Жизнь как неинтересное приключение. Роман

Tekst
8
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Ты себя вообще слышишь, дура?! Что ты несёшь?! Ты чего в квартире наделала?! – распахнул окно настежь, из шкафа достал халат, протянул. Оденься, пожалуйста. Фыркнула Маша, но всё же надела.

Послушай, Маша, я тебя ругать не буду, поворчу, может быть, и ладно. Ты только скажи, что ты принимала и сколько, потому что иначе я помочь не смогу, понимаешь? Иначе придется скорую вызывать, а там они церемониться не будут, в дурку отправят до лучших времён и всё, понимаешь, Маша, и всё, а иначе никак, я боюсь за тебя, ты же совсем без головы, вдруг взбредёт за окном драконов ловить или ещё чего… – гладит отец дочку по голове, а сам от волнения задыхается. – Машенька, послушай меня, пожалуйста, очень прошу.

– Ты, главное, сейчас сам послушай и не перебивай. Тут вот что: все, оказывается, всё про нас знают, фэбосы давно всю квартиру прослушивают и просматривают, я жучки у себя поискала, но они снять успели, чтобы у меня доказательств против них не было, соседи тоже в курсе, они мне сами сказали, что давно информацию собирали…

– Маша!

…что ты за мной подглядываешь и на меня дрочишь, и что ты мне как-то снился, но сказали, что если я тебе отсосу, то всё замнут и нас с тобой не посадят, ты сам не переживай, я девочка давно взрослая, я тебе такой минет сделаю, какого у тебя никогда в жизни не было, мне и самой хочется…

Машенька!

…а вот в тюрьме гнить в двадцать лет я совсем не хочу, а ты так совсем развалюхой выйдешь, в конце концов, я тебе и не родная вовсе, так ведь, да и в рот только, так что давай без этих вот твоих выебонов про законы морали, принципы эти твои, я же сама видела, как хуй свой на меня дёргаешь, как смотришь на меня постоянно, что? Нравлюсь тебе? Хочешь меня? Хочешь?

Мнётся, как семиклассник прыщавый на школьной дискотеке. Машенька, ты зачем… зачем же ты так… я же тебя вот этими руками пеленал… – и вдруг заплакал.

– Ненавижу тебя, суку! Как же я тебя ненавижу! – говорит Машенька и, как была, в незапахнутом халате, вся в лепестках роз и японских иероглифах, так в окошко и вышла. Куда ты, дура?!

Тоже мне птица.

В кустах барбарисовых, медотекущих, лежит машенька, распахнутая перед миром, лежит тихо, не шелохнется, только глазами хлопает. Как же так получилось? Перебрала я? В загул случайно ушла или всё к тому шло и я на том самом месте, где и должна быть? Мальчик с игрушечным самосвалом стоит рядом и смотрит не отрываясь, щёчки пухлые да розовые, дурацкая шапочка и большие глаза, в которых нет никакого удивления. Почему же ты не удивляешься увиденному, мальчик, – спрашивает машенька, а мальчик гладит самосвал и смотрит. Тётенька, тётенька, вам хорошо? Странный ты мальчик, – отвечает распахнутая, – ты лучше иди, сейчас сюда прибежит испуганный дядя, потом приедет большая жёлтая машинка с фонариками на крыше, мучить будут меня вопросами, а у меня ответов для них – ни одного. Иди мальчик, иди.

Не уходит, говорит, что подождёт машинку, потому что интересно. Тётенька, а вы умрёте, да? Улыбается, машенька: не умру, не умру. Мёд вокруг и я вся в меду, хоть облизывай, знаешь ли ты, мальчик в дурацкой шапочке, что лежу я вся в ягодах, из которых делают конфеты, что в них яблочная кислота, а еще лимонная и винная, когда-нибудь прочтёшь, может быть, когда вырастешь, про барбарисовые губы, и влюбишься, может быть, в такие же, не верь губам этим, не верь, в страсть поиграет, выжмет всего, и станет грустной, потому что время идет и люди меняются, и надо оставить в прошлом, скажет, что ты был очень мил и давай останемся хорошими друзьями, будем звонить друг другу, ходить на дни рожденья, дарить всякую милую ненужную ерунду, переписываться в вк, лайкать в инсте, что там ещё друзья делают.

Не позвонит, мальчик, не напишет. Может быть, однажды, пьяная и разбитая по той же причине, но уже испытавшая сама, она звякнет тебе в дверь, поплачет тебе на кухне и залезет в теплую твою постель. Но утром: умоется, отругает себя перед зеркалом, приведёт в порядок, возьмёт сумочку и скажет: я позвоню. А ты, мальчик в дурацкой шапочке, будешь снова ждать. Не печалься, мальчик, дура я, не слушай. Все будет хорошо. Будешь целовать, обнимать по ночам, она тебе борщи варить, потому что самой хочется, родит румяных пухляшей и будете вы по ночам бегать бессонные к кроватке и баюкать, и менять подгузники, целовать в лобик, иди, мальчик, не надо тебе на меня смотреть, маленький ты ещё, запомнишь на всю жизнь, будешь ходить по средам к психологу и лечить свою детскую травму. Иди, иди, не надо этого.

Мальчик говорит, что бежит дяденька, дяденька испуган, дяденька задыхается от волнения и страха, дяденька на коленях перед машенькой в кустах барбарисовых осторожно поправляет халат, плачет, боится дотронуться, где болит спрашивает. Машенька отвечает, что внутри, где-то в груди, тяжело очень, будто камень, дышу с трудом, нет, нет, ничего не сломано, только жизнь, в остальном всё в в порядке, как может быть всё в порядке, когда сама жизнь, – спрашивает машенька, а ей говорят, что уже едут, сейчас помогут, сейчас, сейчас, подожди чуть-чуть, не шевелись. Улыбается медовая – да знаю я, папа, что дальше-то, не переживай, что было, то и есть, и будет. Да только в другом разе. Понимаешь ли ты меня? Машенька, машенька, бред твой пройдет, полежишь немного, может, дневник, заведёшь, дашь почитать?

Напишу, всё напишу, и про тебя, и про маму, и про себя, и про дураков, и про страждущих, про себя напишу, про серое небо за окном, про пыльные книжки, кукол, князей, докторов, жён и мужей, про солдат и про кокоток, про арафатки и латынь, ужели тебе интересно, смотрел бы дальше свой netflix, teen порно, дудя, лекции с арзамаса, новости с первого, что тебе не живётся, всё у тебя есть, а меня никогда не будет, я и сама себе, кажется, не принадлежу, осталось только догадаться, только. Мальчик хлопает в ладошки, потому что большая машинка с фонариками приехала. Тётенька и дяденька выходят с большими сумками, уставшие и скучные. Что тут у вас? Выпала? Со второго? В кусты? Липкая вся. Здесь болит? А здесь? А здесь больно? В груди ей больно, доктор, говорит, что камнем придавило и дышать тяжело. Слушает врач, как в груди бьется, манжету на руку накладывает, говорит, что машеньке бы в космонавтки. Укольчик успокоительного в места мягкие, интимные. Принимали что-нибудь, – спрашивает. Принимала, – отвечает больная, – всё в беспорядке, но вышла потому, почему и принимала. Понимаете ли вы меня? Понимаю, – отвечает врач. Раздражённый, даже сердитый. А давайте-ка мы вас, голубушка, сейчас в диспансер свезём, там вам доктор хороший пилюль даст разноцветных. Полежите немного, посмотрите телевизор в уголке красном, вот папа вас навещать будет. Будете навещать? Буду, – отвечает сквозь слёзы. Что же вы плачете, мужик ведь взрослый, сходите-ка лучше за её документами, без документов – сами понимаете. Давайте-ка подниматься, помогу, помогу, что же вы липкая вся. Мальчик говорит, что она – большая барбарисовая конфета, и что у неё губы, и он их будет любить, когда вырастет, что она будет приходить пьяная, сидеть у него на кухне, спать в его постели, а он будет плакать на следующий день, а потом они поженятся и будут баюкать розовощёких, и целовать в лобик. Мальчик, мальчик, – улыбается машенька, – ты очень хороший, не растеряй только, ладно?

Принимала я всё в беспорядке, – бормочет Мария, – людей за животных, желаемое за действительное, друзей за партнеров, любовь за выгоду, ложь за правду, своего ухажёра – за Бога… и – наоборот.

Лежит машенька на тележке в желтой машинке, в окно смотрит на родные улицы, улыбается: с проблесковыми да крякалками, да по Китай-городу, да в карете – ну барыня, барыня.

II. Китай-город

Однажды New York Post описала историю ареста в раздевалке спортзала. Переодетый полицейский схватил незнакомца за промежность и начал стонать. Когда человек спросил стонавшего, все ли с ним в порядке, он был тут же арестован.

Википедия

По монорельсам, проложенным по потолку, с нудным жужжанием прокатываются в разные стороны механизмы непонятного назначения. Есть мнение, что никакого назначения, кроме как без толку кататься туда-сюда, у них нет. Всюду от потолка до самого пола, от задника развалившейся, подобно надменному падишаху на шёлковых подушках, сцены до входа в залу (чулан, будуар, уборная, приёмная королевы, буфет в аппаратах президентов больших и малых – да хоть детская комната в местном ОВД) – всё залито неоном, как в следующем сорок девятом в любой рыгаловке на Китай-городе. Машенька с мефедроном уже давно завязала и перешла на чистую воду исчезающего Байкала по четверти куба внутривенно за сеанс, пишет книги в стопку, иногда читает откровенные стихи в распахнутое окно опьянелой и дыбом вставшей китайгородской толпе. Голая, охуевшая Машенька. Уже под сорок, а всё такая же девятнадцатилетняя хрупкая оторва. Механизмы, разумеется, говорят между собой – единицами и нулями – кидают ссылки в тучные облака, играют в снова вошедший в моду морской бой, взламывают аккаунты и просят занять до пятницы: как дети малые, кто ж в пятницу отдает? форсят новые видео с митингов желтых жилетов и трап-звезд, не различая, мемасят человеков в бетонных коробках, дерущихся друг с другом, пылесосами, мягкими игрушками, делающих кусь в места нежные; механизмы жужжат, урчат, пищат, подвывают, изредка останавливаются, чтобы оглянуться, и меняют окраску, создавая радугу над головами кожаных ублюдков. Разумеется, всё враньё. Разумеется, разговор не слышен. Дайте хоть в театре спокойно поспать.

#За столом сидят двое. То есть в некотором пространстве находится два тела. Между данными телами существует некая преграда, помогающая их представить как нечто отдельное. Но формально ничто не мешает телам совокупиться. То есть произвести сложение. Допустим, Ахиллес и черепаха. Допустим, зима, их головы припорошил первый снег, в гулких дворах пятиэтажек глубокая ночь. На четвёртом и втором этажах вспыхивает свет в окнах: сначала на четвёртом, сразу после – на втором – как ответ на долгожданный вопрос.

 

#Мама, ну хватит.

#Допустим так же, что Ахиллес и черепаха, но пусть будет лиса, играют в морской бой. И лиса, как обычно, выигрывает. Линкоры уже потоплены, в одном из крейсеров пробоина, тяжело раненный заваливается на бок, оставляя за собой мазутный след. Синекольчатые любопытные твари с ядовитым сердцем и еще двумя запасными вымазаны чёрной жижей. Проклиная свет, они идут на дно, парализованные собственной злобой и бессилием.

#Вот именно что вымазаны. Именно в грязно-голубой. Голубой, что-то лёгкое, что-то обнадёживающее, вселяющее веру, если угодно, обетованное, да? Но в грязи, заляпанное, залапанное, изгаженное и выброшенное. И не выкрашены, а именно вымазаны. И пахнет аммиаком. Убила. Без трёх минут мертвец просит шампанского и пьёт за здоровье молодых. Так же давно умерших, впрочем, от нехватки кислорода.

#A4

На её крыше расстелен газон теперь уже почти выгоревший. Лето всю неделю за тридцать. В бонге раскачиваются на теплой воде лепестки фиалок. Машенька в шляпке фетровой и солнцезащитном пластике на лице, бессонная и неухоженная, читает Набокова в оригинале, млеет, вдыхает дым и выпускает его между острых своих коленок, целясь в палящее солнце. Годар в телевизоре, Pixies в наушниках, американские солдаты допрашивают вьетнамскую девочку в изорванном камуфляже, прижавшись к витрине брассери, Анн-Мари Луазель, худощавая кокотка, шепчет, что никогда не любила, что не поедет в Венесуэлу, не поедет в Иран, не поедет в Китай, потому что ей надоело, надоело всё, все надоели, лежащие под танками, завернутые в арафатки, пылающие коктейлями Молотова, потому что, шепчет Анн-Мари, потаскуха бессердечная, вся в ярком свете шумной ночной забегаловки, надо уметь пылать сердцем, а я не умею, засунь себе в задницу, говорит, весь свой идеологический бэкграунд, все свои кричалки и свистелки, весь свой сексизм засунь и феминизм засунь тоже, трансформеров этих, я не знаю, какая пенсия в Чебаркуле, и не хочу знать, не хочу знать, почему так трудно выбросить пивную банку в урну, начни хоть с этого, почему ты, ты, весь такой ухоженный, выглаженный, вылизанный, сытый, школами малыми, средними, высшими вскормленный, почему ты, животное, только и думаешь, как бы меня быстрее использовать здесь же, за углом, расстегнув молнию. В пустой бочке и звону много. Пустой мешок введёт в грешок. Солдаты бьют остервенело прикладами по лицу: где, где, cunt, здесь продают колу. Никуда я с тобой не поеду. Kant! I now zis! И нимб над головой всё ярче. И всё темнее ночь на шумной улочке в четвёртом округе старого города, попавшего в объектив камеры. Пустой ты человек. Не люблю я тебя.

#Мимо. Они все равно ничего не слышат.

#Tous ensemble! Tous ensemble! Hey! Hey!

#С4

#Что?

#Что?

Поштокай мне еще тут, – надменно тянет Машенька, тянет Машенька ручки и ножки, зевает, хуета-то какая этот ваш мир современный, лепота, мне бы в батистовом платье на балах дёргаться, давеча, стыд-то какой, maman огорошила немыслимой пошлостью, стрекозочка моя, говорит, ты только послушай, послушай, какие Абдурахман Измаилович и про моря средиземные, и как в городе японском под дождь попал и промок весь до нитки, вот и фотокарточку тоже показывал, ты поди, голову свою, шерстью поросшую, в дырку засунул и щёки надул, а в Гамбурге, в самом центре, видел голубя однокрылого и кормил его белой булкой, как же много всего в мире, стрекозочка, а ты из комнат своих не выходишь, солнца не видишь, в книжки свои уткнулась, что люди подумают, ты хоть лайкни, что ли, а то уж дичь совсем. Maman, тянет Машенька, ебала я ваши гамбурги, читала я нынче Карамзина, читала и плакала, плакала и читала, вот бы сейчас мне про путешествия абдурахмановы слушать, то же мне экспедиция, весь инстаграм забит, не выбить никак, это как если бы, к примеру, пишет Михаил другу Иммануилу, сентиментальничает, мол, так и так, милостивый государь, третьего дня посетил я Калужский вал и видел, как бабы в реке бельё полощут, бранятся, растетёхи, хлещут друг друга тряпками, а Иммануил ему и ответь.

#Что?

#Что?

Да то-то и оно, что скучно всё это, одни щёки надутые, когда любой дурак за гривенник до Калужского вала доедет, нет в этом больше никакого приключения, испытания нет никакого, поехал твой Абдурахман ибн Потапыч в Японию, а как был, так и выехал, – дураком полным с фотографией новой, да всё той же. Скучно, ей-Богу! Не люблю я вас. Машенька, Машенька, все обои в соплях.

#Не ори на мать!

#И ты туда же. Убила.

#Пахлавэ ты моя, пахлавэ!

#Коротнёт тебя, Бог с тобой, поменяют на вьетнамский аналог. Тьфу, азиатчина! Где этот твой ибн Абдурахман?! Опять заплутал в песках амстердамских?! Писала я статью недавно для латвийского рыбпромторга. Из редакционного задания следовало последовательно наследить, в местах отдаленных подчеркнуть, на голубом глазу вычеркнуть. И что-то багнуло меня вдруг ни с того, ни с этого, то ли надзор какой баловался, то ли напряжение кое-где напряглось, но как завернула, так и вышло: дескать, вчера, мая такого-то, верховная президентка Техаса Эструда Герреро Сапато де Вилья со своей супругой Фридой, скрывающей под легкими одеждами богатый и непредсказуемый внутренний мир, посетила с официальным визитом Северную Арабскую Республику. Как и предсказывали синоптики, шёл проливной артобстрел. Визирь британской мухафазы почел за честь укрыть долгожданных гостей в своем личном бомбоубежище с видом на суровые воды аль-Чаналя. Первые лица обоих государств выразили полную боеготовность к атакам восточных варваров и намерение продолжить встречи в тени цветущих каштанов, готовить друг другу завтрак, дуться из-за непрочитанных сообщений. Кажется, кто-то кому-то залез в оффшоры.

#Политика кожаных весьма порнографична.

#Ублюдки запутались в шпилях и киберфеминизме. Кто-то призвал массово отказаться от половых признаков, потому что они ущемляют. Как говорится, плохому танцору youtube в помощь. Как тебе нравится это кажется?

#Эталон.

У Машеньки два лица. Одно для других, второе для зеркала. А для себя лица нет. В Марселе одиннадцать вечера. В Каунасе весь день льёт дождь. В Кёнигсберге скрипят половицы, сверяют часы. В Суздале с лотков торгуют книгами, небо в золоте. Под Новгородом шумит лес. В го́ре, в го́ре счастье своё ищи, следуй завету, от сердца своего не отказывайся. Сорвав шторы, Машенька танцует в лучах уставшего солнца, поднимая пыль с порыжевшего паркета. С ножки на ножку: садик детский, l’elephant в ромашках, горки пластиковые, друзья слюнявые, примерзшие языками к забору; средняя школа имени какой-то матери с пристроенным флигелем музыкалки. Тянутся руки с первых парт, краснеют отметки в журналах, университет дважды, курсы и тренинги, одна пара обуви за сезон, столько же возлюбленных, без одного двадцать лет в паутине, столько же в мире диком. А была ли разница? Кружится Машенька в пыли, дышать тяжело, глаза режет: заберите меня отсюда! Господи!

#G8

#Был, был один из многих, единственный в целой очереди таких же единственных, неповторимый раз за разом, влюбленная по переписке, машенька строчит неровным почерком на китайском экране – жирные отпечатки тысяч прикосновений – ирландскому другу, аристократу, пьянице и полиглоту, тебе, живущему на птичьих правах в сторожевой башне: не предавала я тебя, не выдумывай, что мне твои окрики с окраины Дублина, будто чайки кружат над волнорезами, ну, переспала, ну, выспалась, да, перепутала, приснится же такое, не взыщи. Знаю, палишь из своего револьвера по бутылкам порожним – по-рож-ним – какое интересное слово, меня представляешь всяко-разно, вот я завернута в твоё одеяло – вся в листьях осенних, золотистых, оливковых, бурых, впрочем, что я выдумываю, так и представлю тебя, рыжего забулдыгу, единственного моего, живущего в комнате с одной стеной, и где она заканчивается, там же и начинается заново. Как ты там? How are you? Для русского уха звучит по-иному, фамильярным ответом, здесь же всё хорошо: на соседней улице возле самой заправки построили пребольшой магазин фейерверков, бабушки шутят, мол, что говоришь, доченька, чтобы с огоньком? А ещё у нас придумали новую ракету и назвали «гвоздикой», здесь, в России, гвоздики обычно дарят мёртвым, потому что и мёртвые живы, и живые мёртвы, а по весне женщинам дарят тюльпаны, и такая ракета у нас тоже есть, здесь шутят, что самые страшные и самые веселые праздники – это восьмое марта и день десантника, десантникам, если и дарят, то гвоздики, потому что за тюльпаны можно получить в морду и даже наверняка, а если женщина – десантник, то тут я не знаю, мне кажется, особенно если восьмого марта, вообще на русском большая разница, когда баба – десантник и когда десантник – баба. Когда первое, то дарят цветы и почётные грамоты, а когда второе, то это не десантник, не знаю, поймешь ли ты, любимый мой скудоумный, у нас вообще много цветов, много живых и много мёртвых, всего много, особенно по воскресеньям, мне нравится, как называется этот день, есть sunday – кажется, будто у англичан может быть только один солнечный день в неделю, не больше, в твоём же, кажется, это день Бога, а что же другие дни? а у нас всю неделю умирают во имя и каждый по-своему (или по своему? я еще совсем маленькая и пока не разобралась), но обязательно воскресают после, а тебя, наверно, скоро затопит. У нас тоже были пожары, но уже прошло, всё хорошо, спасибо, не беспокойся. Скоро должны наступить, как всегда, неожиданно заморозки, и я буду кутаться в плед, вся такая задумчивая, томная, одинокая, беззащитная, бледно-голубая, вычитала из какой-то книжки, оказывается, в позапрошлом веке бледно-голубой называли геморроидальным оттенком, пиздец, напишут же, почему ты не можешь хоть раз написать что-нибудь не умничая, чтобы хорошо зашло с какао осенним вечером, сколько можно пить, если кто-то, знаешь ли, где-то вдруг перетрахался на вечеринке, хорошо, дважды, хорошо, но дело не в количестве, сколько можно, знаешь ли, если каждый раз уходить в запой, то можно и не выходить, понимаешь, то есть я не о том, что я тебе постоянно изменяю, перестань, ты же бородатый мужчина, даже когда стихи декламируешь на своем гэльском, когда этот комок шерсти у тебя на подбородке двигается, кажется, что ты жуешь ледяную баранину и кусок мёртвого сердца застрял у тебя в горле, ненавижу тебя, ненавижу. Да, чуть не забыла, тетеря, я поменяла причёску. Как тебе?

#Да никак. Послушай, князь, тебе говорю, насекомому, которое увидела я на шлеме приснопамятного полицейского, когда тащила его за бронежилет – весь в краске и стикерах – в местечко укромное, где никто-никто никого-никого никогда-никогда, а мы обнажим души и сделаем, послушай, структура этого момента была такова, что она должна была. За что же сразу трёшку вменять. Или домишко твой психический. Нырнула пальчиками себе в исподнее, в момент критический, во время больное – перерождения и перемен – а после под стёклышко защитное, многими исцарапанное, за таким не видать моего светлого будущего… кровь народная на губах твоих. Нежный вампир мой, bdsmщик кевларовый, выглядишь сексуально. Бежала я от тебя подобно керинейской лани по лугам гиперборейским, а ты меня за гидру принял, дурак в колпаке. Ничего-то ты не смыслишь в мифологии, баклан, не видишь ты никакой связи между модерном и дактилоскопией.

#Здесь же и только здесь, на старорежимной брусчатке, между шерой с машерой мы смеем утверждать, но не будем доказывать всякой всячине, что астенические видения Дюрас о великолепных балах, причудливых в своем одиночестве, в старых разрушенных замках старых колониальных времён, не что иное, как поцелуй, передаваемый воздушно-капельно, своему старому любовнику, прожигателю и жандармскому отпрыску Бретону, магнитным его полям, сорокаградусному жару тела его, пропитанного креазотом. Это в конце концов возмутительно до глубин тазобедренных: ни шляпы, ни башмаков, ни подштанников. Представь себе, блюститель сладких моих пороков, шьёшь ты дела свои на первом этаже нашего уютного гнёздышка, радеешь о благе общественном, тюрьмах и штуках этих холодных на руки, я же спускаюсь – как произведение искусства – вся такая одинокая, хрупкая, бесполезная – и устраиваю скандал просто потому что вдруг. А ты смотришь, глаза поволокой, не желаете ли, государыня, наказать раба своего по всей строгости, в соответствии со статьей кодекса такого-то. Лизь-лизь такой, правда прикольно?

#Был у меня один иноземец в постели, всё любил с меня фотороботы делать: понакупит на рынке китайском змей изумрудных, всю меня обовьёт и в кусты бросит со второго этажа. А потом говорит, мол, ключей нет, как хочешь, так домой и добирайся, а пока я матерюсь от холода и склизкости этой всей, от пресмыкательства этого, пока яд собираю ему на полдник, он и рисует меня с камер наружных. А еще я мечтаю быть, то есть стать добрым человеком. Пока не убила кого-нибудь своим показным равнодушием. Ногти грызу от нервов, позирую голой с бутылкой дешёвого пива, юбкой вниз свисаю с турника, на котором ты ни разу не подтянулся. Всю ночь ворочалась и думала: какой бы ты выбрал берег? Правый или левый? Или предпочел бы старую баржу с потерянным на дне Москвы-реки якорем? Выреки-якоре-киревы. Подумать только. И, пожалуйста, не смешивай мои цвета с другими.

 

#Так что же хотела-то? Ради чего перед самым вылетом забежала к парикмахеру, выбрала премонкаж с оттенком солнечного и, прокартавив ругательное, все-таки осталась ждать тебя, запойного судовладельца, забулдыгу с посудины? Куда плывём-то, капитан недалёкий? Что ты можешь знать о революции, моторе пламенном в груди, отчаяньи паука в молочном супе, метапанке и постмолебне, вихрях враждебных над австралийским пепелищем, трансдивах из киберсиликона с изящной имплантацией разума, как теперь себя отличить, как назвать, чтобы не оказаться в одной поисковой выдаче, как оказаться единственной, как быть-то, князь?

#Улыбается смиренно князь, гладит по голове умиротворяюще: это просто горячка, нехорошо вам, государыня, душа у вас болит, вот вы хуйню и несёте. А оказаться единственной немудрено: любить надо. Искренне. Так только и можно. Спи давай. Поздно уже.

#Убила.

#И ночник оставил, чтобы не было страшно. Пусть будет число Пи. Что-нибудь да подвернётся.

Машеньке надо всё знать. Каково это – быть любимой. Есть ли знак равенства между любовью к одному, к двум, ко всем вообще, и какие последствия. А если нет, то какая между ними разница: между любовями и между одним, двумя и всеми. В окне беспощадное сентябрьское солнце, средняя широта бескрайних полей, измеряемых куплетами лирическими, где-то обязательно заплачет гармошка, может быть, кто-то выругается с хохотком, кто-то юбку расправит задранную, машеньке надо всё знать, иначе высохнут губы и покроются патиной, в идеале – достичь такого душевного спокойствия, чтобы не вставать больше, не болеть душой, маменька, конечно, с увлажняющей помадой, где-то в казанском притоне, между пороховым кладбищем и петрушками, на улице имени героя Сопротивления Жоржа Делёза, рядом со следственным изолятором номер два, в притоне с зарешёченным окошком, как и во всех первых этажах по ту и по эту сторону, машенька борщит с колёсами, люди не слышат, им всё равно, они сочиняют музыку на midi-контроллерах и бензиновых генераторах, вдыхают пары, импровизируют танцы, кутаясь в облака углекислого газа, машенька сама себе ставит капельницу из тёплой сладкой воды, иван-чая и таволги, нет, кричит машенька, это не представление, нет, сука, я так не хочу, я больше не буду вас слушать, я больше не буду смотреть на вас, как на богов ниспроверженных, бунтарей и свободных духом, раствор натрия никотината или свекольный сок внутривенно, нитроглицерин под язык, два грамма фенибута со сладким чаем, просить кого-нибудь держать за руку и не отпускать пока, вдруг половина лица съедет, как размокшее от проливных слёз папье-маше, по всем вам, сукам бездушным, таким правильным, таким мёртвым, милым мёртвым блядям, застывшим в позе нишкасаны, набирающих энергию ветродуев, бздящих по углам неоновых галерей, выставок, коммунальных квартирников, слэмов, андеграундных вписок и последних звонков, советских дворцов культуры, театров по одному в цокольных этажах между труб отопления, сырой стекловаты, со всеми вами, разложившимися на уютных диванчиках, с каждым по очереди и сразу, без различий на пол и возраст, разность языковых средств, интеллектуальных возможностей, характерных черт личности, психотипов, степени социальной адаптации, кастовой принадлежности, размера и формы половых органов, желания или нежелания быть кем-то или кем-либо, – нибудь, – кое, неужели, неужели вы действительно думаете, тупоголовые бляди, что всё это действительно определяет вас как людей, каких ещё людей, каких.

#Предположим, попала. Как у Аронофски в одноимённом – дрелью в лысую сумасшедшую голову. Но почему же ты думаешь, что мне так идёт?

У машеньки в желудке тридцать таблеток глицина, тёртая свекла нитками, манго, сладкий травяной чай, десять таблеток фенибута, обрывки письма Богу, единственному и любимому учителю истории, может быть, выдуманному вследствие прошлого или будущего, совместного или поодиночке, много желудочного сока, идущего вверх по пищеводу, соляной кислоты, аммика и слизи, обрывков письма, ниток тёртой свеклы, Бога, машеньку обнимает подруга, изменившая ей с её же любимым в пятнадцать лет, теперь они изменяют ему, потому что думают, что он – им, что он выдуман ими от недостатка кислорода в крови и сбитого гормонального фона, потому что в пятнадцать все ищут Бога и все обманываются, и пишут письма, и рвут их, и плачут, и целуют друг друга, и смущаются собственной наготы, и от смущения обнажают даже и душу, запускают пальцы в лоно, горячо дышат, выгибают спины, кусают острые плечи, только потом никому не рассказывай, никому не рассказывай.

#F

#F что?

#Press F to pay.

#Ты, мама, древняя, хватит старое вспоминать, ну было и было, ты еще мэдисона вспомни, я точно блевану у тебя на коленях. Давно двадцатые, даже не знаю, рофлить с тебя или кринжить, да и это после Рождества забудется, милая моя кисазая, пирату давно в кроватку хайпанули, ведьму же сожгли в твиттерах за пристрастие к тройничкам и алколаидам тропанового ряда, говорят, что раньше тоже так делали, говорят, баба одна блядствовала и так это всех достало, что её разрезали пополам. Из того же тела вырос куст, а теперь с куста собирают листья, мельчат, вымачивают в керосине, сушат, добавляют соляную кислоту, что там ещё, только представь это всё вдыхать через американских богов, мама, на дворе полыхают пожары мировых революций, фемобои уже давно надувают губы в президентских креслах, а ты всё Radiohead слушаешь, дурочка, что ли, или совсем маразм?

Лили Роуз Депп, сорвиголова, в сопровождении многозарядной винтовки и еще двух неизвестных в ночном лесу недалеко от зоостанции «Велиговская», что ровнёхонько между Петербургом и Муромом, в самом центре циклона, целится кончиком языка в ноль между большим и указательным, шевелит: думаешь, я ещё слишком юна? слишком мало меня среди как ты их называешь? «деревьев влюблённых»? слишком не похожа на мальчика? Помнишь, как у Бергмана в «Пианистке»: ma mère, ma mère, qu’est-ce qu’on fait, как жить мы будем на этой песчаной планете, ни одного нормального хищника в тентуре, одни пацаки в лампочках. Хочешь меня? Хочешь? Вульва хорошо выражена, свободная, лопастная, цвет ginger #b06500 или толерантный цвет персикового пуха 13—1023 TCX, шириной три-пять сантиметров, часто наполовину погружена в раздумья.

#Какая станция? Какая Депп? Тебе уже сорок восемь годиков, а ты ещё ни в одном универе дольше семестра не училась. Хорош левитировать, мама! Ты бы хоть юбку надела! В кабинете министра культуры всё-таки. У меня от тебя президент на портрете покраснел уже. И хватит снег грибами заедать, они для членов правительства. Arrête. И не про деревья там было, а про арабов.

#Ладно, всё. Ясно. Так бы и сказала сразу, что не нравлюсь. А то залайкала, прям жениться собралась. А самой поганку для мамы жалко.

Машеньке иногда хочется выкраситься в зеленый и вести нормальный образ жизни, завести друзей в тиндере и устроить групповое с бандажами и удушением, съездить в Чехию, поделиться в телеге нюдсами из пражских подвалов, подписать петицию, выпить на спор в Яме, там же подраться с активистами, завести личную карточку в ОВД Басманный, написать стихи и выложить в вк, представить себя панком из девяностых, смешать спидбол с медицинским спиртом, прошипеть родителям пару строк из Вени Д’ркина, только винтажные олимпийки vision, только ботинки как у Кэт из Брата, мучится Машенька в смятой постели: покурить ли, выпить с устатку, дотянуться до книжки, – делать-то что в этой жизни? Ну ок, выйду я, дальше что? Серое московское небо, сосед по подъезду с ликёром в руках, будут разговоры про последний альбом клэшей, Shortparis, про треснувший винил, про танцы на столах, поваленный пульт и случайный и нелепый секс на продавленных досках сцены, про гитары с левой руки, ноги, запутавшиеся в порванных басовых струнах, свежие шрамы до сих пор гудят и чешутся. Дальше-то что? Может быть, напроситься в Гамбург, соврать, что по следам Пастернака, или сразу в панельки Гропиусштадта, какая разница? Нет, лучше скрафтить на бамбле, добавить в любовники Вайнштейна, вдруг что получится, спросить, как там его грязные игры в шашки с Чепменом, действительно ли раскаялся и стал правильным американским богобоязненным гражданином или спит и видит, как стреляет в голову Йоко Оно, написать, что я хочу с ними со всеми среди решёток, на виду у надзирателей и остальных заключенных, убийц, писателей и грабителей, несмотря на угрозу ковида и судебных тяжб за несоблюдение дистанции. Вдруг что получится. Брошу сжигать мосты по ночам и заново их отстраивать на следующее, буду писать детские книжки на Гавайях, посещать психотерапевта и врать ему, что громадьё планов, например, выступить в генассамблее, назвать дядек фашистами и плюнуть им в лицо от всего мира. Залили нефтью весь мир, лиходеи, а я лежу тут в евросталинке на раскладном диване и не знаю, как дальше жить. В девятнадцать-то годиков.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?