Za darmo

Гладиаторы

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава IX
Западня

Как и во всех прочих больших городах, наиболее бедные кварталы Рима были наиболее людными. Патриции и весь богатый класс, даже живя в столице, выказывали большую любовь к сельской природе, и огромное пространство было занято садами и цветниками, окружавшими их жилища. Единственно, что наиболее низкий класс жителей вынужден был в огромном числе скучиваться в известном месте, невзирая на требования гигиены и благосостояния, и улицы, примыкавшие к Тибру или расположенные по его берегам, были более всего заселенными. Улица, где находился дом Элеазара, редко была пустынна, в какой бы час дня или ночи ее ни взять. Толпа становилась здесь особенно велика во время захода солнца, когда женщины покидали свои жилища и шли доставать воду, нужную для домашнего обихода на следующий день.

Оарзес был вполне осведомлен на этот счет, и вот почему хитрый египтянин оспаривал проект увезти открытой силой молодую девушку из дома ее отца.

– Предоставь мне заботу об этом деле, – говорил этот поистине презренный человек, обсуждая бесчестный вопрос со своим патроном. – Я знаю превосходную ловушку для того, чтоб заставить подобных пташек покинуть свою ветку и перелететь на мой палец. Сначала хитрая уловка, а затем сила. Нет нужды приводить в движение языки всех баб этого квартала. Из-за гусиного крика, почтенный мой патрон, сорвалось взятие Капитолия.

Обеспокоенная и печальная, Мариамна небрежно несла свой кувшин к Тибру. Мысли ее блуждали далеко от теперешнего занятия. Она предавалась сладким воспоминаниям и многочисленным прискорбным опасениям, когда с ней повстречалась старуха, с темно-бурым лицом, язык, движение и одежда которой выдавали ее восточное происхождение. Чужестранка задала ей несколько незначительных вопросов насчет дороги и, когда кувшин был наполнен, попросила глоток свежей воды. Мариамна, сердце которой невольно было расположено к сирийскому языку охотно вступила в разговор с особой своего пола, в словах которой, помимо того, видно было знакомство с ее нацией. Она охотно зачерпнула воды из реки, и чужестранка начала пить с умеренностью человека, привыкшего чаще утолять свою жажду вином, чем водой.

– Она, я думаю, немного мутна, – сказала девушка, с удовольствием думая о кипящих фонтанах своей родины и, однако, сознавая, что она предпочла бы им эту мутную речку. – Если тебе угодно зайти со мной в дом отца, то я могу предложить тебе там стакан вина и кусок хлеба, чтобы подкрепиться на дорогу.

– Нет, дочь моя, – отвечала старуха, – на этот счет я не буду злоупотреблять твоим гостеприимством. Я в этом вовсе не имею нужды. Под моими поредевшими волосами еще довольно мудрости, чтобы превращать в чистую, как кристалл, воду мутные струи самой ужасной сточной канавы Рима.

И опять без особенной жадности она поднесла кувшин к губам.

– Да, я могла бы обратить безвкусную жидкость твоего кувшина в ливанское вино, а сам кувшин в золотой сосуд.

Мариамна отстранилась от нее с жестом ужаса. Она вполне верила в ее могущество, но ее религия запрещала ей входить в общение с теми, кто занимался искусством магии.

Старуха заметила ее отвращение.

– Дитя мое, – продолжала она ласковым голосом, – не бойся тайного могущества старухи. Мое знание не приносит вреда. Я приобрела его через изучение древних халдейских книг, которыми обладал некогда ваш мудрый царь Соломон. Это не более как белая магия, а этой магией не отказался бы воспользоваться и твой дед. Не бойся же, говорю тебе. Я, изучившая эти таинственные буквы, так что теперь уже не вижу ясно, я читаю на твоем нежном и бледном лице столь же хорошо, как на медных таблицах форума, и вижу на нем печаль, заботу и беспокойство по поводу того, кого ты любишь.

Мариамна задрожала. Это была совершенная правда, но каким образом старуха угадала это? Девушка робко спросила взором свою спутницу, а эта последняя, довольная тем, что ей удалось напасть на хорошую дорогу, отвечала на этот взгляд.

– Да, – сказала она, – ты думаешь, что он в опасности или страдает, ты удивлена, что не часто видишь его. По временам ты даже боишься, как бы он не оказался тебе неверным. Чего бы не дала ты, бедный ребенок, лишь бы только видеть в эту минуту его золотистые кудри и белый лоб? Я могу тебе показать его, если ты хочешь. Старуха благодарна даже за глоток нечистой тибрской воды.

Кровь прилила к лицу Мариамны, но в то же время ее глаза заблестели, и лицо оживилось тем нежным выражением, какое появляется у всякого человека, когда сердце трепещет при упоминании о его сокровище, как серебряная струна, задетая крылом ангела. Не трудно было для этой опытной старухи предположить, что черноглазая девушка была влюблена в какого-нибудь белокурого красавца.

– Что ты хочешь сказать? – поспешно спросила девушка. – Как ты можешь показать его? Что тебе известно о нем?.. В безопасности ли он?.. Счастлив ли?..

Старуха засмеялась. Перед ней была птичка, которая сама с закрытыми глазами готова была залететь в ее сеть. Оставалось только поймать девушку на ее любви, и не трудно было овладеть ею.

– Он в опасности, – отвечала она, – но ты могла бы спасти его, если бы только знала, как это сделать. Он мог бы так же быть счастлив, если бы захотел… но с другой!

Отдавая справедливость Мариамне, нужно сказать, что она уже ничего не слышала, кроме первой фразы.

– В опасности!.. – повторяла она. – И я могла бы спасти его! О, скажи мне, где он… и что я могу для него сделать!

Старуха вытащила из-за пазухи маленькое зеркало.

– Я не могу тебе сказать этого, – отвечала она, – но я могу показать тебе его в этом зеркале. Только не в этом месте, где тень прохожего может разрушить чары. Зайдем в это пустое местечко, к сломанной колонне, и ты без помехи увидишь там любимое лицо.

Местечко отстояло недалеко, но окружавшие его развалины делали его пустынным и уединенным. Впрочем, если бы оно лежало вдвое дальше, Мариамна не колеблясь пошла бы туда вслед за недавней знакомой, до такой степени ей хотелось поскорее узнать новости об Эске. Приближаясь к разбитой колонне, которая была так дорога для нее по связанным с ней воспоминаниям, она не могла удержаться от слабого вздоха, конечно замеченного ее спутницей.

– Здесь ты обыкновенно встречала его, – продолжала старуха, – здесь ты и опять увидишь его лицо.

Это предположение было сделано наудачу, так как нужно было не много проницательности, чтобы догадаться, что с этим местечком, столь удобным для любовных встреч, у Мариамны были связаны какие-либо нежные воспоминания. Однако явного знания ее сокровенных действий, каким обладала ее спутница, достаточно было, чтобы убедить еврейку, что старухе открыто было сверхестественное видение, и, хотя она была встревожена, любопытство ее вследствие этого было еще более затронуто.

– Возьми это зеркало в руку, – прошептала старуха, бросая кругом внимательный взгляд, когда они пришли к разбитой колонне, – и закрой глаза, покуда я буду трижды говорить слова заклинания, благодаря которым он явится, и затем смело смотри в зеркало, пока я буду считать до ста.

Мариамна покорно повиновалась всем ее внушениям. Стоя на этом пустыре, с зеркалом в руках, она закрыла глаза и внимательно слушала, как старуха торжественным голосом, протяжно и монотонно, произносила нараспев какие-то непонятные стихи, между тем как из-за тени, бросаемой сломанной колонной, поднималось поджарое туловище Дамазиппа, и в ту же минуту полдюжины хорошо вооруженных рабов поспешно выскочили из различных засад, где они сидели скорчившись за развалинами.

Прежде чем заклинание было повторено дважды, Дамазипп набросил шаль на голову девушки и так плотно обхватил ее своими сильными руками, что крик, возбуждающий тревогу, был невозможен. Прочие заговорщики схватили ее прежде, чем она смогла сделать движение, и быстро потащили в повозку, запряженную четверкой белых лошадей и поджидавшую их на соседней улице. Старуха следовала за ними быстрым шагом, и когда скинула на дороге свое женское одеяние, в ее хитрых чертах лица и сухопарых формах можно было признать египтянина Оарзеса.

Поравнявшись с совершенно запыхавшимся Дамазиппом, следовавшим позади рабов, несших свою ношу, он тихонько захохотал.

– Вообще мой план был лучше, – сказал он. – Какие бестолковые эти бабы, друг мой! Есть ли в мире какое-нибудь другое создание, какое можно было бы взять на такую пустую приманку – на трехдюймовое зеркало и призрак отсутствующего лица?

Но запыхавшийся Дамазипп не мог отвечать. Он продолжал торопливо идти вперед, занятый только одной заботой – посадить свою жертву в повозку, не встретив помехи. Когда это было сделано, он влез рядом с ней и, приказав Оарзесу и рабам следовать за ними как можно ближе, со всей скоростью направился к дому трибуна.

Но этот вечер в Риме был богат происшествиями, и, хотя именно поэтому он представлял больше удобства для совершения насилия, однако, с другой стороны, беспорядок и суматоха требовали большого благоразумия со стороны тех, кто хотел пройти по улицам, не будучи остановлен.

Крики, обеспокоившие двух отпущенников на их чердаке, когда они приготовлялись к своему блестяще удавшемуся предприятию, служили предвестниками надвигающейся бури. Эта буря разразилась и посеяла беспорядок и неистовство в большей части города. Как все возмущения подобного рода, мятеж возрастал в силе и жестокости одновременно во многих кварталах, и вовсе не по первоначальным причинам.

В эту ночь Рим сделался театром беспощадной гражданской войны, возбужденной интригами различных партий, пришедших в этот момент в столкновение.

Старая преторианская гвардия была распущена Вителлием, удалена без почестей и вознаграждения, которых она считала себя достойной, и сменена другой, на верность которой император смело полагался. Она называлась теперь новой преторианской гвардией во избежание смешения с предшествовавшей. Противоположные интересы этих двух сторон таили в самих себе грозные элементы вражды и борьбы. Старая гвардия, рассчитывая снова быть восстановленной Веспасианом в том случае, если бы он получил порфиру, изо всех сил стремилась добиться перемены династии и, благодаря сторонникам этого счастливого полководца, легко согласилась бы принять участие во всяком, хотя бы отчаянном, предприятии, которое завоевало бы ему трон. Опираясь на эту сильную помощь, сторонники Веспасиана, среди которых трибун Юлий Плацид был одним из самых деятельных и менее совестливых (хотя и пользовался доверием Вителлия), готовы были поднять знамя возмущения, нимало не опасаясь за последствия. Пороховой привод был приготовлен, в этот вечер нужно было только поджечь его. В правильном боевом порядке, разделенные на три отряда, с дротиками в начале и орлами в середине, старые преторианцы на закате солнца двинулись на атаку лагеря своих заместителей. Битва была кровопролитна и упорна. Новая гвардия, гордая своим производством и верная тому, кто купил ее услуги, защищалась не на живот, а на смерть. Лагерь несколько раз переходил из рук в руки. Осаждающие были храбро отражаемы во всех набегах, и лишь тогда только, когда все осажденные один за другим попадали в своих рядах, нося все свои раны на передней части тела, была одержана победа, победа, столь дорого стоившая победителям, что они уже не способны были оказать большие услуги в других ночных боях. Но это было только одно из тех генеральных сражений, печальным театром которых был Рим. Капитолий после сильной защиты был взят сторонниками царствующего императора и сожжен дотла.

 

Ранее эта крепость была взята и занята Сабином, объявившим себя правителем Рима во имя Веспасиана и принявшим, благодаря этому титулу, многих представителей высшей знати и депутацию от измученного и колеблющегося сената. Поочередно то одна, то другая партия нападала на эту крепость или защищала ее. Обладание ею, по-видимому, давало как бы какую-то неузаконенную власть над всем городом, и потому ее отстаивали с тем большей стойкостью, чем больше силы и остервенения обнаруживали осаждающие.

За час или два до захода солнца толпа недисциплинированных солдат, вооруженных только мечами и всего более страшных дикой яростью, вероятно воодушевлявшей их, перешла форум и начала карабкаться на Капитолийский холм.

Осаждающие, не имея военных снарядов ни для атаки, ни для защиты, жестоко страдали под градом стрел, летевших на них со стороны осажденных, пока, наконец, не пришли к мысли бросать на последних пылающие факелы с крыш окружавших крепость домов, построенных в мирное время и непредусмотрительно превышавших римскую крепость. Но напрасно осаждающие старались проникнуть в нее после того, как пламя уничтожило ворота, так как Сабин, с бесцеремонной изобретательностью римского солдата, завалил брешь сотней статуй богов и людей, сорванных с их священных пьедесталов, на которых они высились в течение веков. Тем не менее огонь охватил смежные дома, и все деревянные строения Капитолия, старинные и высокие, немедленно были объяты пламенем. В несколько часов была разрушена до основания эта скиния гордости и римской истории. Нечувствительный к воспоминаниям, рассеянным вокруг него, забывший о Тарквиниях, Сципионах и бесчисленных священных именах, распространявших свое сияние на этот памятник величия его страны, Сабин терял присутствие духа по мере того, как необходимость сохранения его сказывалась все настоятельнее. Он уже не в состоянии был управлять своими войсками, и солдаты, пораженные ужасом после входа врагов, рассеялись и обратились в бегство. Большинство, включая сюда одну знатную женщину, сделалось достоянием меча; некоторые, благодаря сходству осаждающих и осажденных по оружию, внешности и языку, к своему счастию, успели узнать пароль, каким пользовался враг, и удачно ускользнули.

В другой части великого города многочисленная толпа, водрузившая знамя Веспасиана и уже понесшая урон, который скорее усилил ее ярость, чем ослабил пыль, надвигалась в стройном порядке, разделившись на три дивизии и строго соблюдая военную тактику. Сады Саллюстия, устроенные этим изящным и остроумным сенсуалистом вовсе не для битвы и кровопролития, сделались театром упорной борьбы. Одной из трех дивизий удалось разместиться внутри стен, и тогда битва, доселе происходившая только снаружи, началась в самом сердце римской столицы. Граждане видели ожесточенную войну в своих домах, видели, как родная им улица багровела от крови, как бледный солдат спотыкался на пороге той двери, где обыкновенно играли дети, видели разбросанные члены убитых вокруг того источника, где с весельем собирались девушки в летние вечера. Но хуже всего было то, что они видели, как вместо сердечных объятий между друзьями и соотечественниками братная рука умерщвляла брата.

Подобные ужасы могли только еще более деморализовать народ, уже с головой ушедший в жестокость, порок и беззаконие. Приученный к кровопролитиям ужасными зрелищами амфитеатра, римский гражданин не знал другого столь живого наслаждения, как созерцание агонии одного из себе подобных, пораженного жестокой смертью. Народ, казалось, смотрел на битву, происходившую на улице, как на увлекательную игру, предлагаемую для его развлечения. Шумные крики воодушевляли сражающихся, когда одна из двух сторон ослабевала в смертной схватке и теряла твердую почву. «Euge!.. Bene!..» – раздавалось со всех сторон для одобрения их, как будто это были нанятые гладиаторы, зарабатывающие свой ужасный кусок хлеба на арене. Что здесь было всего ужаснее, это то, что когда какой-нибудь раненый солдат тащился в дом, чтобы избежать смерти, то вместо того, чтобы оказать ему помощь, его встречали криками ярости и снова толкали на улицу, чтобы победители могли убить его согласно неумолимым законам амфитеатра.

И ни один лишь мужчина являлся ужасным героем этой сцены. Женщины, забывшие о своем поле, с обнаженными грудями, с блуждающими глазами и развевающимися по ветру волосами, замарав в крови свои белые ноги, бегали там и сям среди солдат, возбуждая их на новые жестокости вином, ласками и своим отвратительным вакхическим весельем. Это был праздник смерти и порока. Порок обвивал своими прекрасными руками царственный скелет, увенчивал гирляндами его лишенное мяса чело, облекал своим пламенным плащом и подносил к его устам кубок, полный крови, приводя его в безумие своим бессмысленным и насмешливым хохотом, и оба они попирали своими ногами на мостовых Рима жизнь и души своих жертв.

В этот-то день, когда город находился в подобном состоянии неурядицы и смуты, Дамазипп рискнул увезти свою добычу, которую ему удалось пленить, хотя, надо сознаться, не раз от всего сердца пожалел он, что ему пришлось впутаться в это опасное предприятие.

Теперь он не хотел бы ничего большего, как только того, чтобы это дело было всецело поручено Оарзесу. Но с некоторого времени он имел возможность заметить по отношениям своего патрона, что тот смотрел на него, как на человека бесполезного, сравнительно с коварным египтянином, и если бы этот последний вполне самостоятельно окончил это предприятие, столь удачно начатое, чего нельзя было отрицать, то Плацид мог бы сказать себе, что излишне платить двум бездельникам, когда можно иметь дело только с одним. А между тем он очень хорошо знал своего патрона и мог видеть, каковы будут для отпущенника в будущем последствия такого взгляда. Трибун так же бесцеремонно мог приказать его повесить или уморить с голоду, как и вырвать лишний волосок из своей бороды. И Дамазипп сказал себе, что, невзирая на какую угодно опасность, именно он должен привезти Мариамну к своему господину.

Дело казалось трудным и опасным. В повозке было место только для него и рослого раба, если не считать возницы и пленницы. Последняя делала страшные усилия вырваться, и ее нужно было удерживать силой, притом же нелегко было добиться от нее молчания и в то же время не задушить ее. Помимо всего этого, при настоящем положении вещей, когда власти не существовало, необходимо было проехать незамеченными, а золоченая повозка, запряженная в четверку прекрасных белых коней и везущая женщину, лежащую на руках и тщательно закутанную, конечно, обратила бы на себя внимание, проезжая по улицам переполненного народом города. Оарзес предложил прибегнуть к носилкам, но его соучастник не поддержал его, так как в таком случае требовалась бы скорость, а скорость теперь была невозможна. Медленный ход повозки позволял конвой быть всегда наготове, и Дамазипп, который вовсе не был воякой, отчасти утешался присутствием рабов. Не было и мрака, который должен был бы благоприятствовать им, так как в эти минуты многочисленные пожары опустошали город. Когда повозка останавливалась и принуждена была въезжать в переулок, чтобы избежать встречи с толпой, стремившейся к пылающему Капитолию, Дамазипп чувствовал себя окончательно упавшим духом и охваченным такой паникой, какой он еще никогда до сих пор не испытывал.

Глава X
От Сциллы к Харибде

Поднимаясь на улицу, спускаясь с другой, избегая главных дорог, которые вследствие беспорядка сделались непроходимыми, беспокойные отпущенники с трудом пробивали себе дорогу к дому трибуна.

Казалось, что Мариамна или лежала в обмороке, или вполне примирилась со своей участью, так как она перестала рваться и молчаливо, неподвижно лежала внутри повозки. Дамазипп льстил себя надеждой, что почти все трудности уже побеждены, и давал себе слово никогда не впутываться в подобные предприятия. Он уже видел себя здоровым и невредимым в портике своего патрона, получающим награду за свою ловкость, когда повозка снова была остановлена препятствием, сулившим опасное и долгое замедление.

Вытянувшись длинной цепью, во всем показном величии и достоинстве, свойственных этому обществу девственниц, перед головами белых коней проходила процессия весталок. В Риме не было ни одного человека, который бы не был охвачен суеверным ужасом при одной мысли о возможности прервать торжественную нить этих священных дев, посвятивших себя служению той богине, частными атрибутами которой были тайна, древность и беспощадное мщение за всякую обиду.

Облеченные в свои длинные белые платья, простые и суровые, без всяких иных украшений, кроме узкой пурпуровой каймы вокруг покрывала, они медленно двигались величественной колонной, как видение из другого мира. Внушительного вида и высокого роста жрица, бледная и спокойная, с важной осанкой, шла впереди. Они были убеждены в том, что им вверено счастие государства и безопасность города и что, сохраняя таинственные символы в своем храме, они охраняли и само бытие нации. Вот почему во всех случаях общественной борьбы и смуты безбоязненные весталки обыкновенно показывались на улицах с целью своим влиянием водворить мир. Им нечего было бояться оскорблений или надругательств. Прикоснуться к весталке или хотя бы помешать пройти носилкам, на которой несли ее, было преступлением, караемым смертью, и общественное мнение в подобном случае превосходило сам закон своей строгостью. Неприкосновенность и всевозможные привилегии были даны этому учреждению различными законами. Когда весталка входила в Рим, перед ней и за ней шли государственные ликторы, и если на пути случайно и непреднамеренно ей попадался приговоренный к казни преступник, он получал помилование и был тотчас же отпускаем на свободу.

Возможно, что Мариамна имела какое-то смутное воспоминание об этом обычае, так как едва лишь кони остановились, чтобы пропустить процессию, она испустила резкий крик, который заставил ее остановиться. Хранители ее собрались около повозки, готовясь к сопротивлению. Оарзес благоразумно держался в стороне, а Дамазипп, несмотря на все свои усилия взять наглостью, дрожал всеми членами.

По мановению великой жрицы длинная белая линия остановилась неподвижно, между тем как ликторы схватили коней за уздцы и окружили повозку. Кругом уже собралась толпа любопытных зрителей, и багровое зарево объятого пламенем Капитолия бросало отблеск на эти смуглые, охваченные любопытством лица, представлявшие странный контраст с облаченными в покрывала холодными и неподвижными, как мрамор, лицами дев, остановившихся посреди улицы.

Двое ликторов схватили Дамазиппа за обе руки и бесцеремонно подвели его к великой жрице. В нескольких шагах от нее он упал на колени и начал ломать руки с комическим страхом, в то время как столпившийся около него народ смеялся, отпускал по его адресу насмешки и если воздерживался от насилия, то единственно из уважения к весталке.

– Это рабыня, наша рабыня, купленная на собственные деньги на рынке, священная дева. Я могу в этом поклясться, могу доказать это. О, проклятый Оарзес, когда же ты меня выручишь из этого безвыходного положения?

В эту минуту приблизился хитрый египтянин, спокойный и хладнокровный, с видом человека, уверенного в правоте своего дела. Между тем Мариамна напрасно старалась освободиться. Она была так искусно связана и закутана, что едва могла пошевелиться и вовсе не могла сказать слово. Но она все же делала отчаянные усилия в надежде, что ей окажут помощь, и ежилась всем телом, чтобы освободить губы от давивших их повязок.

 

Со спокойным достоинством, составлявшим отличие ее должности, жрица показала пальцем на повозку, заключавшую пленницу, и из-под ее покрывала медленно и ясно прозвучал вопрос, который все зрители выслушали с почтительным страхом:

– Какое преступление совершила она?

– Никакого преступления, священная дева, никакого преступления, – повторял коварный Оарзес, отлично зная, что право помилования, каким любили пользоваться весталки, вероятно, будет менее применимо, когда дело пойдет о беглой рабыне, а не об осужденном преступнике. – Это просто беглая раба, простая танцовщица. Как мне говорить о таких вещах в твоем священном присутствии?.. Почти с неделю назад я купил ее, как это знает и может подтвердить находящийся здесь друг мой. Не правда ли, Дамазипп, что ты можешь поклясться в этом, достойный гражданин? Я заплатил за нее только две тысячи сестерциев, однако это большие деньги для меня, бедного человека, и половину их я занял вот у этого самого моего друга. Я купил ее у всех на глазах на рынке и привел домой к моей жене и детям, чтобы она пряла лен, чесала пряжу и честно зарабатывала свой кусок хлеба. Это был бы честный образ жизни, священная дева, и вот почему она сбежала. Я дал знать об этом эдилу, а сам без замедлений пустился на розыски. Сегодня я нашел ее с нарумяненными щеками, с украшенной золотом грудью и пьяную в непристойных местах, какие она прежде часто посещала. Тогда я ее связал и поместил на носилках, но носилки сломались… Ведь я беден, священная дева, и не знатного рода, хоть и римский гражданин… Носилки, говорю, сломались, а в это время тут проезжала повозка моего патрона. Я и посадил ее туда, чтобы отвезти к себе, потому что она все еще была обомлевши. Все это чистейшая правда, клянусь тебе в том, и вот он, мой друг, тоже в этом поклянется. Не так ли, Дамазипп?

Этот последний сопровождал каждое слово рассказа своего сообщника теми живыми итальянскими жестами, которые представляют так много доказательства и убедительности. Эти жесты не оказались без воздействия на зрителей, предрасположенных, как это всегда бывает, верить самой гнусной клевете, в особенности когда она опирается на свидетельство, хотя бы и вовсе малоценное. Они подошли так близко, как только позволяло им уважение к великой жрице, и гневно смотрели на несчастную девушку, неподвижно лежавшую в повозке.

Под длинным белым покрывалом весталки, может быть, блеснул взгляд сожаления или презрения к закутанной пленнице, смотря по тому, сочувственно или негодующе отнеслась она к провинностям заблудшей сестры. Но каково бы ни было ее личное мнение, объяснение, данное Оарзесом, могло оказать только одно впечатление на жрицу. Бледной и исхудалой рукой она сделала презрительный и нетерпеливый жест. Высокая похоронная фигура направилась вперед еще более гордым и суровым шагом, и процессия двинулась далее, унося с собой последнюю слабую надежду на помощь, остававшуюся у Мариамны.

Как несчастная загнанная серна, захваченная в сетку и чувствующая, как острая морда ищейки касается ее бока, еврейка сделала конвульсивное движение, благодаря которому наконец свалилась завязывающая ее рот повязка. В эту минуту душевного томления имя возлюбленного инстинктивно пришло ей на уста, и без надежды, помимо воли, она закричала резким, перепуганным голосом: «Эска! Эска!»

Весталки уже прошли, и повозка снова двинулась вперед, но имя бретонца словно бы произвело на толпу какое-то магическое действие, потому что, как только она произнесла его, зрители расступились по обеим сторонам дороги под давлением огромных плеч, над которыми возвышалось честное и смелое лицо гладиатора Гирпина.

Подобно некоторым другим отборным товарищам, Гирпин находил необычайно длинными несколько последних часов. Обязавшись клятвенно быть трезвым и – что, может быть, было еще тяжелее – не драться, эти несколько человек считали себя лишенными сразу двух главнейших развлечений, двух любимых занятий, в которых состояла прелесть их жизни. Но поговорка, утверждающая, что есть честь и между ворами, сложилась задолго до появления амфитеатра, и, раз гладиатор заключил условие, он уже смотрел на себя, на свое тело и доблести как на собственность купившего. И Гиппий, отдавший последние приказания своим птенцам и велевший им явиться на место в определенный момент свежими, трезвыми и без всякой царапины, мог быть уверен, что его приказ будет выполнен пунктуально и честно.

Вследствие этого Гирпин, Руф, Люторий и некоторые другие лучшие представители «семьи», убивая время, прогуливались по главным улицам Рима, присутствуя при явлениях, особенно приятных для людей их ремесла. Они удостоили своего одобрения мужественную атаку и взятие Саллюстиевых садов; наблюдали затем с некоторым удовольствием осаду Капитолия и, когда пламя охватило его, пожалели о том, что густой дым, окутавший стены, препятствовал им видеть битву, составлявшую в их глазах главное развлечение, и лишил их возможности делать полезные технические замечания в качестве людей, хорошо понимающих дело. Бесспорно, трудно было им удержаться и не принять участия в этих схватках, тем более что все они были вооружены своими короткими двухсторонними мечами. Но это было только временное воздержание, как заметили они друг другу, которое тотчас же должно было быть снятым с них, так как, по имевшимся у них сведениям, еще до полуночи им предстояло по горло насытиться вином и по колено погрузиться в кровь.

Теперь уже близок был час ужина, и атлеты становились свирепее и жаднее до крови, утомившись своим бездействием. Они спокойно смотрели, как перед ними проходила процессия весталок, и даже эти люди, при всей своей жестокости и беззастенчивости, не позволили себе сказать ни одного слова или сделать жест, который можно было бы истолковать в смысле недостатка уважения к священному сословию. Но их мало заинтересовала причина остановки, и они едва удостоили заметить беспорядок, вызванный таким ничтожным поводом, как возвращение рабыни к своему господину. Только один Гирпин, неожиданно, к великому удивлению своих товарищей и к ущербу для зрителей, врезался в середину толпы, бесцеремонно отталкивая в сторону попадавшихся на дороге и, как игрушку, бросив малорослого любопытного цирюльника в толпу болтливых граждан. Последние выразили негодование по поводу этой выходки, а горемычный брадобрей – по поводу своих контузий. Кулаки сжимались, брови хмурились все более и более, по мере того как здоровый и широкоплечий гладиатор пробивал дорогу в тесноте, подобно тяжелому кораблю, теснящему волны. Но более благоразумные бормотали про себя слова: «Cave, cave!» И так велик был страх, внушенный гладиатором этим мирным гражданам, что самый смелый из них предпочел бы скорее снести насмешку, чем помериться с человеком, для которого битва была ремеслом.

Повозка уже двинулась, когда мощная рука остановила за дышло лошадей, и громкий, смелый голос Гирпина заглушил фырканье коней и общий шум.

– Полегче, мальчуган, постой минуту, – сказал он рассерженному Автомедону. – Я только что слышал, как кто-то назвал имя моего приятеля изнутри той золоченой скорлупки, которой ты правишь. Стой, говорю тебе, и оставь в покое твой хлыст, коли не хочешь, чтобы я расколол кулаком твою голову.

Автомедон, которому его предприятие с самого начала было не по сердцу, сдержал коней с видом человека, готового удариться в слезы.

Но Дамазипп, рассчитывая на помощь своего сотоварища и на присутствие шести вооруженных рабов, смело выступил вперед и сказал гладиатору властным тоном: