Za darmo

Чумщск. Боженька из машины

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

X

И вот, настал день спектакля… Ох уж этот спектакль! Даже сейчас, спустя немалое время, минувшее с момента представления, можем ручаться: спроси у его свидетелей о самом примечательном событии в истории города за последние надцать лет – девять из десяти чумщинцев, включая старожилов, без раздумий назовут день окончания ободняковской «гастроли».

Да и в самом деле, что еще считать? Какое еще событие сумело взбудоражить людей от мала до велика, да так, что ни один двор, ни один даже самый захудалый угол не остался в стороне? Какое еще, скажите, происшествие может сравниться с роковыми событиями того вечера, когда едва не пошатнулись ни много, ни мало – вековечные уклад и устои Чумщска? Неужто демонстрационный прыжок английского авантюриста Келлера со Старочумщского водопада в сконструированной им для этого оцинкованной «корпускуле» – прыжок, о котором и по сей день совестно вспоминать иному чумщскому мужику? Нет, не тот масштаб; быстро забылся этот постыдный трюк, подернулся тиною времени – мало ли на свете бродит сорвиголов, жаждущих нажиться на людском доверии? Или, быть может, неожиданный итог достопамятного сеанса столоверчения у княгини С., во время которого медиум, французик-гувернер Мутье, специально выписанный хозяйкою дома из Парижа, тронулся умом и без малого неделю, пока его не упекли в жёлтый дом, вещал латынскими и греческими периодами – якобы голосами античных философов и поэтов – предсказывая будущее? Да, действительно, всякий житель Чумщска счел за необходимость провести хотя бы несколько минут у княжеской красного кирпича башенки, с балкона которой старик ежевечерне давал свои «прорицанья». Но ажиотажу вскоре поубавилось – после того, как кузнец Ефим Пьяных, пользующийся большим авторитетом у горожан, заявил толпе, что французик-де просто выучил роль и теперь дурит доверчивый люд. И вправду, мудреные предсказания бесноватого старика не спешили сбываться, недоверие горожан быстро росло. Вскоре старика заключили в лечебницу, и о нем через пару недель и думать забыли, лишь осталась среди чумщинцев шуточная присказка, адресуемая какому-нибудь любителю излишне прихвастнуть – «брешешь аки Мутьё».

Так вот, спектакль!.. Его, по уже известной читателю причине (официально ж – по случаю санитарной обработки), давали в старом облупленном и покосившемся театре на излучине речки Грязнухи. В здании много лет никто не устраивал представлений за исключением школьных балов для бедноты и заседаний атеистического кружка «Аргентум», о котором по всему городу ходили недобрые слухи.

Неизвестно даже, какому безумцу взбрело в голову построить подобное строение в таком скверном месте: Грязнуха, куда местный кожевенный заводик бесстыдно спускал отбросы, цветом воды вполне оправдывала свое название и источала миазмы такой неземной силищи, что даже, кажется, гнус здесь особо не приживался, предпочитая водоемы почище.

Площадь у театра поросла сорняком. По ней уже с обеда – хотя выступление было назначено на семь часов пополудни – вместе с гусиными стадами и парою коров, присвистывая, принялись слоняться разнообразные зеваки. Такие лица найдутся в каждом селении, и это непременно лица мужеского полу. Они, как правило, женаты и обременены ртами в виде малолетних детей. Со службой у них не клеится, в дому все ни к черту – забор покосился, печь чадит, крыша подтекает от дождей, огород безбожно зарос хреном и свинороем. Однако указанные пробоины в быту намного меньше заботят наших мужчин, чем, скажем, колесо, отвалившееся от телеги проезжего ломовика или лопнувшая на перекрестке, шут знает в каких далях, труба водопровода. Здесь эти молодцы тут как тут. С величайшим интересом, боясь пропустить самый мизер, наблюдают они за случившимся. Но большинству простого наблюдения недостаточно. Попервоначалу, упрятав руки в карманы и снисходительно улыбаясь уголком рта, оглядывают они место аварии и суетящихся вокруг людей. Затем наступает пора действовать: мужички вынимают из карманов руки, закуривают и окликают трудящихся от дела какой-нибудь ошеломительной фразой. Например:

– А плафон проверить?

Или:

– Штангенциркулем-то по отвесам замерял?

Потревоженные работники не находятся что ответить.

– Эх, шляпа! – тогда с досадою произносят всезнающие мужички и принимаются отчаянно жестикулировать и подсказывать. На это у них имеется огромадное количество энергии. Толку от самозванных подсказчиков никакого, кряхтящий над колесом извозчик вскоре их бранит на чем свет, запачканный грязью водопроводчик уже и впрямь сулит огреть слесарным ключом, однако, возвращаются домой мужички довольными. Дома они вновь закуривают и с победными улыбками передают своим бедным, окруженным ребятней и всеми бытовыми треволнениями, женам мельчайшие подробности случившегося, а затем, по причине нешуточной усталости, требуют ужина.

Итак, с самого обеда театральную площадь заполонили зеваки. Бродили они с наисерьезнейшими лицами, заложив руки за спину – пыхтели папиросками, присвистывали, попинывали всевозможный мусор и перекидывались друг с другом только парою слов, опасаясь пропустить что-нибудь эдакое. Над зеваками царил стоявший посредь площади громадный, изрядно облупившийся гипсовый памятник артисту прошлого века Тицу Гапсяну, который являлся уроженцем Чумщска и известен был тем, что в течение нескольких лет играл самого царя на подмостках одного из небезызвестных столичных театров, а потом, поговаривают, крепко запил и сгинул. В образе царя Тиц Гапсян и был изображен: сидя на троне, с посохом в руке, он смотрел с высоты постамента назидательно и сурово. Создавалось впечатление, что памятник – это надзиратель, а мужички, бродящие вокруг него с заложенными за спину руками –заключенные на прогулке.

– По всей видимости, «Гранит», будут ставить, – многозначительно произнес страдавший отсутствием повода для деятельности, поминутно вынимающий из кармана часы, рабочий общепита Соломяник. – Неугодная царю пьеска. Опасно-то опасно, да только они и с царем, небось, на короткой ноге, – рассуждал сам с собою Соломяник. – Мульёнщики! – он воздел к небу закопченный палец.

– Какой тебе «Гранит», когда ясно сказано, что Чехова вдарят? – возразил кухарю безработный лентяй Гагарин, промышлявший в основном тем, что по заказу граждан очищал от навозу стойла. – Сейчас окромя Чехова что-то играть – лишь курам на смех.

Разразилась короткая дискуссия на предмет названия и авторства даваемой Ободняковыми пьесы. Кто-то даже предположил, что меценаты по неизвестной причине предпочитают держать название спектакля в строжайшем секрете. А кто-то выдвинул версию, что они и вовсе куплетисты и будут развлекать народ под тальянку.

Вскоре к площади прибыл лавочник, тот самый, что осрамился с фальшивыми похоронами. У дверей театра, в тени каштанов, он разбил лавку и принялся втридорога продавать дагерротипы, изображающие ободняковскую афишу. Увидев истинное название спектакля, Соломяник и Гагарин были пристыжены и некрасиво осмеяны бродящим тут же юродивым.

Мужички вновь разошлись врозь и, пуская дым, понуро бродили вокруг памятника. Небольшими кучками стали прибывать местные женщины, прячущиеся от солнца под огромными старомодными зонтами. Прибыла компания старичков и тут же принялась сварливо торговаться с лавочником насчёт карточек. Прибывало дворянство в пышных каретах, с высоты которых ливрейные гайдуки, как и положено, посматривали на толпу с заметным высокомерием. Гул нарастал. Всё томительней становилось ожидание, всё громче – разговоры о взбудораживших город «миллионщиках». Снующий посредь толпы юродивый, дрожа конечностями, стал выкрикивать уже откровенную несвязицу, бегающие за гусями дети истошно визжали.

И вот, наконец, ближе к четырем часам пополудни труды тех, кто не сбежал от зноя в близлежащую пивную, были вознаграждены: по рядам пронеслось заветное «Едут!», и, подобно греческим богам, оставляющим Олимп для грешных земных дел, под всеобщее ликованье и аплодисменты со взгорья триумфально явились виновники торжества – Ободняковы, сбрендившие миллионщики и театральные меценаты, скрывающие свои благодеяния под скромными амплуа гастрольных артистов. Повозка их мчала стремительно, высоко подскакивая на буераках. В появлении артистов, надо сказать, была некоторая штука, незаметная простому глазу. Старомодность экипажа, даже для скромных чумщских мест, публика восприняла как столичный шик и дань делам прошлого. Повсеместное устрашающее скрипенье, гуденье и бряцанье в механизме брички расценивалось в том смысле, что господа-дарители настроены быть поближе к народу. Извозчик же с черной пиратской повязкой на глазу был рассмотрен не иначе как необходимая составляющая образа лицедеев-аристократов. Некоторые дамы даже нашептывали друг другу, что кривой извозчик – это третий актер, которого в наказание за пьянство не указывают в афишах.

Из сего правдою являлось лишь то, что извозчик у Ободняковых – алкоголик. Вы спросите, когда же, в каком таком бою Трифон успел потерять око? Ответим: вовсе никакой это не Трифон правит парадною повозкой Ободняковых. Трифон совершенно пропал, а вместе с ним – и кони с бричкой, которая была пусть не первого, однако ж не угрожающего, качества. Только Ободняковы в смешанных чувствах вернулись из следственного участка в гостиницу, намереваясь поиметь с кучером и в одном лице реквизитчиком своим суровый разговор на предмет распространяемых им лживых и в высшей степени бессовестных слухов, как оказалось, что ни его, ни лошадей нет в помине. Вместе с Трифоном пропал и Филимон. Хозяйка гостиницы – глупая толстая баба в абрикосовом чепце с рюшками долго охала и хрюкала, и в итоге за пять добрых минут разговора не сумела выговорить решительно ни одной связной мысли относительно пропажи. Ободняковы, вследствие дефицита времени, махнули рукой. Пришлось господам в спешке производить опись реквизита, который, благо, остался в неприкосновенности, и брать первого попавшегося извозчика. Извозчик назвался Евплом, он оказался крив на один глаз и к тому же был мертвецки пьяным. Но у господ не оставалось выбора: чемоданы весили по полтора пуда каждый, а путь был неблизкий.

 

Всю дорогу Ободняковы, вцепившись в подкладку сиденья, пребывали в повозке ни живы ни мертвы: одноглазый извозчик несся как окаянный. Он ругал лошадей благим матом и, вследствие нарушенного от увечья глазомеру, который отнюдь не улучшала принятая водка, постоянно западал на одну сторону улицы, рискуя снести чей-нибудь плетень или сверзиться в обочину. Куры полоумно кудахтали, старухи грозили вслед узловатыми кулачками, грязь обильно летела во все стороны. Ободняковы забыли обо всём – о волнении перед спектаклем, о странноватом чумщском исправнике Жбыре, о пропавшем без вести, совершенно сбрендившем с ума Трифоне и молились лишь о том, чтобы остаться в живых. Но вот повозка благополучно остановилась около театра.

– Даешь Чехова! – зычно прокричал кто-то из толпы и толпа разразилась бурлящим хохотом. Покрасневший лодырь Гагарин смущенно отбрехивался.

Кто-то крикнул:

– В баньке-то изрядно попарились? – и люд вновь захохотал.

Встречали наших господ словно Иисуса Христа при входе в Ерусалим. Не хватало разве что пальмовых ветвей да ослицы, хотя подобием первых в некотором роде служили пестрые зонтики чумщских барышень, а подобием второй – фыркающая каурая пара одноглазого Евпла, едва не низринувшая Ободняковых в могилу. Осанны заменяли восторженные крики не искушенных в театральных делах мужичков:

– Браво! – самозабвенно скандировали они невпопад. – Бис!

Касаемо же постилаемых на землю одежд – в то самое время, когда вконец переконфуженные Ободняковы выбирались из брички, очутившийся поблизости, уже основательно набравшийся с самого утра Цвырчевский – долговязый трубочист с лошадиными зубами и черными от постоянной сажи ресницами – не выдержал, с глупой улыбкой угловато, по-богомольему шлепнулся в пыль, и пола его обтруханного сюртука щедро распахнулась ровнехонько под бутафорский каблук Усатого. Толпа заверещала от эмоций.

Среди людской массы обнаружился фотограф местной газетёнки. Он поругивался на толкающихся чумщинцев и всё норовил подпалить магний. Толпа сомкнулась вокруг Ободняковых, будто бы торопя их приступить к совершению чудес.

Вдруг послышался глухой стук копыт, сопровождаемый скрипом колес и над хаосом макушек и зонтиков прогремел красивый аристократический баритон:

– Н-но! Шельма!

– Р-разойдись! – приказующе кричал другой, тонкий тявкающий голос.

Толпа в волнении расступилась. В образовавшийся коридор, подрагивая студнем, въехал запряженный в тройку четырехместный англицкий дилижанс, обтянутый темной, исцарапанной всюду кожей, с засиженным птицами багажным горбком. Ямщик сидел на облучке недвижимо, как восковая кукла, глядя сквозь людей. По обоим сторонам кареты, с неизвестною целью, горели фонари.

Дверца кареты распахнулась и оттуда, с грохотом откинув измаранную подножку, вывалился упитанный черноволосый молодец. Одет он был в измятый на фалдах дендевский фрак инкруаябль цвета вороньего крыла, гигантский красный, в черный горошек, галстук упирался ему в лоснящийся полный подбородок, накрахмаленный ворот рубашки скрывал половину щек.

– Мои признательности, Георгич! – заорал молодец в карету своим дивным голосом. – Даст Бог, свидимся, шваркнем по гарнецу пива за вашу отставочку.

В дилижансе было двое. Один, полноватый, с баками, сидел степенно и сонно и едва заметно кивал франту, другой же, длиннолицый, выкатывал глаза, жестикулировал и, отделенный от собеседника стеклом, неслышно открывал рот.

Карета отчалила, а молодец во фраке уверенными двухаршинными шагами приблизился к артистам. Туфли у него были вызывающие, с заостренными носами.

– Так вы и будете Ободняцкие? – франт осмотрел артистов оценивающим взглядом. От него тут же резануло перебродившим пивом.

– Ободняковы, – поправили артисты.

– Пардон, – сказал молодец и с ленцой протянул Ободняковым руку. – Цезарь Тушкин. Весьма рад. Мои признательности. Я вас сегодня веду.

– Куда, простите, ведете? – поинтересовался после рукопожатия Усатый.

– Не «куда», а «что», а, вполне может статься даже и «кто» – загадочно, явно кого-то цитируя, пояснил молодец, и по-хозяйски принялся рыскать своими узенькими хитрыми глазками с припухлыми веками по толпящемуся вокруг народу.

Тушкин и навьюченные чемоданами Ободняковы стали продираться ко входу в театр. Первый пихался локтями и шествовал в своем поражающем воображение наряде, артисты же ежесекундно кланялись и смущённо улыбались на приветствия чумщинцев.

– Родственничек мой, – указав на памятник Тицу Гапсяну, сочно вещал Тушкин. – Отдаленный. Мне от него передался артистический дар. Сам я из рода сумошников, а вовсе не от слова «туша».

– Это как? – спросили Ободняковы, тоже вынужденные применять локти.

– Der Tasche, – сказал Тушкин. – Что с немецкого наречию означает «сумка». Мои предки были люди бедовые. Не церемонились. Заточенною монеткою взрезали днище сумки и вынимали добро. А ежели кто обернется, так отрезали данной монеткою нос, – не без гордости завершил рассказ Тушкин и зажал ноздри пальцами. – Однако здесь и фимиам, дамы и господа. Надо признаться. Никогда еще не приходилось работать в таких условиях.

Тем временем фотограф с громоздким аппаратом наконец-то продрался к артистам. Он отбежал на несколько шагов, установил треногу и рявкнул:

– С-секундачку!

Вспыхнул магний. Ободняковы, глядя в объектив, застыли в нелепых позах.

– Гард а ву! – воскликнул Тушкин и с этими словами влез в кадр.

Не успели Ободняковы пройти и пары шагов, как откуда-то вынырнули еще два фотографа и, прикрикивая на артистов, принялись устанавливать свои аппараты. Щелкали затворы, причем в кадр непременно влезало круглое довольное лицо Тушкина.

– Карточка с вас, а лучше будет если две! – орал тот фотографам.

Артисты шествовали, ослепленные вспышками. Толпа уже совсем неистовствовала и очень кстати оказались несколько жандармов с нагайками. С угрожающими криками «А ну! А вот я те раз!» – они теснили от Ободняковых наиболее ретивых зевак. Распоясавшийся Гагарин получил тычок рукояткой нагайки в филейное место и, обидевшись, поплелся в пивную.

– Даешь «Инсекта»! – скандировали поклонники.

– Даешь минеральную скважину! – жаждали чумщинцы.

– Ящерицу покажите! Пущай нам песен споет! – причитали старушки.

Здесь взопревшему от зноя Крашеному показалось, что под самой крышею театра, в одной из пустот исхудавшей кровли возникло чье-то усатое лицо, настолько чумазое и загорелое, каких и в природе-то не встречается. Сущий дьявол.

«Что это со мною? – тоскливо озираясь, подумал Крашеный. – Жара меня доконает. Нужно всё-таки выспаться».

Он на несколько секунд закрыл глаза и помотал головою. Видение, как ему и положено, исчезло.

А толпа шумела. Казалось, еще минута, и воздух воспламенится от напряженности момента. Но ошеломленные от такого интереса к своим персонам Ободняковы каким-то чудом подобрались-таки к двери, и в следующее мгновение вместе с артистами в недрах театра до поры скрылись все тайны и недомолвки, их окружавшие.

Публику в фойе пока не пускали. Здесь царили ветхость и запустение еще более отчетливые, чем снаружи. Низкий вспучившийся потолок и вздыбившиеся засаленные половицы создавали устрашающую асимметрию пространству, будто дело происходило не в храме Мельпомены, а в какой-нибудь кроманьонской пещере. Из сумрачных коридоров разило могильным холодом. В углах буйно разрасталась плесень.

– Мда… – оглядывая сие жалкое помещение, театрально произнес Усатый. Его красивый поставленный голос звучным эхом разнесся по жалким закоулкам театра. – Мда… – повторил он.

Входящий следом Тушкин, прислушиваясь, застыл на месте, отчего снабженная огромной пружиной входная дверь, толкнула его в оттопыренный зад и подпихнула внутрь здания. Недолго думая, Тушкин набрал в легкие побольше воздуха и, многозначительно глядя на Усатого, парировал:

– Мда…

Голос Тушкина прозвучал настолько замечательно, что уборщица, протиравшая в фойе пол, застыла с тряпкой в руке, открывши рот и в немом восторге наклонив голову набок.

Усатый, направлявшийся было вместе со своим напарником на поиски гримерной комнаты, остановился, словно громом пораженный. Он обернулся. Тушкин, приосанившись, торжественно смотрел вдаль, будто мореплаватель, открывший terra incognita.

Усатый откашлялся и, приподняв воротник рубашки, будто бы в продолжение разговора, громогласно обратился к Крашеному:

– ЭК-КИЙ ВЫ О-ОХО-ОТ-ТНИК! – и разразился деланным сатанинским хохотом.

В тембре голоса Усатого таилась такая неизбывная прелесть, что, казалось, приключись здесь самые сладкоголосые птицы из живущих на земле, и те бы в немом бессилии поверглись к его ногам.

– Да что же это вы? – упрекнул его Крашеный.

Тушкин икнул и выронил из рук носовой платок. Усатый величаво-снисходительно оглядывал фойе, уже не торопясь в гримерную. Молчание длилось с минуту. Наконец, отряхнув гипноз артикуляционной магии Усатого, Тушкин поначалу заиграл кадыком, подготавливая голосовой аппарат, затем раздул ноздри и, выпучив глаза, распевно произнес, обращаясь к натирающей половицы уборщице:

– Э-Э-ЭЙ, ШАЛИ-ИШ-Ш, Ш-ШАЛОПАЙ?! Э-Э-ЭЙ, Р-РЕЗВЕЙ Р-Р-РУКАМИ ДР-Р-РАЙ!

Здесь уже решительно скрывалась такая бездна великолепия и могущества, что, кажется, даже и сам Громовержец Зевс дрогнул бы и постыдно отрёкся от трона, оставив Олимп на царствие Тушкина.

Побелевшая лицом поломойка, покачиваясь и проливая из ведра грязную воду, скрылась в темноте коридора.

– Пойдемте, – некрасиво пискнул своему коллеге уставший от этих состязаний Крашеный и с настойчивостью потянул того в сторону. Усатому оставалось лишь сконфуженно пробормотать в сторону Тушкина:

– До встречи…

По пути он с деланной уверенностью шепнул Крашеному:

– Проигран бой, но не война.

Тушкин же стоял, издавая запах перепревшего пива и победительно улыбаясь узенькими своими глазками, будто римский полководец в момент триумфа.

Дело в том, что Цезарь Тушкин был человек пьющий и в целом совершенно непутевый, и единственно приятный баритон не давал ему рухнуть в окончательную бездну. Посему Тушкин чистосердечно полагал, что голос его был наипрекраснейший на свете и крайне ревниво относился к хорошим голосам других людей: в нем тотчас вспыхивал соревновательный дух, и не отступал Тушкин от сего соревнования, покуда не был уложен на лопатки противник.

Весь успех Тушкина зиждился на том, что его приятственный баритон, имел гипнотическое воздействие на публику. Местный начальник по искусствам, фон Дерксен не признавал более никаких ведущих, кроме Тушкина и был поэтому в какой-то мере душеспасителем последнего: на все крупные уездные представления, пусть и редкие, Тушкина вызволяли из пивной, отряхивали от соломы и трухи, кое-как снаряжали и выталкивали на сцену. В зале неизменно пребывал фон Дерксен. Он водил «на Тушкина» всех иногородних гостей, прибывающих по делам службы, и во время речи конферансье снисходительно поглядывал на своих спутников, гордясь голосом Тушкина, будто был это его собственный голос.

– Ходил у меня под окнами пьяный и пел баварские песни, – неизменно пояснял фон Дерксен. – А у меня отчень чутье на таланты. Далеко пойдет.

Но Тушкин никуда не шел, окромя пивных. И хотя имел он и супругу, и троих детей, прилежная жизнь семьянина была ему чужда. Дух свободолюбия побеждал в нем. Тушкин все так же шастал по кабакам, выцеживая за раз по доброй дюжине кружек пенного напитка и оглашая продымленный воздух крепкими ругательствами и похабными песнями. Разве что перестал на спор, как он это называл, «сигать на требухе». Обычно подобными скачками на одном лишь только животе без помощи рук и ног, под всеобщие крики и улюлюканье, он мог преодолеть до пяти сажен. За представление Тушкина награждали кружкою пива и, довольный собой, багроволицый, он подолгу сидел в закопченном углу кабака, оглаживая грязный свой живот и дымя папироской.

– За счет диафрагмы, – объяснял Тушкин свои успехи. – Крепкая она у меня. Дедовская.

Любовь Тушкина к пивнушкам и нелюбовь ко всякого рода бытовым обязательствам были в нем настолько крепки, что однажды обнаружили его в одном злачном заведении не иначе как в день годовщины совместной жизни со своею супругой. Тушкин в одиночестве обретался средь прокопченных стен кабака, мрачно стрелял одутловатыми глазками по сторонам, а всем подходящим к нему, недолго думая, показывал пожелтевший от времени фотопортрет. Вздыхал и говорил:

– Это женушка моя ненаглядная. Скучаю я больно. Сил моих нет.

– Так где же она? – спрашивали у Тушкина, полагая, что жена его покинула сей мир.

– У ней нынче празднество, гостей созвала, – отвечал Цезарь.

– Так вы в разводе?

– Никак нет. Вместе уж много лет живем.

 

– Так чего ж вы здесь тогда делаете? – вновь задавали Тушкину вопрос.

На это Тушкин уже ничего не отвечал, а требовал еще пива.

Для предварения спектакля Ободняковых Тушкина, как несложно догадаться, тоже выудили из пивной. Благо, время на дворе было не позднее, и тот еще не успел нарезаться до потери профессиональных способностей, а был, как видим, даже «в тонусе», чему сейчас несказанно радовался, победоносно глядя вслед уходящим Ободняковым.

Тут дверь в театр распахнулась и в помещение ввалился смотритель училищ и искусств Чумщска Генрих фон Дерксен. Был он радостен и взъерошен аки птенец и дышал так, словно минуту назад несся бегом во весь опор. Его бакенбарды нетерпеливо подрагивали, громадный живот ходил ходуном.

– Цесарь! – вскричал он, завидев любимчика. – Ну и вырядили же тебя как павлина!

Фон Дерксен и Тушкин обнялись и троекратно расцеловались. Ободняковы с неловкими улыбками наблюдали за этим поодаль.

– Верно ли, Генрих Алексеевич?, что «клюква» с немецкого означает «бздюкляус»? – сочно вопрошал Тушкин у господина смотрителя.

– Верно! – хохотал фон Дерксен.

– А господа вот не верят! – в восторге заорал Тушкин, указывая на Ободняковых.

Фон Дерксен повернулся к опешившим артистам и радостно возопил:

– Верно! Верно! Истинная правда! – после чего продолжил хохотать.

– Но мы ничего подобного не говорили, – возразил Усатый надтреснутым голосом.

– Оне вруть! – расхохотался Тушкин, плутовато глядя на Ободняковых. – Оне пари со мной заключали.

Поняв, что Тушкин таким странноватым манером шутит, и опасаться нечего, Ободняковы подошли ближе и раскланялись со смотрителем.

– А теперь, так сказат, к делу, господа артисты, – внезапно посерьезнев, сказал фон Дерксен. – Заносите! – крикнул он в сторону двери.

Дверь тут же отворилась и четверо крупных, до черноты загорелых мужиков, кряхтя, внесли в фойе огромный металлический сейф.

– Несгораемый, – деловито заключил Тушкин.

– Господа артисты, – задушевно сказал фон Дерксен. – Перфоманс нам предстоит крайне отфетсфенный. Собралось отчень много народу, – он отер пот со лба. – Будет и глава города. Посему и выручка нас ждет солидная. Не в пример фсяким дилетантам.

Ободняковы при этих словах несколько приосанились.

Фон Дерксен продолжал:

– Есть надежда, хоть и небольшая, что благодаря успеху вашего спектаклю изыщутся средства на ремонт тьатра, в который уже все наши благодетели и покровители давно махнули рукой, – лицо фон Дерксена приняло жалостливый вид. Ободняковы с тоскою огляделись.

– Авгиевы конюшни еще те, – вставил Тушкин.

– Ты, Цесарь, пойди, пойди! – зашипел на него фон Дерксен и замахал руками, распространяя кругом запах дорогого одеколону. – Это сугубо конфиденциаль.

Тушкин с беззаботным видом скрылся в коридоре.

– Но, как говорится, – нагловато продолжил фон Дерксен. – Ohne Fleiß kein Preis. Без старания не бывает награды. И потому, господа, – смотритель училищ и изящных искусств расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. – Вот ключ.

Ободняковы приблизились. Действительно, на красноватой мясистой шее фон Дерксена на веревочке обнаружился небольшой резной ключ.

– Деньги фперед я вам не выдам, – с непонятным возмущением пояснил фон Дерксен, застегивая пуговицу и гордо вскидывая голову. – А как только будет окончен спектакль. По существу контракта выплачено будет сполна.

– Мы и не претендовали, – обидевшись отозвался Усатый, после чего воцарилось молчание, прерываемое тяжелым сопением расположившихся около сейфа мужиков.

– Разрешите поинтересоваться, – наконец взволнованно спросил Крашеный. – Сколько же нам причитается?

– По существу контракта, – уклончиво повторил фон Дерксен и с радостной улыбкой откомандовал мужикам: – Неси! Неси!

– Там черт ногу сломит, в том контракте, – шепотом возмутился Усатый.

Тут Ободняковы одновременно вспомнили, что за всё время с момента посещения дома фон Дерксена, они даже не попытались ознакомиться со странным немецкоязычным формуляром, и им вдруг сделалось тревожно. Но виду они, конечно же, не подали, а только напряженно глядели теперь вслед мужикам, которые, обливаясь потом, уносили сейф в неведомом направлении.

Сейф расположили «в комнате», как ее назвал фон Дерксен. Комната эта, строго говоря, на всё здание была одна, не считая пары неработающих ватерклозетов (нужду приходилось справлять в уличной покосившейся кабинке, куда дойти можно было через черный ход), и служила одновременно и кабинетом руководителя театра, и гримеркой, и в качестве подсобного помещения. Повсюду в комнате были навалены тюки с непонятным содержимым, под лавкою громоздились мешки с капустой и брюквой, углы заставлены были ржавым сельскохозяйственным инструментом. Из единственного шкапу с отсутствующей дверцей выглядывал пугающего вида не то театральный манекен, не то анатомический образец, наглядно иллюстрирующий устройство мышечных пучков на теле человека. Пыльное, в половину стены, зеркало, казалось, умножало количество всего этого хлама десятикратно. Из приоткрытого окна, убранного массивной решеткой, неслись смрад, зной и шум суетящейся в ожидании спектакля публики. В довершение всего сверху, из-под потолка ежеминутно доносились некие таинственные поскрипывания и будто бы кто-то там охал.

В ошалелом молчании господа махнули из рюмок коньяку и уселись перекурить.

– Черт знает, что такое! – наконец разразился Усатый, оглядывая помещение. – В таких хоромах разве что пакостить да водку пить.

– Всё верно, – согласился Крашеный, подозрительно косясь на облупившийся потолок, откуда доносились поскрипывания. – Однако ж вы явно поддержите меня, как не раз поддерживали, в том смысле, что грех нам роптать. Ведь даже сам Сын Божий бежал роскошных, богато убранных храмов, а заместо этого проповедовал простому народу на склоне горы, – голос его заметно дрогнул. – Что же говорить о нас? Ведь артист не кто иной, как проповедник, про-вод-ник!

– И не нужно забывать, на чем зиждется его проповедь! – с энергией отозвался Усатый. Глаза его теперь горели пламенем. – На подвижничестве! В сущности, что такое театр? Это Духовный Столп, путеводный маяк для всех блуждающих в зловонном тумане жизни, для всех уставших от дурного повторения, для всех больных проказою бытия. А артист – это столпник, подвизающийся на сей башне весь свой век. Молитва его – слова, обращенные в зрительный зал, пост его – совершеннейшее забвение себя во имя роли. И, как говаривал Евструшин, что бы не происходило – хотя б и Всемирный Потоп, хотя б и все казни Египетские вместе взятые обрушатся на его голову, никогда – вы слышите: никогда! – артист не оставит своей службы, никогда не прекратит спектакля. Он, по примеру Симеона Столпника, которому черви изъедали тело, должен быть невозмутим и долготерпелив, и приговаривая червям искушения: «ешьте что вам Бог послал», должен продолжать дело. Лишь только в этом случае артисту в конце концов явлен будет дар свыше – дар исцелять человеческие души. А без подвига артист – пшик.

– Воистину! – распаляясь, воскликнул Крашеный. – А если присовокупить сюда нашу с вами священную миссию – помочь вернуть графу Вонлярлярскому доброе имя с тем, чтобы хоть как-то отблагодарить его за спасенные скромныя наши жизни? Выходит, что сегодня – особый для нас миг. Если хотите – Звездный час, Торжественное Бдение, готовясь к которому, мы никак не имеем права роптать! Так возблагодарим же Провидение за те блага, которые нам даны! – Крашеный кончил говорить и в бессилии опустился на лавку.

Молчание длилось с минуту. Ободняковы настолько растрогались от своих речей, что носы их покраснели, а глаза сделались влажными. Каждый теперь пытался скрыть друг от друга свою слабость: Крашеный заглядывал под лавку на мешки с овощами, Усатый же, усевшись в старенькое кресло, рассматривал нелепые свои бутафорские штиблеты.