Za darmo

Бетонная агония

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Как-то странно спокойно, как ностальгия, эти дни отразились в холодном лезвии. По комнате разнёсся запах пороха.

Я заметил, как мой голос с подрагивающего от злости и боли заменяется на маниакальный шёпот.

– Не буду тебя обманывать. Ночь БУДЕТ ДОЛГОЙ.

Сказки на ночь

Из тысячи огней

Во тьме, что всех сильней,

Рождается один,

Что порождает день.

Но мне не нужен свет,

Когда он всем нужней.

Недолго до полудня,

А я всего лишь тень…

Чайник прикрыл огонь. Из-под крохотного кусочка пламени выбили спичку.

Отец сел за стол и положил голову на руки, его взгляд устало скользил по полированным доскам. Часы над головой шаг за шагом приближались к следующему дню, умирающий на подоконнике фикус смотрел на человека с сочувствием.

Его чёрные волосы потихоньку выгорали под светом абажура, сухие пальцы старались вспомнить времена, когда ещё могли двигаться. Он всё ждал, когда раздастся спасительный гудок, и пар сможет хоть немного согреть окоченевшие руки. Замёрзшая душа медленно оттаивала беззвучной влагой на ледяных глазах.

В соседней комнате лежит сын. Очень вдумчивый и симпатичный мальчуган с пронзительным взглядом. Он и теперь выглядит задумчиво, даже когда худая грудь ходит ходуном от приступов кашля. Уже который день его мучает жар, впалые щёки сжимает бледность, а сиплое дыхание покусывает слух.

Раздался тихий свист, струйка пара бурно, как жизнь, устремилась под тёмный потолок. Когда отец поднялся на ноги, с его плеч спорхнуло в воздух несколько пылинок. Дотянувшись до полки, он взял две кружки. Одна – его, железная, голая, как небо, вторая – мальчика, с маленьким дракончиком. Обе холодом опалили руки.

Когда внутри кружек заклокотал поток, и горячее железо коснулось шершавой кожи, на лице отца впервые за сегодняшний день вытаяла улыбка. Он взялся за горячие кружки и аккуратно понёс чай в соседнюю комнату. Им с мальчиком нужна была каждая капля тепла. Огибая стенку, отец немного притормозил.

Дверь была открыта, в комнате кисло пахло ночным бредом.

– Тебе не больно? – спросил сын, смотря на то, как на руках отца от жара розовеет кожа.

Взгляд мальчика коснулся белого дыма.

– Нет, – ответил отец.

Сын, скрестив ноги, сел на кровати и осторожно взял кружку. Отец потрогал его лоб, сухой и тёплый. Мальчик почувствовал на губах ароматный жаркий укус чая, потом ещё один. Первые же глотки влагой выступили на его теле. Отец сделал большой глоток, горячий водопад изнутри ошпарил грудь, сжал сердце.

Мальчик с улыбкой протянул свою кружку, и отец слегка коснулся её мокрым железным бортиком, как в той книжке про пиратов. Оба улыбнулись шире, сын заговорщически подмигнул.

Так они и просидели вдвоём весь вечер в полутьме настольной лампы, молча. Сын ждал, пока чай немного остынет, отец жадными глотками впитывал в себя тепло. Оба перелистывали в голове альбомы солнечных фотографий таких же точно вечеров сказок и историй. Когда потолок заполняли звёзды, а углы – бескрайние просторы тайн.

– Пап? – спросил сын, стараясь заглянуть в глаза, покрытые капелью.

– Да, сын?

– Ты сможешь рассказать мне сказку?

Отец перевёл взгляд на мальчика. Взгляд больших задумчивых глаз внимательно искал во взрослом силы. И не мог найти.

– Давай-ка ложись, – отец постарался улыбнуться, – сегодня я расскажу тебе интересную историю.

Мальчик лёг на кровать и закутался в облака одеяла. Отец поудобней устроился на краю кровати.

– Однажды, – начал он, – когда-то давным-давно, жил человек, который умел ходить по звёздам. У него не было семьи, он не умел спать, не мог дружить, а только скитался по Вселенной. Человек останавливался только изредка, чтобы посмотреть на красивые планеты, погулять по их поверхности, посмотреть на зарождающуюся жизнь, а затем снова уйти незамеченным. Он очень хотел его найти.

– Кого? –спросил мальчик.

– Бога, – ответил отец. – Другие люди говорили, что бог умер, но человек не хотел в это верить. Поэтому бродил, смотрел всюду под разными углами и искал. А когда не мог найти – горько плакал.

– Это как с разными измерениями, а, пап? – спросил сын.

В его голосе играл азарт, словно они с отцом вместе делали историю.

Отец с улыбкой взъерошил волосы мальчика. Парнишка было очень начитанный.

– Верно, сынок, – ответил отец.

– А зачем он его искал?

– Понимаешь, – сказал отец, – ему было очень жалко людей. Когда бог ушёл, то оставил людям проклятие, от которого они страдают всю свою жизнь и избавляются от него только тогда, когда приходит старость. А человек так не хотел, он хотел, чтобы все жили счастливо.

– А как это, счастливо? – спросил сын.

Мальчик закашлял. Отец остановился, прислушался, затем продолжил, осторожно ступая словами по тишине.

– Он хотел, чтобы их молодость всегда цвела, – говорил он, – Чтобы они познавали мир по шелесту травы и дуновениям ветра, а не холодному камню. Чтобы их, людей, понимали те, кто давно их бросил.

Щёчки мальчика на секунду порозовели. Он представил, как под потолком прыгает глупое солнце, а зелёный луг ковра тянется к нему своими живыми ворсинками. Как деревья безмятежно дышат, касаясь друг друга ветвями. Как люди спят под их сенью и смотрят сквозь веки на золотые лучики. А вокруг пахнет мёдом.

Перед глазами отца же предстали четыре глубокие царапины на холодном бетоне, залитом чернилами.

– Человек не знал, где искать бога, – продолжал он, – Даже не знал его имени, он звал его так, как люди зовут его дома. Ходил, кричал и просил о помощи, но человеку никто не отвечал. Ему казалось, что всё оттого, что он слишком маленький, что его просто не слышат, и очень об этом жалел. Особенно жалел оттого, что не находил бога даже в людях, и люди его не слышали.

– Он и есть бог? – тихо спросил мальчик.

– Что? – с удивлением переспросил отец.

– Он и есть бог, этот человек? – повторил сын.

Какое-то время мир заволокло тихой мглой. За окном погас последний свет, только тихо продолжала звенеть горящая лампа.

– Да, – ответил отец, – только он об это не помнил. Потому что был мёртв.

– А если он мёртв, – задумался мальчик, – то почему ещё жив?

– Потому что когда-то был богом, – сказал отец, – а боги не умирают до конца. Только забывают, кем они были. Человек всё это время пытался отыскать себя, и не мог найти. Потому что себя найти невозможно. Нельзя оглянуться на себя в своей запертой комнате.

Отец коснулся пальцем виска, сын с улыбкой кивнул.

– Оттого человек и скитался. Потому что где-то внутри себя он прятал знание о том, что проклятие останется с людьми навсегда, а он – и есть Он. Живой человек и мёртвый бог.

– Ему, наверное, очень грустно, – предположил мальчик.

– Верно, – согласился отец, – только если грусть помножить не бесконечность, он ведь не был обычным человеком. А ещё он, он не знал почему, часто оглядывался. Ему казалось, что вот сейчас за его спиной бог наблюдает за ним и смеётся. Но, как он ни старался посмотреть «назад», упирался глазами в другое «вперёд». И каждый раз начинал грустить.

– А он может вернуться? – вдруг выпалил мальчик, – Ведь если он сможет вернуться, то сможет всё изменить, он же бог!

Отец задумался.

– Может, – ответил он, – ты прав, мальчик мой, проклятие может отменить только бог или Смерть. Но человек только тогда станет богом, когда всё вокруг него умрёт. Бог снова станет собой, но проклятие не с кого будет снимать. Оно уйдёт вместе с теми, на ком лежит.

Мальчик в глубокой задумчивости утопал в одеяле. Усталый отец печально глядел на белые хлопковые волны. Они так хотели, чтобы уют этой ночи прошёл бы с ними до самой вечности…

– Но когда бог родится, – вновь заговорил отец, – то не сможет начать всё сначала, потому что память о нём умрёт. Он останется таким, как был, но вокруг не будет ничего. Бог останется единственным человеком.

Отец на мгновение осёкся. Посмотрел на своего сына, глаза которого начали потихоньку закрываться, и взял с тумбочки опустевшую кружку с дракончиком. Грудь парня медленно поднимала собой одеяло.

– Так он и скитается, а жалость терзает его, гонит по звёздам, – продолжил отец, – Потому человек и не найдёт себе места, его просто нет. Если всё вокруг умрёт, то он останется один, а если будет жить, то не останется его самого. Бог лишил себя места, когда умер, а человек не может его найти, потому что оно внутри него. Но об этом забыл. Точнее, никогда не помнил. А если бы помнил, страдал ещё больше. Ведь боги страдают больше, чем люди.

– Пап, – хрипло позвал мальчик, – а… ты знаешь, чем всё закончится?

– Ничем, – сказал отец, – Ещё даже ничего и не начиналось. Люди всё ещё ждут его. Но он не придёт, потому что вспомнить об этом не сможет.

Сын закрыл глаза, на его бледном личике расцвела задумчивая улыбка. Внутри него, по сердцу, ручьями журчал чай, и осенние листки падали с золотых деревьев и плыли по ним до самого горизонта. Мальчику становилось всё теплее и теплее, в мыслях своих он обращался к тому человеку, меж звёзд, и просил его вернуться. Просто вернуться домой.

– Ты хорошо рассказал, пап, – сказал мальчик.

Отец улыбнулся, выключил лампу и осторожно накрыл одеялом худые плечики.

– Отдыхай, дружище, – ответил он, – Постарайся сегодня немножко поспать, ладно?

– Хорошо, – пообещал мальчик, – Ты тоже.

Отец, бредя во тьме, тихонько вышел из комнаты под чуть слышный звон опустевших кружек. В полумраке кухни его ждал ещё теплый чайник и громкие часы.

Он поставил кружки на горбатый стол, вернулся обратно к двери и закрыл её, придержав ручку, чтобы сын не услышал щелчок замка.

Только тогда он позволил себе холодный приступ кашля. Тот когтями разорвал его грудь и наполнил глаза пёстрыми огоньками. Отец согнулся, еле-еле удержался на ногах. Вскоре он ощутил, как его рот наполнился мокротой.

 

Оторвав платок ото рта, отец увидел то, чего не хотел видеть больше всего на свете. Он сел на пол, прислонился спиной к стене…

…и тихонько заплакал.

Энтропия

Униженные и обозленные, мы тянули свои обожжённые пальцы раз за разом, чтобы обжечь их снова. Чувствуя тяжесть самой Вселенной под ногтями, уставшие и с бледностью мертвеца, мы тянулись к чуду, да так, как будто оно существует на самом деле. Дураки с грустной улыбкой…

Дверь опять закрылась за мной. Как раз после того, как я допил свой последний стакан огненной воды и выбросил ключи в пропасть лестничной клетки. Я слишком часто возвращался в свою задрипанную комнатку, чтобы теперь пожалеть об этом. Где-то рядом со мной искрил электрический щиток, ничего, скоро перестанет, он всегда так.

Путь по лестнице оказался довольно трудным. Очень мешала осыпающаяся штукатурка и дрожащие ступеньки, но каким-то чудесным образом я смог осилить их, не поломавшись. Пока рукав покрывался побелкой со стены, я всё думал о том, как раньше бегал по этому дому и кидал горящие спички в потолок. Вернее, не я, а мои друзья, я в это время пилил скрипку, без особого успеха кстати.

О том, как меня первый раз встретил двор, как вскрыл мою душу вместе с кожей на коленке, как я бегал от собак, как вернулся обратно за уроки и продолжил молча трудится, мне не вспоминалось. Вот и сейчас я вышел из дому, уже ничего не боясь и не прикрываясь обшарпанной дверью от летящих в меня камней. Вышел так, как выходил до этого множество раз после того, как закончил институт.

Погода шептала. Вокруг пело лето, шумели ослепительные зелёные деревья, суховей сметал с асфальта пыль. Здесь редко бывают ясные дни, так что каждый безоблачный час стоил половины жизни. Правда, небо слегка отдавало красным, но это ничего.

Я спустился вниз со ступенек дома и пошёл со двора прямиком на улицу, мимо дома, из которого шёл дождь. Она всегда была живописной в такие дни, почему бы и не прогуляться сегодня, верно? Тем более, давно уже пора, а то всё некогда да некогда, так и о главном подумать не успеваешь.

Помню, как шагал в институт именно по этой улице. Как частенько меня обливали заботой хамоватые водители, как намокали конспекты, как я еле доползал домой от голода. Как мёрзли мои пальцы, когда меня несло в темноту через снег, как надежда на красный диплом серебряной мелочью звенела у меня под сердцем.

Именно с этим дипломом меня и приняли на работу. Именно его я повесил на стенку среди множества других грамот и сертификатов, что поддерживали стены моего закутка в офисе. «Несущие регалии», так я их в шутку называл. Во всяком случае, они хоть как-то сдерживали холод через тонкую фанеру.

На сей раз улица стояла в пробке, но никто не бибикал и не шумел, всё было очень чинно, можно даже сказать, культурно. Навстречу мне пробежали какие-то женщины, крича и ругаясь. Я им не ответил, вместо этого продолжил шагать вдоль домов, любуясь на рыжие стёкла окон. А вокруг становилось всё теплее и теплее…

На моей груди, под белой рубашкой, греется на цепочке монетка. Первая, которую я заработал, ещё старенькая. Местами она уже стёрлась, кое-где у бортиков покрылась патиной, она всё ещё сохраняла блеск былого величия. Я хранил её с самого детства. Когда я впервые её получил, то, честно говоря, попросту не знал, что с ней делать, а потом стал беречь уже по привычке.

По другом краю улицы бежит мужчина с чемоданом, а навстречу ему идёт человек. Идёт, так же, как и я, спокойно перебрасывает ноги в брюках. Позже я понял, что это мелькает в стеклянной витрине моё отражение. Мы приветливо помахали друг другу.

– Что, тоже идёшь на прогулку? – крикнул я ему через всю улицу.

Они ничего не ответил. Мы оба пожали плечами и побрели дальше.

Когда человек свернул за угол, я на мгновение остановился и окинул взглядом перекрёсток. Словно крохотное поле после битвы, он встретил меня тишиной и лаской погасших огней. На столбах не горели светофоры, а со стен домов тоскливо поглядывали протухшие вывески. Только продолжали трепетать на ветру древние объявления о продаже лосиных рогов в чужих гаражах.

Я не стал дожидаться зелёного и пошёл по диагонали на другую сторону улицы. Всё равно машины стоят, никто ведь не будет против, верно? Остановка, с которой я ездил на работу каждый день без выходных вот уже долгие годы, оставалась на месте и теперь ждала меня с любовью собачей будки. Но сегодня мои ноги пронесли меня мимо неё, к счастью.

Кажется, за своей спиной я услышал жалобный визг. Или это от меня, неважно.

Передо мной открылся мир, о котором я забыл давным-давно. Меня не было здесь с тех пор, как я последний раз сходил в школу. В тот день я убегал от своих друзей, звеня золотой медалью и заливая улицу кровью из сломанного носа. Никто из взрослых мне тогда не помог, хоть мой ор и был слышен на несколько кварталов. Только какая-то бабушка попыталась попасть в меня пустой банкой, чтобы я не мешал ей спать.

Дома меня отругали за грязную рубашку, нос так и не выправили, но это не интересно. Уж больно красив был этот мир, особенно, сейчас. Безлюден и ослепительно ярок, как чистое солнце. Тысячи светил улыбались мне в лицо яркими стеклянными лучами, под ногами расстилался мягкий, как глина, асфальт.

Жаркая улица увлекала и тянула меня в свои объятия, а я лишь ошалело отдавался её потоку. Мимо пронёсся маленький пыльный смерч, он покружил вокруг меня, обнюхал, как колючий щенок, и бросился бежать дальше. Вдоль стен порхали обрывки бумаг, над крышами летали волны орущих сирен.

Вскоре дома начали расходится в стороны, и летний огненный вальс вывел меня на широкую площадь. Её ослепительная белизна тянулась во все стороны, широкие объятия оглушали меня. До самого горизонта расцветали скульптуры, густо пахло морской солью. Вокруг было блаженно тихо.

Я спокойно шёл мимо скамеек прямиком к фонтану. Огромный мраморный цветок приближался ко мне по мере того, как мои шаги тонули в оглушительной тишине. Он чувствовал в моём сердце томительную глупость, а я сегодня не хотел жадничать. В конце концов, приятно хоть с кем-то ею поделиться.

Подойдя к фонтану, я взял со своей груди горячую монетку и взглянул на неё последний раз. А затем сорвал её с шеи и подбросил в воздух. Монетка последний раз сверкнула окалиной и упала в начинающую закипать воду. На коже ладони остался круглый ожог.

Моё тело тут же почувствовало сладостную боль опустошения. Мимо меня тихо прошелестела по ветру выпускная ленточка….

И только потом я поднял глаза к небу. В огромном ядерном грибе, дымной кляксой расползавшемся по небосклону, я увидел лица. Лица своих друзей, которых у меня никогда не было, лица своих коллег, которые ненавидели меня за мою карьеру, лица своих родителей, которые рассказывали обо мне как о племенном быке, и, наконец, своё – утомлённое и заваленное деньгами, которыми я так не сумел воспользоваться.

Я посмотрел ему в глаза и тихонько прошептал на весь свет:

– Вот и славно….

А потом широко улыбнулся. Одними костями.

День, когда никто не умер

Если бы можно было вернуться,

Если бы не бороться с несчастьем,

Если я мог бы не рождаться,

Или исчезнуть вдруг, в одночасье?

Где бы я был, если не существовал,

Скольких бы чувств я не обидел,

Скольких людей бы я не раздражал,

Скольких уродов я бы не видел?

Скольких друзей бы я не потерял

Во скольком бы я не разочаровался,

И каков был бы мой потенциал,

Если бы я никогда не рождался?

Сложно на это что-то сказать

Или что более верно ответить

Ведь если бы я не мог существовать -

Не мог бы здесь даже об этом и бредить.

– Встать, суд идёт!

Зал доверху заполнился скрипом засиженных скамеек, на секунду мне показалось, что они вздохнули с облегчением. Я машинально поднялся со своего места и взглянул на тысячу ярдов вперёд, через бледные прутья решётки. В зале не было ни одного знакомого лица.

Начался монотонный процесс: кто-то говорил сверху, ему отвечали снизу, одни слова наслаивались на другие. За столько дней я уже потерял к ним интерес, знал только, что они складываются не в мою пользу и даже уже не в мою сторону.

Почему-то за всё то время, которое я уже провёл в этой клетке, по ту сторону не прозвучало ни единой конкретной фразы. Судя по лицу судьи, у неё в очередной раз медленно плавятся мозги. А, вот для чего, оказывается, нужны адвокаты.

На первом заседании отчего-то очень много говорили о «малолетних преступниках» и общественных примерах для вступающих в новую жизнь. Я совершенно не понимал, какое я имею к ним отношение, и почему именно здесь звучит нечто подобное.

А ещё я не понимал смысла фразы «вступающих новую жизнь». Судя по всему, я, как и многие другие молодые люди, уже давно в неё уже вступил. И даже уже не вступил, а прямо нырнул с головой и старался в ней не задохнуться. К тому же, новая жизнь совершенно ничем не отличалась от старой.

Всё так или иначе начинается со школы. Одним верят больше, другим – меньше, одних любят, других ненавидят, и дело было даже не в каких-то человеческих законах, эти, как я понял, сводятся к примитивному спектаклю. А в том, как человек понимал своё место в социальном обществе. Но выходя из школы и идя по улице домой, мы, почему-то, не видим в других разницы.

Судя по всему, из своего класса я выпущусь теперь раньше всех.

Обычно, в кино или литературных романах показывают, как заключённые держатся за прутья решётки или просовывают в неё руки. Они как бы стремятся освободить свою душу через них, словно через проводники в электрической цепи. Мне же не хотелось приближаться к ни не на дюйм, даже вставать было мучительно больно: я прямо чувствовал их тяжесть макушкой головы.

Мне хотелось забиться подальше в угол, в привычные для меня бетонные стены, неряшливо облитые краской, и остаться там навсегда, чтобы меня не трогали так же, как и их, никогда. Однако, вырвавшись из прутьев, я бы не знал, что мне делать, честно говоря, даже не зная, почему.

Может потому, что люди своими взглядами снова и снова будут загонять меня внутрь клетки, не соглашаясь, по старой привычке, с вердиктом судьи. Никогда ещё не видел, чтобы хоть раз задержанные не оставались долго на воле. А, в прочим, всё это пустое.

Я вновь представил, как по дну отражённого хладным небом города бредёт человек, как я смотрю на него из окна. Прислушиваюсь к гулу его шагов и к тому, как яростно они отражаются от пустых стен и мёртвых облаков. Как стоит воротник его тщательно выглаженного гранитного пальто, как он идёт и совершенно не оглядывается по сторонам, в этот момент я даже позавидовал ему.

Помню, что на указательном пальце у меня к тому времени уже остался красный пульсирующий отпечаток, я натёр его авторучкой. Глядя в окно, я представлял себе, сколько же мне ещё придётся писать за свою жизнь, и что последнюю секунду этой самой жизни я меньше всего хотел бы провести, роясь чернильным остриём в белой почве бумаги.

А ещё я думал о пещерном человеке, и как он на самом деле охотился на мамонтов. И стремился ли он заковырять их до смерти? В ряд ли, у него было меньше фантазии, чем у меня в данный момент.

А потом я увидел эту женщину, и мысли мои упорхнули в небо. На вид ей было не больше тридцати, однако мне почему-то казалось, что она была из тех редких дам, которые становятся гораздо красивее в этом возрасте. Во всяком случае, нежели, скажем, девочки из старших классов или заспанные неряшливые студентки. Помню, как её лицо до самых ярко-красных губ скрывала широкополая шляпа.

Весь её облик, весь её силуэт напоминал о старых кинокартинах, о модных джазовых клубах и дыме древних сигар под изрешеченных пулями потолком. Кажется, такой тип персонажей назывался «роковая женщина», из всей одежды они более всего предпочитали красный и никогда не расставались с ним. Наверное, чтобы не было видно сочащейся из их души крови.

Угольные волосы выглядывали из-под шляпы и в притворной непослушности падали на чёрное облегающее полупальто. За его широким вырезом действительно угадывалось что-то красное, но я не обратил внимание, что именно. В отличии от мужчины, её шаги были тихими и какими-то волнительными, а, может, предвкушающими.

Она остановилась у входа в подъезд дома напротив, как раз через улицу от моего. Мужчина немедленно приблизился к ней и начал что-то говорить, женщина слушала его, молча и спокойно, я так никогда и не узнал её голоса. Затем она согласно кивнула и открыла дверь, затем зашла внутрь, и мужчина сразу же отправился за ней.

Нет, я не почувствовал того, что, по мнению взрослых, должен был чувствовать человек моего возраста по отношению ко взрослой женщине. Скорее, всё это время я наслаждался её художественностью, каким-то мимолётным ореолом окружавшей её другой реальности.

 

Может быть, такое чувство у меня возникало из-за того, что на фоне крохотного серого мирка, она выглядела слишком по-особенному, как будто бы своим светом выбивалась из общей гаммы. А может быть потому, с какой неуловимой грацией и в какой-то странной гармонии она шагала по этим грязным каменным мостовым.

Мне даже показалось, что ей, как и всякому порядочному миражу, должно быть приходилось сильно сосредотачиваться, чтобы не рассеиваться в воздухе алой дымкой.

Но на допросах мне почему-то не верили.

Я всё ещё сидел здесь, на чёрной скамье, испещрённой двумя или тремя надписями, сделанных проворными руками моих предшественников, и смотрел прямо перед собой, не сворачивая.

После случившегося в тот день я не спал всю ночь, а затем сразу же, вместо школы, отправился в ближайшее отделение полиции. Мне даже пришлось ненавязчиво выспрашивать дорогу прохожих, потому как родителям я ничего говорить не хотел.

Ноги донесли меня до отделения, мои слова очень внимательно выслушали, обещали разобраться…а через месяц пришли за мной. Затем увезли подписать показания, и, после допросов, оставили меня в одиночке, из которой я уже две недели почти не выходил. Я не жаловался на камеру, она была в два раза просторней моей комнаты, но мне очень не нравилось, когда меня беспокоили.

Впереди всё ещё говорили, на этот раз что-то о потерянном поколении. Может быть, они хотели сказать «истреблённом», ведь не даром последние опубликованные статистические отчёты показывали чудовищную смертность населения, но, честно говоря, сейчас я не хотел раскрывать рта. Мне казалось, что за каждое произнесённое слово с моих родителей будут брать штраф, а их итак здесь нет.

Когда я в следующий раз выглянул на улицу, то увидел, что в одном из окон на втором этаже дома напротив зажегся свет. На улице уже смеркалось, и на моём столе с тихи жужжанием работала настольная лампа, иначе я бы просто не разбирал знаков. Но свет в том окне казался ярче, каким-то праздничным и слишком торжественным словно…софиты?

Шторы были открыты, окно располагалось ниже моего, и я даже мог разглядеть маленький кусочек пола, отходивший от подоконника, и изголовье кровати, почти в самом углу. Мне могло показаться, но из-за неплотно прижатых друг к другу оконных рам доносилась музыка. Звуки был неясный, отчего-то мне вспомнился тот самый шелест скачущей по пластинке иглы.

А потом я увидел, как что-то ползёт по полу. По началу я решил, что это свет так падает на крашеные доски, но чуть позже я разглядел, что это было пятно. Кажется, кто-то пролил вино, досадная случайность не более…

…но пятно разрасталось, всё ближе и ближе подползая к окну. Оно было ярким, багровым и очень густым. А затем свет померк.

Несколько томительных секунд я что есть силы вглядывался в стеклянную темноту. Всё происходящее казалось мне странным сумбурным сном, который выглядит в точности, как явь. Но голову никак не покидает ощущение какой-то неправильности, чего-то фатального, словно одно из привычных измерений незаметно отодвинулось со своего места.

Когда свет включился снова, я увидел, что пятно уже добралось до ножек кровати, и часть его уже скрылась из виду за подоконником. А затем, аккуратно переступая ногами по доскам и обходя пятно крови, к окну подошёл тот самый мужчина, я узнал его по сгорбленным плечам. Теперь на нём не было пальто, вместо него обвисшую грудь закрывал коричневый пиджак, очень гармонирующий с цветом досок.

Мужчина посмотрел перед собой…а затем медленно перевёл глаза прямо на меня…

Словами не смогу описать, как тогда забилось моё сердце. В висках начала стучать кровь, ноги онемели, ладони налились жестоким льдом…но я никак не мог оторвать взгляда от этих глаз. В них не было злобы, хоть я и ожидал бы увидеть её от такого человека. Она меня хотя бы успокоило, и я точно знал бы, что следовало бы делать.

Вместо этого человек смотрел на меня чрезвычайно ласково и спокойно, как обычно смотрит преподаватель на прилежного ученика или какое-нибудь ловкое юное дарование, которое обычно держится от сверстников немного в стороне. Этот взгляд убаюкивал, расслаблял, даже слегка успокаивал. И оттого я так остро чувствовал ту немую угрозу, которая таилась за ним.

Не потому, что этот человек может сделать что-то лично мне, не потому, что мои близкие, если таковые и были, обязательно пострадают. Потому что именно я, или кто-либо ещё, не смогут ничего сделать. А если и попытаются сделать, то горько пожалеют об этом. И притом он сам не будет иметь к этому никакого отношения.

Теперь, сидя здесь, я вдруг вспомнил о том, что ни разу не видел его после этого. Ни на суде, ни до, ни после, вообще никогда. Больше не видел я этих ласковых глаз, этой полунеряшливой, чем-то по-детски взъерошенной седой причёски, добродушной почти-улыбки и длинных, ярко играющих на лбу морщин.

Один из следователей как-то невзначай проронил на допросе, что этот человек очень важный профессор. Преподаватель, декан университета, одним словом, уважаемый член общества, и что он не может присутствовать на заседаниях из-за того, что занимается важной научной работой.

Я вдруг увидел на себе взгляды его дрессированных студентов. Их глаза, лишённые огня, и губы, по-женски поджатые в молчаливом осуждении. И ту женщину, которая так же, молчаливо осуждая, глядела на меня со своего холодного стола в морге. И как в ненависти ко мне сжимаются её скрытые белой простынёй кулаки. Как я посмел…

Теперь я понял: было в этом взгляде ещё что-то ещё. Чего я не заметил в первый раз и не разглядел в те долгие проведённые в камере часы, во время которых мне снова и снова приходилось зарисовывал у себя в голове эти глаза. Они обещали … научить. Предлагали узнать много нового, с надеждой смотрели на…. Господи!

Наконец мне начали задавать вопросы. Они произносились каким-то особо издевательским, я бы сказал, нарочито бумажным тоном. Я отвечал на них просто и односложно, неловко топчась на костях уничтоженной надежды. «Да, мэм», «Нет, сэр», «Не знаю, ваша честь».

Я даже уже не пытался оправдываться.

Вскоре судья огласил приговор…

…и меня наконец-то оставили в покое.

Тюрьма меня не пугала. Мои ноги по-прежнему согревали плотные шерстяные носки, а в детстве на уроках плетения мне не было равных, так что долго я здесь не задержусь.

Но сейчас мне отчего-то вспоминались те редкие солнечные дни, когда я гулял по берегу грязной реки вдоль забора завода. Или как поздней весной сидел на уроках под срывающийся на визг голос преподавателя и мечтательно смотрел на расцветающую под ослепительным солнцем черёмуху.

Конечно, не жалел себя, но мне было очень жаль эти моменты, и то, что теперь они останутся без моего участия….

Открылась запертая дверь решётки, и меня выволокли наружу два одинаково молчаливых охранника. В их движениях и лицах одновременно читалась официальная услужливость и какая-то странное тупое безразличие.

У выхода они передали меня моему тюремному сопровождающему, Миллеру, и оставили меня с ним наедине, не считая не обращающих на меня внимания конвойных.

Мне нравился этот человек. По какой-то странной причине, среди того огромного количества лиц, которые мелькали передо мной последние дни, именно в его глазах, обрамлённых сеткой морщин, не было никакой ненависти, осуждения или даже банального презрения. Скорее, это была какая-то жалость, может быть даже, сочувствие.

Он перевидал много таких, как я, и для меня абсолютной загадкой оставалось то, как же он всё-таки не потерял в себе человечность. Возможно, кстати, именно по этой причине.

Мой единственный оставшийся в этом мире друг аккуратно заложил мне руки за спину, защёлкнул на запястьях наручники и спокойно повёл через длинную зарешёченную дорожку прямо до ожидавшего меня на том конце тюремного фургона.

В тут секунду я подумал, кто же всё-таки из нас заключённый: он или я?

Мой путь был долгим и очень-очень ярким. На безоблачном голубом небе ослепительно горело почти неразличимое солнце, могучие зайчики прыгали через прутья и больно слепили мне глаза. Было очень тепло и сухо, через раздававшийся за стенами двора городской шум доносилось едва слышное пение птиц.

Мне вдруг показалось, что я не иду, а словно бы еду вперёд на каком-то величественном поезде, разрезающем бесконечную асфальтовую долину. И что эти блики на моём лице мелькают точно так же, как те, что прорываются через частые деревья на пути. И так вдруг прекрасен стал для меня этот путь, что я не выдержал и улыбнулся.