Za darmo

Кальвин

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

31

Двух существ более противоположных, чем Кальвин и Сервет, нельзя себе представить. Огнеупорность бесконечная и такая же воспламенимость – так можно бы выразить осязательно-физически эту их глубочайшую метафизическую противоположность. Бьющееся около пламени крыло мотылька и докрасна, может быть, адским огнем распаленный чугун – вот сердце Сервета и сердце Кальвина.

Где проходит между ними линия водораздела, лучше всего видно по тому, как оба они относятся к Апокалипсису. Книга эта Кальвину так чужда и непонятна, что он едва скрывает свое отвращение к ней или бессознательный ужас. Это единственная из книг Св. Писания, которую он отказывается объяснять; мимо нее проходит он, едва в нее заглянув. А для Сервета – это вечная духовная родина, потому что он сам – «человек из Апокалипсиса».[321] Кажется, нечто большее, чем только детское тщеславие, – то, что он называет себя, Михаила Сервета, «Михаилом Архангелом» – вестником Конца, – может быть, тем не названным Ангелом Апокалипсиса, который «клялся Живущим во веки веков, что времени больше не будет» (Откр., 10:6), или тем другим, тоже не названным, «летящим по середине неба, который имел Вечное Евангелие» (Откр., 14:6).

К будущему весь устремлен Сервет – к концу Всемирной Истории, Апокалипсису, а Кальвин – к прошлому – к Ветхому Завету, началу Истории. Самое огненное, движущее слово для Кальвина: было, а для Сервета: будет.[322]

Но если первая и последняя цель Реформации – не то, чем христианство было, а то, чем оно будет, то Реформатор, в вечном смысле этого слова, – не Лютер и не Кальвин, а Сервет. Он один предчувствует то «противоположное согласие» (concordia discors), двух Заветов – Отца и Сына в Духе, – которого ни Кальвин, ни Лютер, да и почти никто в христианстве после Иоахима Флорского, не предчувствовал; он один знает, что христианству суждено исполниться под знаком не Двух, а Трех – Отца, Сына и Духа.

«Сколько раз я тебе говорил, что ты – на ложном пути, допуская чудовищное разделение трех Лиц в Существе Божием», – пишет Сервет Кальвину уже в 1546 году, за семь лет до костра. «Полно тебе извращать Закон против меня, как будто ты имеешь дело с иудеем. Так как ты не различаешь язычника от иудея и христианина, то я тебя научу различать их как следует».[323] Это не в бровь, а в глаз.

«Вместо единого истинного Бога, вы поклоняетесь трехглавому Церберу» (то есть ложному богу – идолу), – пишет Сервет одному из женевских проповедников, учеников Кальвина.[324] И тотчас прибавляет: «Истинной Троицы я никогда не называл „Цербером“; я так называл только ложную».[325] Этим он, конечно, не оправдан, потому что, произнося хулу если не на Бога, то на веру людей в Бога, он соблазняет их с бесцельной жестокостью. Но так же не оправданы и те, кто за это судит его с еще более бесцельной жестокостью. «Вырвать бы из него внутренности и четвертовать!» – скажет о нем «кротчайший из людей»,[326] Буцер. Но если подвергать такой казни всех тогдашних, в сквернословии повинных теологов, то надо бы казнить и Лютера, и Кальвина, а может быть, и самого Буцера.

Самое удивительное здесь то, что Кальвин и Сервет не видят, как внутренне согласны они, если не в догмате, то в опыте Троицы. «Бог лепечет людям о Себе, как нежная кормилица – младенцу… Но люди познают в этом лепете не сущность Бога, а только явление Его; не то, каков Он есть в самом Себе, quid apud se, а лишь то, каким Он кажется людям», sed qualis erga nos.[327] Кто это говорит – Сервет? Нет, Кальвин, но Сервет повторяет почти словами Кальвина: «В Боге постижимы людям не три Лица, а только три Состояния (Явления) или Откровения», dispositiones, revelationes.[328]

«Верую во Единого Бога, Отца, Сына и Духа, как учит Церковь», – исповедует Сервет, уже идучи на смерть. «Я знаю, что за то умру, но смерти не боюсь, потому что иду на нее по словам Учителя! (Mihi moriendum esse certum scio; sed non propter ea animo deficior, ut fiam discipulus similis Praeceptori)».[329]

Знает он и то, что умрет не за прошлое—Двух, а за будущее – Трех.

32

Около середины августа 1553 года въехал Сервет в Женеву через те же Корнавенские ворота, через которые въехал в нее и Кальвин, семнадцать лет назад, и остановился, может быть, в той же гостинице под вывеской Розы, на Молардской площади, где останавливался Кальвин.[330]

«Промысел Божий привел его в Женеву, где тотчас же он был узнан и схвачен», – вспоминает Бэза, а по другим свидетельствам, Сервет пробыл в Женеве около месяца, выжидая, чем кончится спор Либертинцев с Кальвином, по делу отлучения от Церкви Бертелье, и надеясь, что, в случае падения Кальвина, он, Сервет, займет место его в Женеве.[331] «Я прибыл в Женеву, чтобы продолжать путь дальше, на Цюрих, и скрывался, как только мог; в городе никто меня не знал, и я никого», – вспоминает сам Сервет.[332]

Вынужденный по закону, как все чужеземцы, приезжавшие в город, объявить имя свое хозяину гостиницы, он назвал себя «Михаилом Вилланова, испанским врачом». Так как назначенные от Консистории сыщики, врываясь в дома, заставляли всех граждан и чужеземцев ходить в церковь на проповедь, то вынужден был к этому и он, а в церкви легко мог быть узнан одним из французских изгнанников.[333] Вот почему, решив не оставаться лишнего часа в Женеве, он заказал себе лодку, чтобы рано поутру, на следующий день, 13 августа, переехать Женевское озеро и продолжать путь в Цюрих.[334]

 

Утром уже увязывал последний тюк, когда послышался тихий стук в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел старичок, в длинной, черной одежде, с бледным и добрым лицом, вынул из-под полы короткую, белую, с серебряным набалдашником, палочку, тихо прикоснулся ею к плечу его и что-то пробормотал себе под нос, точно молитву или заклинание, так быстро и невнятно, что, услышав только последние слова: «Во имя Женевской Республики…», Сервет понял, что лодка его не дождется.

«Кто вы такой? Чего вам нужно?» – спросил он и тотчас же, по грустной улыбке старичка, понял, что вопрос бесполезен. Ноги у него подкосились, но, вспомнив Бертелье, он немного ободрился и пошел как будто твердым шагом, куда повел его старичок. Идти было недалеко: тюрьма находилась в двух шагах от гостиницы.

«Если только он (Сервет) явится сюда в Женеву и власть моя здесь будет хотя что-нибудь значить, – я его отсюда живым не выпущу», – писал Кальвин Фарелю уже в 1546 году, за семь лет до сожжения Сервета.[335] «Я надеюсь, что Сервет будет осужден на смерть», – писал он тому же Фарелю 26 августа 1553 года, за два месяца до сожжения Сервета.[336]

Легким и простым казалось это дело Кальвину. Ближе сердцу его было дело Бертелье, потому что здесь, вместе с вопросом о власти Церкви над государством, решался и главный вопрос всей жизни Кальвина – о Царстве Божьем – Теократии. Дело Сервета казалось ему только религией, а дело Бертелье религией и политикой вместе.[337]

Так думал Кальвин в начале Серветова дела, но скоро понял, что это не так. Слух дошел до него, что в тайные переговоры с узником вступили не только вожди Либертинцев, но и члены Малого Совета, Ами Перрен и Бертелье. Сам начальник тюрьмы оказался Либертинцем, таким усердным в передаче вестей, что вынуждены были заменить его другим. «Некоторые знатные люди начали оказывать ему (Сервету) милость и укреплять его в преступных замыслах», – вспоминает секретарь Совета.[338]

22 августа Сервет обращается к судьям с ходатайством: «Я прошу, Монсеньеры, чтобы мой обвинитель (Кальвин) был наказан по закону равного возмездия, poena talionis, и заключен в тюрьму вместе со мной, пока не будет приговорен к смерти он или я» («Je démande que mon faux accusateur soit puni poena talionis et que soit détenu prisonnier comme moi jusqu'à ce que la cause soit définie par mort de lui ou de moi»).[339]

После этого ходатайства Кальвин понял, что в деле Сервета не только для него, Кальвина, но и для дела всей жизни его – Царства Божия – решается вопрос: быть или не быть? Это мог бы он понять и по таким обвинениям Сервета, как это: «Кто поверит, что такой палач и убийца, как ты, – служитель Церкви Божьей?.. Или все еще надеешься собачьим лаем своим оглушить судей?.. Ты лжешь, ты лжешь, ты лжешь, изверг, чудовище!»[340] Имя найдено для Кальвина и уже не забудется: Чудовище.

«Я стоял перед ним так смиренно, как будто не он, а я был подсудимым… Боюсь, что меня могли бы обвинить в преступной слабости», – вспоминает Кальвин (modestiam meam bonis omnibus probatum iri confido, nisi quod mollities notices videbitur).[341]

Кажется, в эти дни произошел на суде теологический спор между Серветом и Кальвином. Если у него еще оставалось сомнение, созрел ли для огня «еретик», то, после этого спора, оно должно было рассеяться окончательно.

«С наглостью, доходившей до безумья, он утверждал, что Бог находится не только в камне и в дереве, но и в самих диаволах, потому что все полно Богом», – вспоминает Кальвин.

– Как, жалкий человек, – воскликнул я, – если бы кто-нибудь, ударив ногой по этому полу, сказал, что попирает Бога твоего, – ты и этому не ужаснулся бы?

– Нет, потому что я не сомневаюсь, что естеству Божию все причастно, – возразил он спокойно.

– И диаволы причастны? – спросил я.

– А ты в этом сомневаешься? – ответил он, смеясь.[342]

Вся детская душа Сервета – в этом вызывающем смехе перед лицом смерти.

Судьи обвиняют его в том, что он не верит в бессмертие души.

«Кто в это не верит, тот ни в Бога, ни в Его правосудие, ни в Воскресение мертвых – ни во что не верит. Если бы я чему-нибудь подобному учил, то сам себя осудил бы на смерть!» – ответил Сервет.[343] Видно по этому непониманию судей, как легко не понял его и Кальвин в том теологическом споре о вездесущии Божьем.

33

Видя, что задуманное ими восстание не удалось, Либертинцы поняли, что дело их проиграно, и покинули Сервета. Понял и он, что погиб: слишком близко кружил мотылек к пламени свечи, чтобы не сгореть.

В эти дни, когда бывший проездом в Женеве член Виеннского церковного суда вошел в Магистрат с ходатайством о выдаче Франции бежавшего оттуда еретика, Михаила Сервета, – судьи милостиво разрешили ему выбрать место суда – Женеву или Францию. Но, пав перед ними на колени, Сервет со слезами воскликнул: «Делайте со мной что хотите – только не выдавайте!» («Que Messiers fissent de lui tout à qui leur plairait»).[344]

В правосудии отчаявшись, он все еще надеялся на милость палачей. «Великолепные Сеньоры, – пишет 22 сентября, – прошу вас смиренно освободить меня из тюрьмы, потому что сами вы видите, что Кальвин, не имея против меня никаких обвинений, хочет только сгноить меня в тюрьме. Вши меня заели… рубашка истлела на теле».[345]

Вместо ответа, только окна тюрьмы забили наглухо, как забивают крышку гроба над похороненным заживо. Но он продолжает стучаться в нее и вопить: «Вот уже три недели, как я прошу свидания с вами, Монсеньоры, и все не могу его получить. Ради Христа, не отказывайте мне в том, в чем вы и турку не отказали бы… Что же касается до того, что вы приказали держать меня в чистоте, то я сейчас в большей грязи, чем когда-либо… И немощи мои таковы, что мне стыдно о них писать… Сделайте же для меня хоть что-нибудь или из жалости, или по долгу!»[346]

21 сентября посланы были Женевскою Церковью Церквам четырех Кантонов – Цюриха, Базеля, Берна и Шаффгаузена – вопросы о том, что делать с «ересиархом» Серветом. «Бог да подаст вам силу истребить эту чуму в вашей церкви», – ответил Берн; почти так же ответили и остальные Кантоны.[347]

«Брат мой возлюбленный, Церковь Господня будет навеки тебя благодарить за казнь этого богохульника… Только одному я удивляюсь – что находятся люди, смеющие тебя обвинять в излишней строгости», – ответит Кальвину, через год по сожжении Сервета, другой, такой же, как Буцер, «кротчайший из людей», Меланхтон.[348]

Близок был день приговора. Кальвин, узнав, что Сервет хочет видеть его, пошел в тюрьму. «Когда один из бывших со мною спросил его, что он имеет сказать мне, то он ответил, что хочет просить у меня прощения, – вспоминает Кальвин. – „Друг мой, я никакого зла на тебя не имею“, – сказал я ему так тихо и нежно, как только мог. „Вспомни, как шестнадцать лет назад, в Париже, я, с великой опасностью для моей собственной жизни, старался тебя спасти… Но ты тогда бежал от меня… И сколько лет потом я делал все, что мог, для твоего спасения, и всякое милосердие до конца истощил, а ты все больше на меня ожесточался… Но не будем обо мне говорить… Лучше подумай о том, как страшно ты богохульствовал, когда хотел уничтожить три Лица в Боге, говоря, будто бы те, кто верует в Отца, Сына и Духа Святого, измышляют трехглавого адского пса… Вспомни же об этом и помолись, чтобы Господь тебе простил…“

«Так убеждал я его, но тщетно: он не ответил мне ни слова, и, видя упорство его, я поступил, как учит нас ап. Павел: „Еретика, после первого и второго вразумления, отвращайся, зная, что таковой развратился и грешит, будучи самоосужден“.[349]

Так, в совести Кальвина все в порядке – ясно и точно, как в математике. Бедный Сервет? Нет, бедный Кальвин – Чудовище!

34

26 октября 1553 года постановлен был приговор: «Во имя Отца и Сына и Духа Святого. Так как ты, Михаил Сервет из Виллановы в королевстве Арагонском, в страшной хуле уличен на Пресвятую Троицу; так как ты назвал Ее диаволом и трехглавым чудовищем и так как этими богохульствами, слишком ужасными, чтобы их повторять, ты человеческие души губил… то мы, Синдики и Судьи города Женевы, призванные Церковью Божией от таковой чумы охранять, постановляем: приведя тебя на Шампельское поле и привязав к столбу, вместе с богохульными книгами твоими, сжечь».[350]

 

«Я надеюсь, что Сервет будет осужден на смерть, но избавлен от лютой казни огнем», – писал Кальвин Фарелю еще 20 августа, а 26 октября: «Завтра Сервета казнят. Я пытался изменить род казни (костер), но тщетно».[351]

Утром 26 октября объявлено было Сервету, что приговор над ним будет исполнен на следующий день.

«Пусть шалуны не хвалятся упорством его, как твердостью мучеников, – пишет Кальвин. – Когда объявили ему приговор, он выказал только зверскую бесчувственность; то молчал в остолбенении… то вдруг начинал вопить, как одержимый, по-испански: „Милости! Милости! (Misericordias! Misericordias!)“.

Самое страшное—ледяная жестокость в этом воспоминании Кальвина: хочет сжечь его, а раньше все-таки колет отравленной булавкой в этой насмешке над испанским языком в его предсмертном вопле.[352]

«Пав на колени, – вспоминает Фарель, – он закричал душераздирающим голосом: „Не огнем, не огнем, а мечом, чтобы души моей не погубить, доведя до отчаяния! Видит Бог, я согрешил по неведению, но всегда желал одного – прославить Бога!“[353]

Может быть, другой свидетель вспоминает вернее: «Выслушав приговор, он сказал спокойно: «Смерти за такое праведное дело я не боюсь! «[354]

«Будет великое чудо, если он (Сервет) умрет, покаявшись», – писал Кальвину Фарель и, чтобы совершить это чудо, приехал в Женеву («Се sera, certes, un grand miracle, de voir Servet subir la mort dans un sincère esprit de conversion»).[355] Кальвин – палач тела, а Фарель – души. Кажется, трудно превзойти Кальвина в жестокости, но Фарель это сделает. Кальвин страшен, а Фарель гнусен. Рыжий, зеленоглазый горбун, с чем-то красным, точно запекшаяся кровь, на губах, он похож на вурдалака. К жертве, как пиявка, прилип и уже до костра не отлипнет. На ухо все что-то шепчет Сервету, хотя тот его уже давно не слышит или не понимает.

321см. сноску выше.
322Inst., 1, I, cap. XII, 7.
323Moura et Louvet, 276.
324Fritz Barth, Calvin and Servet, 1909, s. 10.
325Henry, III, 164.
326Dide, 19.
327Inst, 1. I, c. XIII. 1; 1. I, c. X, 2.
328Henry, III, 248–249.
329Stähelin, I, 456; Henry, III, 136.
330Moura et Louvet, 275.
331Henry, III, 151; Stähelin, I, 439; Dide, 125.
332Dide, 126, 128.
333см. сноску выше.
334Henry, III, 151.
335см. сноску выше.
336Dide, 162.
337Stähelin, I, 424–425.
338Stähelin, I, 446; Stickelberger, 135.
339Op., VIII, 804–806.
340Henry, III, 174–177.
341Stähelin, I, 449.
342Stähelin, 442; Dide, 188–189.
343Dide, 234.
344Op., VIII, 113.
345Dide, 213.
346Moura et Louvet, 283.
347Stähelin, I, 449–451.
348Melancht. Opera, VII, 362.
349Op., XIV, 693; Henry, 192.
350Henry, III, Beilage, 75–78.
351Op., XII, 599, 657.
352Dide, 24; Audin, 397.
353Stähelin, I, 455.
354Henry, III, 168.
355Dide, 246.