья жизнь для нее была еще дороже собственной. Верная дочь своей нации, она верила в постоянное непосредственное вмешательство Всемогущего ради блага своих верных, а новая вера, быстро завоевывавшая себе место в ее сердце, ослабила чувство пугливого уважения, с каким поклоняющийся смотрит на божество, чувствами веры, любви и детской надежды на отца. Такие чувства могут увлекать человека только к благодарности и молитвам. Не пройдя и десяти шагов от дома трибуна, она порывисто остановилась, подняла глаза на Эску и сказала:

– Станем оба на колени и возблагодарим Бога за наше освобождение.

– Но не здесь, по крайней мере! – воскликнул бретонец. Как ни крепки были его нервы, однако теперь они были измучены ночными превратностями и опасениями за судьбу возлюбленной подруги. – Они могут вернуться каждую минуту, ты еще не спасена окончательно. Если ты так истомилась, что не можешь идти (в самом деле, она очень сильно опиралась на него и голова ее свешивалась на грудь), то я донесу тебя на руках до дома отца. Милая моя, я донес бы тебя на край света.

Она кротко улыбнулась ему, хотя лицо ее было страшно бледно.

– Войдем в этот разрушенный портал, – сказала она. – Нескольких минут отдыха для меня будет достаточно, но я должна, Эска, поблагодарить Бога Израиля, спасшего нас обоих.

Они стояли подле разоренного портала, железная битая дверь которого ввалилась внутрь. Это был конец улицы, противоположный тому, на котором находился дом трибуна, и, пройдя под изъеденным червями сводом, они увидели, что портал выводил в одно из тех пустынных местечек, которые, после великого нероновского пожара, попадались там и сям не только в пригородах, но и в самом сердце Рима.

В самом деле, они вышли в то обширное пустое пространство, которое некогда было занято знаменитыми Эсквилинскими садами. Сначала это место служило кладбищем, и Август дал его своему фавориту знатному Меценату чтоб он засадил его и украсил по своему желанию, согласно со своим сомнительным вкусом. Образованный патриций воспользовался щедростью своего императора; он построил в этом месте великолепный дворец, которого, однако, не пощадил огонь, и придумал насадить здесь чудесные сады, точно так же уничтоженные во время того же бедствия. Немногое теперь оставалось здесь от них, если не считать деревьев, некогда осенявших могилу римлянина в дни старой республики. Это были «зловещие кипарисы», так трогательно описанные в прелестной оде тем, кому Меценат покровительствовал и кто сделал своего покровителя бессмертным, выразив ему свою благодарность.

 

Даже каскад, однообразный шум которого призывал господина сада к полуденному отдыху под свежей сенью деревьев, теперь высох, и во внутренней пустоте возвышалась куча обломков, где некогда журчали ясные и чистые, как кристалл, воды.

Под ветвями закоптевшего, обезображенного и разрушенного огнем дуба, похожего на призрак, Мариамна остановилась и обеими руками оперлась на руку своего спутника. В течение целых часов девушка стойко выносила свою ужасную душевную тоску и физические страдания, но когда она получила облегчение и была в сравнительной безопасности, в ней произошла реакция: ее глаза помутились, чувства отказывались служить ей и тело дрожало так сильно, что она не могла продолжать пути.

Эска в испуге склонился к ней. Бледное лицо до такой степени было похоже на лицо мертвеца, что его мужественное сердце упало при мысли о возможности жить без нее. Поддерживаемая его сильными руками, она тотчас же пришла в себя, и он в немногих чистосердечных и простых словах высказал ей свои мысли.

– И однако это когда-нибудь случится, – кротко отвечала она. – Что такое, Эска, краткая человеческая жизнь для такой любви, как наша? Пусть у нас будет все, чего мы хотим, все, что может дать мир, и все же каждая минута нашего счастья будет смущена мыслью, что оно так скоро кончится.

– Счастье! – повторил Эска. – Что такое счастье? Почему оно так редко на земле? Мое счастье – это быть с тобой, и ты видишь, что час наслаждения приходится оплачивать ценой, о которой я не хочу думать.

Она с любовью посмотрела на него.

– Верь мне, что я знаю, чего оно стоит, – сказала она. – С той ночи, как ты спас меня из рук этих ужасных гуляк и так благородно и любезно отвел меня в дом моего отца, я никогда не забывала, чем я тебе обязана.

Эска поднес руку девушки к своим губам, как человек низшего положения, выражающий свое почтение. Он был один с любимой женщиной, но сила и благородство его молодой любви заставляли его смотреть на нее, как на что-то священное.

Она остановилась в нерешительности, так как ей хотелось сказать еще нечто, но стыдливость сомкнула ее уста и она испугалась, как бы ей не высказать своих чувств слишком ясно. Однако она так сильно любила его, что не могла обойти молчанием столь жизненный вопрос, и, помолчав немного, собралась с духом и прибавила:

– Эска, можешь ли ты примириться с тем, что мы больше никогда не увидимся?

– О, я предпочел бы лучше сейчас же умереть! – горячо воскликнул он.

Она печально покачала головой и проговорила:

– А после смерти, как ты думаешь, увидишься ли ты со мной?

Казалось, он не понял ее. Этот же самый вопрос представлялся и его уму, хотя он почти не сознавал этого, но никогда прежде он не облекался в такую определенную форму.

– Ты сделала меня трусом, Мариамна, – сказал он. – Когда я думаю о тебе, я готов бояться смерти.

Они оба стояли под дубом, и лучи луны, ясные и холодные, проникали сквозь обнаженные ветви. Они блестели на мраморной плите, наполовину разрушенной, наполовину поросшей мохом. Тем не менее на ее поверхности можно было ясно различить вырезанную лошадиную голову, которой римляне любили украшать камни, лежавшие на их могилах.

– Ты знаешь, что это обозначает? – спросила она, указывая на странный, но знаменательный символ. – Даже надменный римлянин чувствует, что смерть и отъезд одно и то же, что умерший отправляется в путешествие, предел которого ему неизвестен, но из которого он никогда не вернется. Нам всем предстоит предпринять это путешествие, хотя мы и не знаем когда. И для тебя, и для меня, быть может, лошадь взнуздана сегодня вечером. Но я знаю, Эска, куда я иду. Если бы сейчас ты убил меня своим мечом, я уже в эту минуту была бы там.

– А я? – воскликнул он. – Пришлось ли бы мне быть с тобой, потому что ведь и я умер бы среди гладиаторов, как волк, затравленный множеством собак. Мне случалось видеть это в моей стране. Мариамна, ты не покинешь меня навсегда. Что со мной будет?

Она снова покачала головой с той же сострадательной, с той же печальной улыбкой.

– Ты не знаешь дороги, – сказала она. – У тебя нет того, кто бы мог вести тебя за руку. Ты погиб бы во мраке, и я больше не увидела бы тебя. О Эска, я могу научить тебя этой дороге, я могу тебе показать ее. Пойдем в путешествие вместе и, что бы ни случилось, не будем разъединяться.

Девушка стала на колени под этим увядшим деревом. Лучи луны отвесно падали на ее лицо. Губы ее шептали благодарность за спасение и молитвы за того, кто стоял рядом с ней и смотрел на нее любопытным взором подобно ребенку, старающемуся исследовать механизм, действие которого он видит, не понимая причины.

Несколько минут она оставалась на коленях, горячо молясь и за себя, и за него. Он понял это и, глядя на обращенное к небу милое лицо, столь чистое и умиротворенное, чувствовал, что все его существо возвышено ее святым влиянием, что земное чувство любовника к любовнице облагорожено в его сердце благоговением святого к святой.

Потом она поднялась и, взяв его за руку, медленно продолжала свой путь, рассуждая о некоторых истинах, узнанных ею от Калхаса, в которые она уверовала верой тех, кто был научен лицом, лично видевшим сообщаемые факты.

В эти первые дни христианская религия, едва лишь вышедшая из своего источника, была религией любви. Питать алчущих, одевать нагих, протягивать руку падшим, не помышлять ни о каком зле, не судить и не осуждать – словом, любить своего брата, «которого можно видеть», – все это были прямые повеления Великого Учителя, еще так недавно явившегося на земле. Его первые ученики всеми слабыми человеческими силами стремились подражать Ему и благодаря своим усилиям сумели возвыситься до такого спокойствия и удовлетворенности духа, какого никогда не мог дать никакой иной кодекс морали, никакая иная философская система. Вероятно, именно это качество римский палач находил всего более таинственным и необъяснимым в своих отношениях к жертве – христианину. Мужество, решимость и вызов – все это было для него понятно, но чтобы проявить ту детскую покорность, с какой последний с одинаковым доверием принимал добро и зло, с улыбкой благодарил за то и другое, не заботился о сегодняшнем дне и не беспокоился за завтрашний – для этого нужен был такой нравственный подъем, на который при всех своих претензиях никогда не способны были его соотечественники. Ни стоик, ни эпикуреец, ни софист, ни философ не могли относиться к жизни и смерти со спокойной верой этих невежественных людей, опирающихся на руку, которой римлянин не мог видеть, убежденных в бессмертии, которое римлянин не мог осмыслить.

Это отрадное убеждение озаряло лицо молодой девушки, и Мариамна излагала перед Эской положение своей возвышенной веры, выясняя – правда, не рассудочным, логическим путем, но посредством убедительных доводов сердца, – насколько прекрасна была перспектива, открывавшаяся перед ним, и насколько славна награда, которую хотя и не видело человеческое око, но зато не могла отнять никакая смертная рука. Обещания будущего блаженства становятся еще отраднее, когда исходят из уст любимой женщины и достигают ушей того, кто ее обожает. В этом случае убежденность быстрее овладевает сердцем проповедующей и заставляет его биться в унисон с сердцем неофита. Под этим небом, посеребренным луной, озаренным на горизонте заревом пожара, совершенного мятежниками в отдаленном квартале города, в обширном уединении садов Эсквилина, под обезображенными деревьями, подле разбросанных надгробных камней, под крик ночных птиц бретонец узнал основные положения христианства от любимой им дочери Иудеи. Лицо еврейки было озарено святой, неземной нежностью, когда она указывала путь к вечному блаженству, жизни и свету тому, чья душа для нее была дороже своей собственной.

32Эсквилин – один из семи главных холмов Рима, на восток от Квиринала и на север от холма Coelius. Был включен в город Туллом Гостилием. Здесь совершалась казнь преступников.