Za darmo

Гладиаторы

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава XVIII
Благая весть

Гладиаторы отдыхали после своей борьбы. Прерывисто дышали их смуглые груди, слышался хохот и перебранки, мощные руки, опершиеся на бедра, казались еще тяжелее, и в этой позе на них еще резче выделялись мускулы. Эска и его противник отирали пот, катившийся по их лицам, и, внимательно меряя друг друга взглядом, казалось, вполне готовы были снова начать борьбу, до такой степени они оба сохранили одинаковую силу после первой, только что оконченной попытки.

Гирпин бросил на землю неуклюжие дубины, которые он держал в руках, и вздохнул с облегчением. Рука новичка не могла поднять эти огромные тяжести, казавшиеся камышовками в руке гладиатора. Впрочем, этот последний горько жаловался на то, что его мощное тело явно начинало жиреть, и это обстоятельство заставляло его браться за такой неприятный труд, чтобы быть достойным выйти на арену.

– Клянусь Геркулесом, – говорил гигант, – хотелось бы мне иметь вид голодной обезьяны, как у тебя, друг мой Люторий! Посмотри-ка, каких упражнений требует от меня начальник, и благодари богов за то, что одного часа ребячьей игры с мечом и щитом достаточно для человека, талия которого не толще звена всаднической цепи.

– Ребячьей игры, ты говоришь! – отвечал Люторий. – Коли такой толстяк, как ты, поиграл бы в такую игру, так по меньшей мере через четверть часа он задохся бы на песке от одышки. Не придется нам думать о ребячьих играх, пока не пройдет праздник Цереры. Поредеют наши ряды в это время, или я останусь в больших дураках. А сколько пар обещал консул выставить в эту церемонию? Я слыхал, как это объявлял общественный глашатай, да позабыл.

– По крайней мере, будет сто вооруженных мечом и щитом, да еще «семья» от себя выставит двадцать, – отвечал Евхенор с недоброй усмешкой.

Ремесло кулачного бойца спасало его от всякой опасности, но, несмотря на это, он не упускал случая напоминать товарищам об опасности, на какую они шли. Только один Руф казался серьезным. Может быть, он думал о своей жене и детях, и мечта о маленьком доме за Апеннинами казалась ему более далекой, а в силу этого еще более очаровательной, чем всегда.

Все остальные глупо смеялись, и их глаза по временам загорались злобным огоньком. Лишь на лице Эски были написаны отвага, энергия и надежда.

– Зловещая птица! – сурово сказал Гиппий. – Зачем ты суешься в разговор о скрещиванье мечей? Знай свои мальчишеские упражнения и не суй своего рыла туда, где с каждым ударом брызжет кровь. Или ты забыл, что я здесь старший?

Евхенор с нахальным видом собирался возразить ему, как вдруг стук в дверь привлек его внимание. Дверь отворилась, и, к удивлению всех, а в особенности Эски, вошел Калхас.

– Привет вам! – кротко сказал старик, осматриваясь вокруг себя. Его почтенная голова и спокойствие, исполненное достоинства, представляли благородный контраст с животной силой и грубыми лицами гладиаторов. – Привет вам, – повторил он с улыбкой, видя удивление, какое, по-видимому, вызвало его появление.

Гиппий не чужд был некоторой солдатской вежливости. Он приблизился к новоприбывшему, пожелал ему благополучия, как чужестранцу, и осведомился о причине его прихода.

– Потому что, – пояснил он, – если судить по твоей наружности, то мне не верится, чтобы у тебя могло быть какое-нибудь дело до меня или моих учеников, ремесло которых – война, как ты можешь заметить.

– Я сам воин, – спокойно отвечал Калхас, смотря прямо в лицо удивленного начальника бойцов.

Тем временем гладиаторы обступили их. Как школьники в свободное время, все они были настроены очень игриво. И, точно так же как и для детей, для них нужно было очень немногое, чтобы удариться в крайность, хорошую или дурную.

– Ты солдат! – воскликнул Евхенор. – Так значит, ты не боишься меча?

С этими словами он схватил короткий обоюдоострый меч и нанес удар прямо в грудь старика. Ни один мускул Калхаса не задрожал, он не побледнел и не покраснел, веки его не дрогнули, когда он пристально смотрел на грека, без сомнения хотевшего только проделать зверскую шутку, не думая об опасности, к какой она могла привести. Острие оружия уже зацепило за платье посетителя, когда Руф отстранил удар, а Гиппий наотмашь ударил наглеца, так что тот отскочил к противоположной стене.

– Это что такое?! – воскликнул учитель тоном человека, наказывающего непослушную собаку. – Это что такое? Или я уже больше здесь не начальник?

Все другие одобрили его взглядами. Они привыкли к насмешке и рады были неудаче грека, хотя вместе с тем спокойствие, обнаруженное этим миролюбивым стариком, очаровало их. Эска стал подле своего друга и окинул всех взором, не обещавшим ничего хорошего тому, кто вздумал бы повторить подобного рода нападение, серьезно или шутя.

– Ты ушиб этого молодца, – заметил Калхас таким холодным тоном, какой сделал бы честь самому жестокому гладиатору в школе. – Ты ушиб его, а между тем он хотел только пошутить. Поверь моему слову, Гиппий: с тех пор, как я в Риме, мне еще ни разу не приходилось видать такой удачной пощечины. Рука твоя не зря наносит удары, и твои ученики, как и их начальник, отважны, сильны и искусны. Я слыхал про «легион непобедимых»; уж не здесь ли он находится? Не вы ли, братцы, непобедимые?

Он говорил с таким спокойствием, что могло казаться, будто он над ними смеется, но этот лестный титул приятно отозвался в их ушах, и гладиаторы окружили его с веселыми криками одобрения.

– Непобедимые! – смеясь, говорили они. – Непобедимые! Славно сказал ты, старик. Да, твоя правда, мы непобедимые. Кто мог бы устоять против «семьи»? Ты пришел для того, чтобы поступить к нам? Не пройдет месяца, в наших рядах окажется немало пустых мест.

– Пусть-ка ему дадут саблю, – воскликнул Руф, – и посмотрим, что-то он поделает с Люторием. Галл уж измучился; пошевеливайся, старина, и твоя победа обеспечена!

– Нет, дайте ему деревянное оружие, – смеясь, вставил Гирпин, – он молод и способен конфузиться. При виде крови ему сделается дурно.

– Мы бы с ним попытали свои силы с сеткой и трезубцем, – продолжал Манлий.

– А не то обменяемся ударами цеста, – сказал Евхенор, прибавив с насмешливым видом: – Я бы сам не прочь посчитаться с ним на кулачках, чтобы выказать ему свое доброе расположение.

– Слушайте, товарищи! – сказал Эска, становясь между ними и сильно краснея. – В моей стране есть обычай уважать седые волосы. Коли кому-нибудь охота бороться цестом, дротиком или мечом, так пусть он поборется со мной. У меня нет ни умения, ни опытности, но я готов померяться с самым сильным из вас, до самого захода солнца.

Гладиаторы обступили Эску, говорившего с некоторым гневом: в подобной компании вызов не усмирял смельчака, и шутя начинавшаяся среди этих буйных людей ссора, вероятно, дурно окончилась бы, если б Гиппий не положил ей конец, воскликнув повелительным тоном: «Смирно!» Затем, повернувшись к новоприбывшему, он попросил его прямо сказать, какое дело привело его сюда.

– Я пришел сюда, – сказал старик, смотря на слушателей с выражением жалости и изумления, – я пришел посмотреть собственными своими глазами на толпу непобедимых. Я уже сказал тебе, что я солдат, обязанность которого идти, когда нужно, на смерть.

В осанке этого человека написано было такое глубокое спокойствие и серьезность, такое полное отсутствие гордости или страха, такая смелая искренность и явное доброжелательство, что даже те грубые люди, к которым он обращался, не могли отказать ему во внимании. Для них было совершенно ново видеть человека, и по внешности и по обычаям столь непохожего на них, который так бесстрашно вверялся их благородству и, так сказать, полагался на возвышенные чувства, всегда присущие сердцу всякого человека, как бы они ни были подавлены.

Сам Гиппий подчинился тому влиянию, какое производило на него доверие гостя, и отвечал ему довольно ласково:

– Если ты солдат, то мне нет надобности говорить тебе, что ты находишься в месте, предназначенном для упражнений. Ты увидишь мою ватагу в полной красе, когда она будет проходить перед цезарем во время игр в честь Цереры.

Калхас вопросительно посмотрел на него и сказал:

– И вы всегда так же хорошо поете свой припев воинственным голосом, как и проходя перед императорским троном? Вы, значит, упражняетесь в этом здесь так же, как в умении владеть мечом?

Ему удалось овладеть вниманием гладиаторов. Их отчасти интересовало, отчасти забавляло его странное упорство. Усмехнувшись, они посмотрели друг на друга и своими грубыми и резкими голосами мерно запели свой мрачный, зловещий припев:

– Ave, Caesar! Morituri te salutant!

Когда последние звуки замолкли, в школе воцарилась тишина: было что-то в этих словах заставлявшее задуматься над ними даже самых грубых и буйных людей, так как эти слова должны были быть для них последними на земле.

Калхас вдруг обратился к Гиппию.

– И какую же плату цезарь дает твоим людям? – спросил он. – Несомненно, она очень высока, потому что он их покупает и их жизнь принадлежит ему? По сколько тысяч сестерциев дает он каждому из них?

Грубый смех был ответом на этот вопрос.

– Сестерциев! – отвечал Гиппий. – Благородный цезарь заботится о воспитании и прокормлении этих гладиаторов.

– Это верно, – прибавил Руф, слова которого вызвали новый смех. – Он печется о нашей пище, питье и погребении!

– Только и всего? – спросил Калхас. – А меж тем мне говорили, что в Риме все имеет свою цену, и я не думал, что таких людей, как вы, можно купить дешевле, чем сирийскую танцовщицу или белых сенаторских коней. Так, значит, вы по доброй воле постоянно работаете упорнее, чем поденщик или раб на галере, живете умеренно и даже доблестно в течение нескольких месяцев, чтобы потом лицом к лицу встретиться с самой гнусной смертью, и все это за ту плату, какую римский гражданин дает последнему из своих рабов… за кусок хлеба и каплю вина? Если победа ваша, вам, может быть, прибавят горсть мелкой монеты и пальмовую ветвь, и для вас эта награда кажется вполне достаточной. Ну, нет! Я стар и слаб, мои руки почти не способны уже наносить или отражать удары, однако я не продал бы свое старое тело так дешево.

 

– Да ведь ты же говорил, что был солдатом, – заметил Руф, на которого аргумент силы, казалось, произвел немалое впечатление.

– Да, я это говорил, – ответил Калхас, – но не за такую низкую плату, как ваша. Мой труд менее тяжел. Мне не приходится работать весь день и бодрствовать ночью. Моя голова не гнется под тяжелым нашлемником; латы и одеяния из чешуйчатой стали не давят моего тела и не искажают членов. Мне не приходится ни копать рвов, ни возвышать укреплений, ни защищать орлов. Меня никто не принуждает, как вас, биться против моего товарища и друга, приставлять острие моего меча к его горлу и убивать человека, который почти был моим братом, из боязни, как бы он сам не убил меня. Но, хотя мой труд легковыполним, а моя служба невелика и малоценна, однако все золото и все драгоценные камни, какие вам случалось видать во время триумфа, все сокровища цезаря и Рима не сравняются с той наградой, на которую я надеюсь.

Гладиаторы переглянулись с удивлением и любопытством. Речь шла о таком предмете, который затрагивал их любопытство и возбуждал воображение.

– Нет ли свободного местечка в ваших рядах, приятель? – спросил Гирпин, пользуясь военной формулой, употребительной среди людей его ремесла. – Не хочешь ли ты завербовать человека с моей силой, всю жизнь искавшего такую должность, где бы можно было мало делать и много зарабатывать? Ты можешь верить мне на слово, что в новобранцах не будет недостатка.

– Там есть место для всех и еще останется, – отвечал Калхас, возвышая голос, так что эхо его отозвалось по всему зданию. – Мой вождь примет свободно всех вас, без всяких исключений. Иди к нему и становись под его знаменем. Будь ему верен в продолжение нескольких часов, в течение недели, месяца, десяти или двадцати лет или больше, и он защитит тебя даже тогда, когда цезарь и его легионы будут рассеяны всеми ветрами небесными. Даже еще дольше, до самого конца мира! Хотите ли вы последовать за мной, храбрые люди? Я могу завербовать всех вас, сколько вас тут есть.

– Где же твой вождь? – спросил Гирпин. – Он должен нуждаться в людях. Здесь он, в Риме? Можно ли нам его повидать, прежде чем мы примем присягу и поднимем знамя? Товарищи! – прибавил он, оглядываясь кругом. – Этот старик как будто говорит серьезно. Я уверен, что он не осмелился бы прямо в лицо смеяться над нами!

– Ты мог бы его видеть, – отвечал Калхас. – Еще нет сорока лет, как я сам видел его в знойных равнинах Сирии. А теперь ты увидишь его не прежде, как на твое лицо бросят горсть праху и во рту у тебя будет вложен динарий покойника. Но когда ты переправишься через мрачный поток, он будет ждать тебя на другом берегу.

Гладиаторы переглянулись.

– Что он хочет сказать? – спрашивали они друг у друга. – Сумасшедший он, что ли?.. Авгур или маг?..

Руф, который был головой выше всех, спросил у него:

– Не хочешь ли ты уверить нас в том, чего мы не можем видеть?

Старик закинул свой плащ на плечи с видом человека, подготовляющегося к доказательству. Он хотел только одного – внимательной аудитории.

– Какой дар благороднее, – спросил он, – здоровое тело или мужественное сердце? Все вы, сколько вас здесь ни есть, сражались на арене. Ответьте чистосердечно: что важнее – отвага или сила?

– Отвага! – сказали все в один голос.

Только один Евхенор пробормотал, что ловкость и удача нужнее того и другого.

– И однако вы ее не видите, – продолжал Калхас. – Неужели в силу этого вы скажете, что отваги и вовсе нет? Есть ли между вами хоть один человек, который бы не чувствовал, что ему чего-то недостает в здешней жизни? Почему вы не можете быть покойны, когда ваше обыденное дело исполнено, и думаете о завтрашних трудах? Почему вы всегда беспокоитесь, всегда чего-нибудь желаете, чем-нибудь всегда недовольны? Потому что человек состоит из двух частей: тела и души; потому что жизнь его слагается из двух областей: настоящего и будущего. Ваши тела – собственность цазаря: пусть он делает с ними что ему угодно, сегодня, завтра, во время игр Цереры, в праздник Нептуна, – какое вам до этого дело? Но дух, другое ваше начало, принадлежит вам самим. Он может не дрогнуть, когда дротик пронзит ваше тело или растерзает дикий зверь. Дух – это лучшая часть человека, которая никогда не умрет. Не случалось ли вам думать о том что сделается с ним? Что такое настоящее? Много скорби, много труда. Сверкнуло в руке острие булата, нанесен удар в горло товарища, ты упал подле мест всадников – и начинается будущее. Неужели же вы думаете, что там нет ничего, кроме старого челна Харона и туманных берегов неведомой реки? А я знаю путь, ведущий в очаровательную страну, более великолепную и прекрасную, чем баснословные острова запада. Эта страна окружена очень высокой круглой стеной, в которую ведет низкая и тесная дверь. Но ключ находится в замке, и не нужно никаких динариев для того, чтобы самый бедный из вас мог войти туда. Подходите к этой двери, покрытые лохмотьями, надейтесь и верьте в то, что вы можете туда вползти на коленях, и дверь отворится, хотя бы вы даже не стучались.

Когда гладиаторы выслушали его слова, что-то подсказало этим людям, что если бы они могли уверовать в это, то такое убеждение стоило бы всех богатств империи, соединенных вместе. Несмотря на свою готовность умереть не сегодня-завтра, они чувствовали что-то грандиозное в мысли, что тот последний момент, над которым не мог не задуматься самый беззаботный из них, был не более как переходной ступенью к более высокому существованию. В словах человека, говорящего о том, что сам он искренне считает истиной, заключается великая сила убедительности, и, когда Калхас остановился, его слушатели смотрели на него глазами, полными недоверия и удивления, в которых в то же время показался как бы проблеск надежды. Гиппий, более всего склонный к материализму и не веровавший ни во что, кроме своего меча, думал было положить конец словам старика, по-видимому только губившего драгоценное время. Но желание его учеников, и в особенности Эски, выслушать продолжение увлекательных обещаний заставило его скрестить руки и слушать его далее с улыбкой превосходства, не чуждой презрительности.

– Кто же этот вождь, который поведет нас? – спросил галл, перемолвившись с Гирпином, сделавшим ему знак— Скажи нам об нем! Твои обещания прекрасны, я согласен, но мне охота знать того, чьим повелением я служу.

Все заметили, как озарилось лицо старика, когда он отвечал:

– Этот воин шел на смерть терпеливо и спокойно, с лицом, исполненным кротости. Он умер, чтобы спасти тебя, вас и меня… Он умер за меня, за всех, кто Его никогда не видал, за тех, кто Его презирал, кто Ему изменил и отрекся от Него в опасности, за тех, кто заставлял Его страдать и предал на смерть. И всем им Он простил с милосердием Бога… да, истинного Бога. Какой из ваших богов поступал подобным образом? Случалось ли им когда-либо покидать свой Олимп, кроме тех случаев, когда их побуждали к этому какие-нибудь человеческие страсти или когда им предстояло совершить какое-нибудь человеческое преступление или гнусность? Еде найдется такой царь, который отречется от своего трона и пойдет на позорную смерть из любви к своему народу? Друзья мои, вы люди храбрые, решительные, полные отваги; что всего более любите вы в том, кому служите? Не правда ли, что это отвага, терпение, милосердие и благородство в отношении ко всем? Что скажете вы о том, кто отречется от управления целой вселенной для того, чтоб спокойно обречь себя на смерть ради искупления вас в этом и в ином мире? Спешите все стать под Его знаменем, я научу вас познать Его! Нет зависти в рядах Его воинов. Служение Ему легко, как сказал Он сам, и ни я, ни какое-либо иное существо не может оценить значения награды.

– Будет! – прервал Гиппий, заметивший возбужденные взоры и жесты гладиаторов. Буквально изъясняя слова Калхаса, он боялся, как бы тот не лишил его этой отважной шайки, кровью которой он жил. – Будет, старик! Мы слушали тебя терпеливо, теперь уходи! Мои гладиаторы собрались под знаменем цезаря, и, как бы ты их ни сманивал, они его не бросят. Я не знаю, зачем я так долго слушал тебя, но не злоупотребляй больше моим терпением. Тут не риторская афинская школа, и единственные доказательства, какие признает Гиппий, это те, которые может дать меч в руке. Ну, уходи, старик, подобру-поздорову!

Так покинул Калхас этих буйных и жестоких людей, не получив от них никакого вреда, но, напротив, счастливый своим успехом. Он бросил горсть доброго зерна и говорил себе, что рано или поздно, так или иначе ему придется пожинать. Не один гладиатор уже размышлял над его словами, и молодой бретонец, повинуясь своей пылкой натуре, восторженному сердцу и предрасположенности к родственнику Мариамны, решил подчиниться тому новому учению, которое, казалось, озаряло старца каким-то неземным сиянием.

Глава XIX
На арене

Сто тысяч голосов, шушукающихся и болтающих с итальянской живостью, производили шум, похожий на жужжание огромного, залитого солнцем улья. Флавиев Амфитеатр, уступка Веспасиана вкусу своего народа, еще не был сооружен, и Рим вынужден был толпиться в большом цирке, когда ему хотелось присутствовать при травле диких зверей или при тех смертельных боях, в каких он находил теперь гораздо больше наслаждения, чем в невинных состязаниях в ловкости и изворотливости, для которых сначала и была выстроена эта ограда. Судя по давке и толкотне, сопровождаемым жалобами тех, кто хотел занять лучшее место, можно было видеть, что богатые граждане далеко не были довольны этим обширным сооружением. Программа предстоящего празднества возбудила величайшее желание присутствовать на нем как в незначительных людях, так и в вельможах. На сцене должны были выступить друг против друга тигр и носорог, и несмотря на то, что недавно производившиеся различные опыты подобного рода имели мало успеха, теперь все надеялись, что два зверя достаточно дики и сильны, чтобы доставить желанное зрелище. Во всяком случае, там будут биться насмерть несколько пар гладиаторов, не считая тех жертв, которым народ окажет пощаду, и тех, которых он осудит на погибель по своему произволу. Мало того, шепотом говорят, будто один хорошо известный патриций выкажет свою ловкость на этой смертельной арене. Любопытство возбуждено до последней степени, и его имя, характер борьбы, его сила и шансы на успех вызвали многочисленные пари. Хотя цирк достаточно велик для того, чтобы вместить в себе население великого города, однако неудивительно, что он переполнен доверху. Как всегда бывает в подобных собраниях, в эти часы ожидания зрители едят и пьют, отпускают шутки и делают похвальные, саркастические или шутливые замечания по поводу различных знаменитостей, появляющихся после незначительных промежутков и усаживающихся на своих местах с торжественным шумом. Знать и выдающиеся лица этого разнузданного века пользовались больше известностью, чем уважением, у своих соотечественников-плебеев.

Есть, однако, и здесь одно исключение. Либурийцы Валерии обнаруживают достаточную наглость, пробивая дорогу своей госпоже, с обычным надменным видом направляющейся к своему месту, вблизи от скамеек патрициев. Толпа уже готова отомстить за это нахальство градом насмешек, которые не пощадили бы и самой надменной красавицы, но как только народные массы видят, что ее сопровождает ее родственник Лициний, в толпе происходит перемена. Даже те, кто наиболее обижен, будучи вытолкнут со своего места, с уважением смотрят на него, в почтительном молчании, свидетельствующем о том высоком почете, каким пользуется римский полководец во всех слоях общества.

Через несколько минут наступит полдень. Южное солнце, влияние которого отчасти ослаблено покрывалами, защищающими зрителей всюду, где только возможно дать им тень, наполняет зноем даже уголки и закоулки амфитеатра, отливает на черных, как вороново крыло, волосах благородной уроженки Кампании и в черных удивленных глазах ребенка, которого она держит на своих руках. Оно золотит блестки, которыми усеяны белые одежды всадников, белеет на гладкой поверхности, на которой скоро отпечатаются следы смертного боя, и заливает трон с сидящим на нем цезарем. Еще ярче кажется красная кайма императорского одеяния и еще бледнее безжизненное и опухшее лицо его, на котором минутами появляется выражение любопытства, воодушевления и восхищения.

Вителлий присутствует при этих зверских представлениях с той неподвижностью, какая отличает его почти во всех действиях жизни. Та же беззаботность и та же рассеянность видны в его осанке и в этом месте точно так же, как в сенате или совете. Его взор вспыхивает только при появлении любимого кушанья, и можно сказать, что властелин мира живет только в один час из двадцати четырех, в тот час, когда он садится за обед.

 

Впрочем, хладнокровие в древности высоко ценилось высшими классами, и тогда как плебеи горячатся, смеются, разговаривают и жестикулируют, патриции, по-видимому, задались целью доказать, что их невозможно развеселить и что картины страдания и кровопролития для них совершенно безразличны.

Но кто в подобных случаях кажется более холодным и нечувствительным ко всему происходящему вокруг, чем надменная Валерия? Однако сегодня в ее серых глазах какое-то необыкновенное выражение, губы ее дрожат и щеки пылают. Это волнение еще более усиливает ее красоту, и для ее поклонников это не проходит незамеченным.

Оба плута, Дамазипп и Оарзес, по обыкновению, сидят, упираясь плечом о плечо, и первый говорит:

– Не хотел бы я, чтобы патрон видел ее сегодня. Она никогда не была так прекрасна. Локусте следовало бы позавидовать ей в умении угадывать тайну любовных напитков.

– Невинность! – отвечает другой. – Неужто ты не знаешь, что патрон сегодня выступает на борьбу? Разве ты не замечаешь беспокойных рук Валерии и ее улыбки, неподвижной, как на маске греческого актера? Я тебе говорю, что она его любит, потому-то она и потеряла самообладание, хоть она и хитроумна, как Арахнея. А разве ты не знаешь патрона? Надо отдать ему справедливость: когда он бьется об заклад, ему никогда не случается поставить.

Потом они начали рассуждать об обеде, принесенном ими с собой, убежденные в том, что оба они могут в совершенстве постигнуть изгибы женского характера. Что касается Валерии, то казалось, она всецело занялась Лицинием, как будто его присутствие обладало силой успокоить ее взволнованное сердце, пылкость и неукротимость которого она теперь только начинала сознавать.

Уже в двадцатый раз она задает ему один и тот же вопрос:

– Достаточно ли он подготовлен?.. Хорошо ли он освоился со всеми ударами этой ужасной игры?.. Вполне ли развились его здоровье и сила благодаря упражнениям?.. И наконец, любезный мой родственник, вполне ли он полагается на себя и уверен ли в успехе?

На эти вопросы Лициний, несколько удивленный ее заинтересованностью, отвечает:

– Все, что могли сделать искусство, знание и Гиппий, сделано. У него замечательная сила, быстрота и рост; сверх всего этого, он обладает храбростью своего народа. Чем опаснее положение этих людей, тем они, по-видимому, хладнокровнее. Никогда они не кажутся более ужасными, как в минуту поражения. Я не оставался бы здесь ни минуты более, если бы хоть на минуту подумал, что он может потерпеть поражение.

Валерия на минуту успокаивалась, но тотчас же начинала снова беспокойно двигаться на своих подушках.

– Как я хотела бы, чтобы поскорей начиналось! – говорила она.

И однако же каждая минута замедления казалась ей в то же время отсрочкой громадного значения, хотя от этого только увеличивалась пытка ожидания. Любовь и надежда, опасения и тоска заставляли сильнее биться не одно сердце в толпе, но никто, может быть, не волновался так сильно, как эти две женщины, отделенные одна от другой только несколькими шагами и смотревшие одна на другую по какому-то неопределенному влечению.

Подобно всем знатным женщинам, Валерия нечувствительно как бы откупила для себя занимаемое ею место, сначала предназначавшееся для весталок, и в конце концов, благодаря тому постоянству, с каким она следила за играми, как бы приобрела некоторое право сидеть на том набитом шерстью седалище, где она была теперь. Женщины низшего класса принуждены были сидеть в предназначенной для них верхней галерее, на верху амфитеатра, или смешиваться с толпой, наводнявшей нижние ступени. Появление здесь мужчины неизбежно вызывало среди них неудовольствие и даже оскорбления. Тем не менее Мариамна вместе с Калхасом сидела очень близко к надменной римлянке. Она была охвачена лихорадочным страхом, и большие черные глаза ее были устремлены на Валерию с выражением любопытства и интереса, которое могло возникнуть не иначе, как вследствие сознания общих для них чувств. Взгляд еврейки, казалось, околдовывал Валерию, и она то окидывала ее своим гордым, испытующим взором, то отворачивалась от нее с жестом деланого отвращения, впрочем ни на минуту не теряя из виду бледной красавицы и ее почтенного спутника.

Очутившись наконец среди толпы, Мариамна с трудом могла отдать себе отчет в том, каким образом это случилось. Немалых усилий стоило ей убедить Калхаса сопровождать ее, и, если бы не заинтересованность этого последнего Эской и не надежда сделать что-либо хорошее даже в этом месте, старик никогда не пошел бы сюда. С сильной краской стыда и с мучительно бьющимся сердцем Мариамна призналась себе, что она обезумела бы, если бы ей не пришлось присутствовать при смертном бое того человека, которого она любила так беззаветно, и в лихорадочном возбуждении решила предаться отчаянию, если с ним произойдет какое-либо несчастие. Ей казалось, что она видит сон; океан лиц, говор голосов и странная новизна зрелища оглушали и удручали ее, а над всем этим взгляд Валерии тяготил ее, как предвестие несчастия. Когда затем она с усилием овладела собою, она почувствовала себя такой отверженной, такой забитой и несчастной, что ей захотелось вовсе не приходить бы сюда.

Внезапно раздается взрыв труб и звон кимвалов, и воинственная, резкая музыка покрывает шум сплоченной толпы. Двустворчатые двери с великолепной аркой, поддерживаемой мраморными колоннами, открываются во всю ширину, и оттуда медленным и торжественным шагом попарно выходят гладиаторы, облаченные различными оружиями своего ремесла. Все эти четыреста человек отличаются замечательной силой, превосходным воспитанием и испытанной ловкостью. Держа голову вверх, с гордой осанкой они сначала проходят по арене как бы для того, чтобы дать возможность зрителям оглядеть их, затем с солдатской выправкой останавливаются, разместившись в одну линию перед троном цезаря. На одну минуту сдержанное молчание воцаряется во всей этой массе, и герои стоят неподвижно, как статуи. Затем они внезапно взмахивают своими сверкающими мечами, и ужасное пение, в котором, по-видимому, смешиваются крик триумфа и вопли страдания, несется все выше и выше, – пение резкое и грубое, как будто эти люди хотят сказать земле долгое и последнее прости, прежде чем всецело предаться своему вызывающему и мучительному отчаянию.

– Ave, caesar! Morituri te salutant!

Потом они снова возвращаются и становятся по обеим сторонам арены, кроме отборной толпы, которая занимает почетное место в середине и по крайней мере половина которой осуждена на смерть.

Это избранные ученики Гиппия, самые меткие глаза и самые искусные руки во всей «семье». Вот почему они выбраны для того, чтобы попарно бороться насмерть, и, конечно, им уже не придется рассчитывать на пощаду народа.

С прерывающимся дыханием, жадным взором всматриваются Валерия и Мариамна в гладиаторов, стараясь отыскать в их рядах хорошо знакомое лицо. Обе они чувствуют, что только наполовину утешительно его отсутствие здесь, и римская матрона судорожным движением обрывает кайму своего плаща, тогда как еврейка полусознательно шепчет от всей души пламенную молитву.

Момент появления Эски еще не наступил, и бретонец находится за кулисами, тщательно готовясь к бою.

В это время «семья» размещается по своим местам. Гигант Руф направляется к назначенному для него месту с холодным и решительным видом, не обещающим ничего хорошего его противнику, каков бы он ни был. Он слишком часто бился, для того чтобы не иметь веры в свое превосходство, и, если бы ему пришлось прикончить упавшего врага, он сделал бы это с искренним сожалением, но тем не менее с ловкостью и без колебания. Гирпин также сохранил свой веселый вид. На его широком лице усмешка, и, хотя при всех тяжелых опытах, какие он проделывал, его толстота не уменьшилась, все же он будет не менее страшным противником для всякого бойца, не обладающего геркулесовским сложением. Толпа обозревает гладиаторов, и, если не считать Руфа, ни у кого не оказывается так много сторонников, как у Лютория, давнишнего любимца народа, несмотря на его галльское происхождение, которое в глазах людей, могущих похвастать опытностью в этом деле, не составляет большого преимущества. Необычайная подвижность и терпеливость Лютория вместе с глубоким знанием военного дела дали ему возможность выйти победителем из многих общественных боев, как замечает Дамазипп своему другу.