Za darmo

Чумщск. Боженька из машины

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

VII

Как уже говорилось, сон наших господ отнюдь не был покойным. Добавим, не был он и долгим и прервался стихийно прямо на рассвете, едва забрезжило над окружавшими город синими вершинами утреннее солнце. Если говорить о причинах сих неудобств, то постельные клопы, что в любой уездной гостинице наравне с постояльцами пребывают на хозяйских правах – это бы еще полбеды. Ведь в большинстве подобных заведений для их отпугивания отыщутся свежая пижма, либо багульник или на худой конец метелки сушеной полыни. В конце концов, голодному клопу можно противопоставить ловкое заворачивание в одеяло (включая и голову): пусть тяжело дышится и человек зачастую просыпается поутру с лицом багровым и мокрым от поту, словно после нещадной парилки – однако ж это премного лучше, чем беспрестанные, оскорбительные и, чего уж там, весьма болезненные укусы мелкого насекомого, от которых по пробуждении остаются повсюду цепочки зудящих волдырей.

Совсем другое дело – укусы душевные, которым ни трав, ни заворачиваний не противупоставишь. И всевозможных букашек, способных вконец испортить сон, здесь куда как предостаточно. Предположим, человека атакуют кровопийцы, имя которым Зависть и Тщеславие. Подавленный талантами, успехами и вящей популярностью условного Кобалевича, условный Станкевич ложится в свою скромную постель – и тут спектакль начинается. Станкевичу бы возблагодарить Господа за день минувший да приняться считать овец, готовясь со спокойным сердцем перейти в благодатное царство сна. Ан нет, Станкевич считает другое, а именно – достоинства Кобалевича, сделавшегося ему вмиг злейшим врагом. Пересчитав по пяти раз оные достоинства, Станкевич начинает сравнивать их со своими и непременно уходит с этой злосчастной арифметикой в крепкий минус. В воспаленном сознании пришедшего в отчаяние Станкевича явственно проносятся картины, живописующие несомненный успех Кобалевича: внимание барышень (в том числе и кокотки Выпритской), рукоплесканья залов, благосклонность критиков, да и попросту сытая еда и роскошный ночлег. «Всего этого у меня нет! – внутренне стенает Станкевич. – Всё это не моё, а Кобалевича! Кобалевич насельник вершин, а я не более чем пещерный червь! Притом учились мы вместе и оканчивали один драматический класс. Отчего так? Отчего такая несправедливость?» И эти стенанья в конце концов наносят душе Станкевича такие пробоины, такие муки, что тот не выдерживает, с утробным стоном вскакивает и, наскоро облачившись в платье, выхлестывается из квартиры наружу только для того, чтобы нанять первого попавшегося извозчика и нести во весь опор по пустым ночным улицам, оглашая их постыдными для всякого мужчины завистливыми рыданиями.

И так – едва ли не каждую ночь. А спустя несколько месяцев подобного удручающего «сожительства» с душевным гнусом обнаруживается у заштатного актеришки Станкевича желчная болезнь, да к тому же самого что ни на есть хронического разряду, притом, что вел он до этого отнюдь не разрушительную жизнь – питался здоровою пищей и нисколько не злоупотреблял спиртным. Такой исход, согласитесь, куда хуже красноватых волдырей на коже.

А если на секунду представить себе жертву хитрого паразита, которого в народе прозвали Алчностью? Бедная эта жертва! Скажем, обрушивается на какого-нибудь титулярного советника Губёхина, всю жизнь пребывающего в долговой нужде, таскающегося со своей астматичною супругой из одного угла в угол, перспектива наследства в виде весьма недурственной жилплощади. Ему бы возрадуйся да с миром в душе уповай на Бога – но нет: лёжа на захудалом семейном ложе своем в простынях натуральной мумией, Губёхин всю ночь не может сомкнуть глаз. Он вперяет взгляд в прокопченный потолок и перебирает поименно всех близких и отдаленных своих родственников – тех, кто так или иначе волею судеб может обернуться претендентом на наследство. Он поносит их на чем свет (не избегает сей участи и нянька, в детстве заботливо вскармливавшая нашего господина, и лопатобородый Евпатий, конюх дородной кузины Губёхина, которого он подозревает в недвусмысленной связи с последней) и даже – о напасть! – в какой-то мере начинает задумывать устранение некоторых из этого числа разнообразными дурными путями. Проходят дни, тянутся недели, отдаленная бабуля Губёхина – та, что является владелицей заветной жилплощади – всё дышит на свой ладан, а уж сам Губёхин представляет из себя зрелище до крайности жалкое: от постоянных ночных бдений кожа лица у него сделалась совсем восковой и нездорово поблескивающей, и совсем замаяли боли. И в конце концов, вот те на! светила медицины диагностируют какую-нибудь острую поджелудочную болезнь, и такой степени остроты, что даже получи Губёхин во владение долгожданные комнаты в придачу с целым сундуком денег – нет ему никакого счастья, ибо ежечасная боль изматывает его и вместо радости обладания желанными квадратными метрами господин наш получает по нескольку раз на дню громадные клистиры и длинных осклизлых пиявок на разные части тела…

Наших же друзей на почве произошедшего в степаненковских банях всю ночь ела поедом букашка, именуемая Тщедушием. Виду они друг другу, конечно же, не подавали, как говорится, «держали лицо», однако оба были весьма взволнованы живым рассказом вороватого поневоле Сеньки о суровых законах, принятых в банях: не перестают-де члены шайки преследовать тех, кто сумел когда-нибудь от них ускользнуть, оборотень Ыстыкбаев подобно спруту распространяет свои щупальца, и даже собственную жену не пощадил. Наскоро поев что Бог послал (не гнушаясь и сделавшегося почти черствым хлеба), Ободняковы заперлись на ключ, погасили огарок свечи и улеглись. При этом Крашеный как бы невзначай оснастил себя карманным револьвером, а Усатый подпёр шваброю дверь.

– Дабы не сквозило, – пояснил он.

Степенно пожелав друг другу спокойной ночи и перекрестившись, Ободняковы, придавленные грузом событий, провалились в пучину тревожных мороков такой причудливой природы, что невозможно было определить, где кончается сон и начинается явь. Притом видения у обоих были одинаковые – всё это, очевидно, являлось последствием вдыхания дурманных паров в степаненковских банях. Чудились Ободняковым в их расширившемся до невообразимых пределов номере коренастые круглоголовые азиаты с глазами-щелочками, с выдубленными степными ветрами черными от загара лицами. Торсы их блистали средневековыми, изукрашенными орнаментом доспехами, носили они скифские кожаные штаны и высокие кожаные же сапоги гармошкой. И хотя супротив заряженного револьвера Крашеного вооружены азиаты были лишь кривыми монгольскими саблями да копьями, Ободняковы замирали в пораженческом бессилии.

Но страшнее всего был шествующий в авангарде азиатской дружины облаченный в тюбетейку и полосатый восточный халат старик-шаман. Это был тот самый старик, что, защитив себя повязкою, поддавал ядовитого парку в мыльне. Не оставил он своего занятия и в диковинных снах Ободняковых: в одной руке его раскачивалась наподобие кадила привязанная к бельевой веревке баклажка, откуда валил густой желтоватый пар, подозрительно пахнущий карболкой. Другой рукой он извлекал из необъятного кармана огромадные индусские грибы и ловко крошил их в емкость. Пар, подымаясь, неуклонно направлялся к ноздрям Ободняковых, что грозило известно чем – навечным оцепенением и бездумным прозябанием посредь мыльных шаек и грязной водицы во славу уже никак не Мельпомены, тонкостанной красавицы, а безумного пьяницы, развратника и известного грязнули Бахуса. Из-за спины камлающего старика воины что-то громко выкрикивали на своей тарабарщине, причем Ободняковы прекрасно понимали смысл гортанных фраз: азиаты, выражая почтение высококлассной игре господ, настоятельно зазывали их на постоянный контракт в бани. Зазывали пока что по-доброму. Ободняковы в бани наотрез идти отказывались, потому громко стонали во сне, призывая в помощь всех богов и каждый – собственную маменьку. Тогда устрашающая картинка сменялась миролюбивой, но до крайности глупой – например, являлись Ободняковым большие тугие коровы на солнечном лугу, которые с недоуменным мычаньем смотрели грустными глазами в голубую высь и то и дело полизывали огромные блестящие бидоны, расставленные по изумрудной траве в таком неимоверном количестве, что застилало горизонт. Вокруг порхали стрекозы, и покуда господа наслаждались радостью от исчезнувшей азиатчины, сия идиллическая картинка не пропадала, стоило же кому-нибудь из Ободняковых задуматься над вопиющей бессмысленностью явившегося представления, как коровы с бидонами растворялись и вновь представали азиаты, потрясающие копиями и настойчиво требующими заключить контракт.

Так продолжалось, пожалуй, бы и до десяти часов, когда извозчику Трифону было велено разбудить Ободняковых, однако ж его истошный вопль раздался гораздо раньше этого сроку, на рассвете, заставив Ободняковых в ужасе подскочить с постелей. Крашеный, приняв дуэльную стойку, держал наготове свой карманный револьвер, Усатый озирался и несколько стыдливо прикрывал ладонями натянутую на голову бирюзового цвета ночную сеточку для волос. Наконец друзья сообразили, что голосит и охает ни кто иной, как их собственный извозчик. Господа отворили дверь и осторожно выглянули в коридор. Трифон подымался по лестнице, охал и жестикулировал Ободняковым.

– Что стряслось? – в один голос воскликнули Ободняковы.

– Неужто азьаты? – взволнованным шепотом добавил Крашеный, пряча револьвер за спиной.

– Ооох, ваши благородия! – представши перед Ободняковыми, восклицал с поклоном Трифон. Он то и дело испуганно поглядывал на лестницу. – Не велите пороть!

– Господь с тобою, братец! Когда ж мы тебя пороли?

– Ооох, Христом Богом молю, – не слушая Ободняковых, продолжал вздыхать Трифон. – Я туда, а там – такое!..

– Да о чем же ты?!

Ополоумевший от страху Трифон сбивчиво пояснил, что недалече, чем половину часа назад спустился он проверить коней да выкурить папироску. Свечи с собою не брал, поэтому, возвращаясь по неосвещенному коридору гостиницы, взял, да и по ошибке забрел не в ту дверь.

 

– Не туда сунулся, каюсь, мякинная голова! Открываю, а там это, – своею грязною рукой Трифон принялся выписывать восьмерки у лиц господ. – Летаеть!

– Что летает?

– Натурально рука по комнате летаеть! – Трифон выпучил глаза и осенил себя крестным знамением.

От Трифона распространялся крепкий запах винных паров, понятно было, что он накануне воспользовался длительным отсутствием хозяев и изрядно угостился в близлежащем кабачке. Да и странности раньше за ним тоже замечались – скажем, без особой цели коллекционировал он жестяные коробочки из-под чая и перед едою не мыл рук. Поэтому Ободняковы на слова извозчика, только неприветливо и даже несколько возмущенно сказали:

– Вот как.

– Вот уж.

Потом Ободняковы дали распоряжение насчет завтраку и подготовки коней и строго наказали Трифону скорее ретироваться, поскольку из нескольких дверей по коридору стали показываться заспанные и недовольные лица постояльцев. Затем господа вновь забаррикадировались в своей комнатке. Сон совершенно ушел, теперь до завтраку нужно было чем-то себя занять. Усатый, расхаживая по скрыпучему полу в огромных черно-белых бутафорских туфлях (вынужденная мера: новенькую, выигранную в пари обувь пришлось «подарить» спасителю Сеньке), вдруг предложил:

– Коллега, учитывая вчерашнюю авэнтюр и принимая во внимание тот факт, что нашим, ммм… экзистенциям крайне угрожает некоторое, так выразиться, прекращение, предлагаю дальнейшие наши локомоции совершать инкогнито.

– Это как? – простецки спросил Крашеный и отчего-то испугался.

– Посредством применения гриму.

– Ах! – радостно захлопал в ладоши Крашеный. – А ведь верно!

– И хотя для азьатов мы все на одно лицо, – продолжал многозначительно вещать Усатый, – береженого, известно, бережет Бог.

– Известно, бережет! – охотно согласился Крашеный. – Тем более, личности мы в определенном смысле примечательные, с незаурядной внешностью, – он засуетился, орудуя в чемоданах со сценическим инвентарем.

– Извольте, – проговорил Усатый.

Наконец коробки с гримировальными красками, парики, разнообразные волосяные наклейки и другой мелкий инвентарь были извлечены, свалены на трюмо и Ободняковы, усевшись у пыльного зеркала, немедленно приступили к перевоплощению. Результаты сего действа не заставили себя долго ждать: спустя каких-то полчаса перед нами предстали до неузнаваемости изменившиеся личности, в которых с немалым трудом можно было признать прежних Ободняковых.

Усатый приладил себе густую клинообразную бороду, неплохо подходящую к форме его лица, однако ж, надо сказать, весьма посредственного качества и с неестественным сиреневатым отливом так, что наблюдалась некоторая асинхронность с усами. Выбор был сделан по той причине, что подобная борода черного волосу решительно куда-то запропастилась, а бороду другой формы Усатый применять отказывался: она-де уродует его. На голову Усатый водрузил англицкий котелок, который, впрочем, был ему несколько великоват. Крашеный же ограничился тем, что нацепил на нос очки в черной роговой оправе (они тоже, кажется, были немного больше положенного размера) и с неизвестной целью подцветил нос, который переливался теперь разнообразными сливовыми оттенками. Довершило образ узорчатое, под турецкий огурец, швейцарское кашне из тонкого шелка, повязанное на особый щегольской манер.

– Вот и хорошо, – проговорил Крашеный, вставая. – Теперь опись, а затем можно и отзавтракать.

– Постижёра следовало бы предать анафеме, – ругался Усатый, глядя в зеркало и щупая свою неестественного цвета бороду.

– Ничего, борода еще никого не уродовала, – веселым тоном отозвался Крашеный. Было заметно, что настроение у него после гримирования пошло в гору. – Айдате.

Совершив подобающую заведённому распорядку дня опись и упаковав реквизит, Ободняковы спустились в столовую. У дверей, сидя на сундуке, дремал розовощекий Филимон. Заслышав шаги, он мигом проснулся и, завидев Ободняковых, наложил на себя крестное знамение.

– Bonjour, Филимон! – улыбаясь, приветствовал полового Крашеный. Усатый же поклонился и приподнял свой котелок.

Филимон только молча проводил странноватых постояльцев ошалелым взглядом и проговорил вслед:

– Совсем с ума лишились.

Господа наскоро, по причине обретающихся в столовой полчищ мух, позавтракали несколько переквашенной тюрей с хреном, напоследок употребили по паре стаканов выдохшегося тёплого пива и были таковы. На улице Ободняковы закурили, затем свистнули Трифона и приказали ему подавать коней на рынок (друзья условились помочь сенькиному барину на первый раз в гастрономическом смысле).

– Да только поезжай-ка ты в обходную, – предупредил Усатый.

– Штрахуясь, – добавил Крашеный.

Трифон готовил лошадей и испуганно косился на Ободняковых, рассыпаясь тихими проклятьями.

– Ты, брат, не впадай в прострацию, – подбадривал его еще более повеселевший от пива Крашеный. – Мы роль репетируем, оттого и при гардеробе. Да ты никому не сказывай, что мы являемся самолично нами. Пребудем инкогнито.

– Верно об вас кличут… – бубнил себе под нос не проспавшийся всклокоченный Трифон и украдкой наблюдал карманы ободняковских пинджаков на предмет скопившихся там банкнот.

Наконец тронули. Бричка со скрыпом и причитаньями покатила по убогоньким закоулочкам Чумщска. Отдохнувшие лошади резво фыркали и цокали по булыжному покрытию в тех местах, где оно было, с гор дул свежий ветерок с цветочными нотками, и наши друзья, отходя от беспокойных миражей прошедшей ночи, с каждой минутой веселели и чувствовали с оптимизмом, как вливается в них обоих зачинающийся новый день, сулящий новые тайны и неожиданности. Что же этот день несет?..

– Необходимо обставить всё так, как приличествует джентльменам по отношению к джентльмену, находящемуся в нужде, – заметил по пути Усатый. – Незаметно препоручим провиант Семёну, дабы не задеть честь графа.

Посредством Трифона приобретши на базарчике самый необходимый набор съестного и напитков, а также несколько фунтов недурственного табаку, Ободняковы отправились, наконец, на поиски дома, в котором проживал сенькин барин. Так как, находясь вчера после чудесного спасения в возбужденном состоянии, Ободняковы толком не запомнили дороги, которую указывал Сенька, пришлось воспользоваться услугою местных жителей. Первый же прохожий, конопатый мальчишка лет шести с щербинкой меж зубов на вопрос где проживает граф, при дворе у которого кудрявый Сенька, недолго думая, указал чумазой рукою за ближайший поворот.

– Через Грязнуху переедете, а там по десную самый никудышный двор с кривым забором. Дяденька, дай монетку, – заклянчил ребенок.

– А ключа от сейфа ты не хочешь? – мгновенно нашелся Крашеный и оба господина весело расхохотались. Коляска тронулась, Крашеный выудил из пакета с продуктами большущее яблоко и бросил его ребенку, но тот, видимо обидевшись на смех, не стал его ловить. Плод шлепнулся в пыль.

– Подберет, – уверенно заключил Крашеный. – Не из таких они и гордых.

И здесь мальчишка бросился бежать вслед за коляской, указывая пальцем на господ и громко, со смехом крича:

– Артисты! Артисты! На руку нечисты!

Прохожие с подозрением смотрели на проезжающих. Ободняковы поглубже уселись в свои сидения и сидели молча, сконфузившись, пока ребенок не отстал.

Как только переехали через ветхий мосток заболотившейся, со стоячим запахом, реки Грязнухи, действительно, слева обнаружился деревянный забор двора, который отличался от других в крайне худшую сторону. Доски рассохлись и щели меж ними зияли, как щербины меж кривых зубов.

– Пожалуй, здесь и останови, – приказал Трифону Крашеный. – Далее мы сами.

Ободняковым почему-то не хотелось травмировать сенькиного барина тем фактом, что у них имеется собственный извозчик и какие-никакие лошади. Поэтому Ободняковы нагрузились свёртками и пошли ко двору графа по густой пыли.

– Айдате с заднего двору, – предложил Усатый, отмахиваясь от выглядывающего из свёртка пучка зелени. – Сенька, небось, там околачивается, – почему-то решил он. – Увидим нашего спасителя, да и одарим его сими скромными дарами волхвов.

Ободняковы свернули в узенький закоулочек, где была влажная земля, пахло тиной и в изобилии росли лопухи. Подойдя к заднему дворику, в котором скрывался запущенный сад, господа стали невольными свидетелями сцены, из которой явственно стало видно, что сенькин барин, что называется, хромает на обе ноги. Пожелав остаться невидимыми, дабы не смущать барина, Ободняковы тихо пребывали в отдалении в густых зарослях. Как истинные джентльмены, они старались не глазеть на происходящее, однако, противу своей воли проникались удручающей сценой всё более и более.

Сцена была такова.

На огороде, облаченный в чрезвычайно ветхий халат, к которому неизвестно зачем пришпилены были ножны с торчащей оттудова парадной шпагой, ссутулившись, стоял граф (у наших господ не было сомнений, что это он). На его ногах легко угадывались туфли, украденные Сенькой у Ободняковых. Но не это заставило артистов краснеть и отводить глаза. Дело в том, что граф, будучи убежденным, что его никто не видит, с остервенением грыз капустную кочерыжку. Его челюсть ходила взад и вперед, греческий победительный нос нависал над жалкою добычей подобно клюву, граф жадно откусывал куски от кочерыжки и глотал их, почти не жуя. Сия трапеза продолжалась около полуминуты. Из двери дома показался Сенька, при появлении которого барин спорым движением отбросил остаток кочерыжки в сторону, выхватил из ножен шпагу и ловко срубил налившееся пёрышко зеленого лука.

Сенька, ей-богу, выглядел лучше барина. Барин повернул к нему свое бледное анемичное лицо и произнес надтреснутым голосом:

– Посинтхан – слыхал ли о таком?

– Не приводилось, господин, – отвечал спаситель Ободняковых.

– А это меж тем известный всему миру корейский деликатес, – тоскливо сказал барин. – Суп. И делается он на основе собачатины.

На это Сенька скромно промолчал. Барин выждал некоторую паузу и продолжал:

– Мало того, что правильно выдержанная и замаринованная, собака имеет место быть в плане изумительности вкуса. Кроме этого, по корейским пониманиям, поедание данного супа увеличивает мужество, – с этими словами барин вновь вынул шпагу из ножен и обезглавил очередное луковое перышко. – Что скажешь?

– По мне так это самая что ни на есть дикарщина, барин, – отвечал Сенька. – Собака она и есть собака, а поедать ее – грех.

– Ах вот те, мил человек! – воскликнул картинно барин и заработал в воздухе шпагой так, что засвистело в воздухе. – Так-таки сразу и дикарщина! Вот ведь чего удумал. Ну что ж, – он остановился и вложил шпагу в ножны. – Спрошу тебя относительно голубятины. Как ты полагаешь ее?

– Так ведь знамо, – изумился Сенька, – что это ровнехонько крыса, разве что крылатая. Там бактерия.

– Деревенщина! – всплеснул руками сенькин барин. – Да знаешь ли ты, что еще в златые времена античности на эту, как ты изволил выразиться, летучую крысу, охотились, подавали блюда из голубятины на пирах богатых вельмож и считали это мясо деликатесом? А сейчас, если попадешь ты в Тоскану – не смей выражаться относительно голубя. Там тебе за такие выражения выпишут порядошную оплеуху.

– И я, поверьте, в долгу не останусь, – не тушуясь, отвечал Сенька.

– Ты бойкий малый, да несмышленыш, – говорил барин, жадным тоскливым взором провожая расхаживающих посреди заросших грядок упитанных сорок. – Исходя из твоих предубеждений, кажется, нет никакого смысла спрашивать тебя об отношении к лягушачьим лапкам. А между тем, находясь в Paris (это слово граф произнес на французский манер), я не менее сотни раз употребил сие блюдо в обществе прелестных мадмуазель и различных уважаемых особ. В самой королевской семье это кушанье является в почете.

– Ну право, – возмутился Сенька и не нашелся больше что сказать.

– Ан гард! – вдруг воскликнул барин и сделал выпад в сторону воображаемого противника. – Если бы ты знал, мальчик, что это за шпага… – сказал он, показывая Сеньке свой хлипкий, подходящий только для парадов снаряд. – Я берусь пронзить ею кипу шерсти!

Уходить со двора барин явно не спешил. Между тем скрывавшиеся в лопухах Ободняковы переступали с ноги на ногу, свёртки и узелки с продуктами тяготили их руки, в довершение ко всему, по причине некачественной накладной бороды, щеки и подбородок у Усатого начали чесаться и зудеть.

– Ждать ли? – шепотом спрашивал Усатый у Крашеного. – Я полагаю, мы его несколько… смутим. Ведь он, эндак, основательно простоволос, – сказал Усатый, имея в виду то, что граф пребывает в исподнем.

Крашеный, не находя ответа, только двусмысленно пожимал плечами и переминался с ноги на ногу. Так бы, пожалуй, продолжалось весьма долго, но случай вновь вступил в свои права и все решил за Ободняковых. Свёрток с продуктами, который Усатый поминутно перекладывал с руки на руку, почесывая то одну, то другую зудящие щеки, вдруг затрещал и лопнул в области днища. Провиант с глухим стуком повалился на землю.

 

– Проклятие… – сдавленно выругался Усатый.

– Ох… – произнес Крашеный.

Барин тут же повернул голову в сторону Ободняковых, спрятал шпагу за спину и затравленным высоким голоском спросил:

– Кто тут?

Далее скрывать себя Ободняковым не было никакого смысла. Поэтому господа робко выглянули из-за забору и произнесли:

– Это мы.

– Пришли поблагодарствовать-с за чудесное спасение, – сказал Усатый и, сконфузившись, кинулся собирать рассыпавшиеся продукты.

– Изумительная история, – добавил Крашеный. – Благодаря месье Семену. Обязаны жизнью-с…

Усатый оторвался от продуктов и оба радостно замахали Сеньке. Сенька несколько мгновений с ужасом глядел на измененных гримом Ободняковых, пытаясь признать в них вчерашних Ободняковых, а затем просиял в ответ и сказал барину:

– Это те господа, что вчерась в банях представленье давали, а я их спас. Лицедеи оне, – и шепотом добавил. – Богатством располагают.

Барин приосанился. Сенька поспешил к Ободняковым и открыл им калитку. Они расцеловались. Сенька всё с удивлением поглядывал на грим артистов.

– Мы роль репетируем, братец, – пояснил Крашеный. – Нечего и пугаться.

– Собери-ка ты снедь, братец, – попросил Усатый Сеньку.

Ободняковы поспешили к барину, который ожидал их, выставив вперед носок одной ноги и вложив руку в полу своего ветхого халата. Был он анемично бледен, давно не чесаные кудри топорщились на ветру пенькою; впрочем, лицо его было даже красиво, кабы не запущенность.

– Смелая порода, – со снисходительной улыбкою сказал барин. – Знает, с кем дело держит. Ведь я сам имел неоднократные подвиги на различных поприщах, не исключая и амурных. Хотя предпочитаю не распространяться.

Господа представились.

– Вонлярлярскый, – отрекомендовался в свою очередь барин. – Граф Данила Дмитриевич, – Просвещаю молодежь. Знаете ли, несуразно, когда в дому императора на Востоке голубей почитают за лакомство и подают с зеленым горошком и изысканными специями, – граф сглотнул, и артисты увидели его небритый, далеко выдающийся, вероятно, от недостатка иоду, кадык. – А здесь всячески третируют и обругивают крысою, – он недовольно посмотрел на Сеньку. – Ничего не знают. Ни на каплю.

Ободняковы смущенно покивали, озираясь на Сеньку.

– К слову, – опомнился барин и указующе провел ладонями по засаленному ветхому своему платью, – это, конечно, не для внешних глаз. Не люблю рядиться. Предпочитаю простоту во всём. Веду свой образ жизни подобно Цинцинатту, – носком туфли граф указал на тощие капустные головешки, торчащие из грядок, а затем вновь принялся сновать руками по халату, будто приглашая господ рассмотреть сии лохмотья поближе.

Ободняковы вновь закивали, не зная, куда себя деть. К счастью тут подоспел с подобранными продуктами Сенька и барин с достоинством произнес:

– Добро пожаловать в мое скромное жилище. Однако ж мы уже отобедали-с, – добавил он негромко и торопливо. – Потому-с не обрадуем вас обилием яств. Согласно армейским порядкам привыкли обедать рано.

Ободняковы коротко переглянулись, еще паче понимая всю прискорбность положения Вонлярлярского, ведь на часах едва ли было девять.

Гости вошли в дом и тут же погрузились в кромешную темноту. Пахнуло сыростью и глиной.

– Не обращайте внимания, – бодро заметил Вонлярлярскый. – Мрак держим для воров, коих в этом гадком городишке, – он сквозь зубы выругался, – предостаточно, будьте уверены. Вас еще не грабили? – он запнулся во тьме и зазвенел какими-то склянками, и вновь Ободняковы услышали сдавленную ругань графа. – У нас завсегда грабят, а в гостиницах и подавно.

– Не приходилось, – ответил Крашеный, на ощупь пробираясь к забрезжившему впереди свету.

– Нет, – ответил Усатый, осторожно выставляя вперед ногу. Оба же при этом одновременно подумали: «Однако…»

Наконец, дистанция была пройдена. Гости оказались в довольно просторной зале с высокими потолками, которая, вследствие слишком малого количества мебели, выглядела весьма сиротливо и уныло. Да и имеющаяся мебель, надо сказать, была основательной степени ветхости: в углу – скособоченный шкап под мореный дуб, более походящий на огромный короб, рядом – низкий спартанский топчан с набросанным на него тряпьем, у крохотного пыльного оконца, которое давало совсем немного света – массивный стол из необструганных досок, какие бывают обычно в кабаках, с парою затертых лавок, да два тонконогих стула. Известка на стенах растрескалась и потемнела. Пахло болотом и заношенными портками. Над столом смутно поблескивала в дешевой рамке плохонькая репродукция картины, изображавшей историю блудного сына.

Сенька бросил продукты на стол.

– Ля бьенвеню! – промолвил граф, потирая руки. – Будьте как дома. И не удивляйтесь: предпочитаем скромность во всём, – здесь Вонлярлярский с кислым выражением лица обвел взглядом комнату.

Ободняковы отчего-то на мысках пересекли залу и осторожно присели на одну из лавок. Однако Крашеный тут же неловко вскочил и, смущенно поглядывая то на Усатого, то на графа, то на Сеньку, пытался что-то сказать. Наконец он, волнуясь, начал:

– Ваше Сиятельство! Такая уж выпала на нашу часть планида, что занесло нас по приезду прямехонько в степаненковскыя бани.

– Ооох! Хехехе! – Вонлярлярский, тихо смеясь, переглянулся с Сенькой и лукаво подмигнул ему.

– И ежели б не самоотверженная доблесть вашего верного… – Крашеный смутился, подбирая слово, – оруженосца – не видать нам ни премьеры, ни света белого.

– Совершенно бы сгинули, – подтвердил Усатый, вставая.

Граф меж тем, снисходительно опустив глаза долу, поигрывал кончиком туфля, ранее принадлежавшего Усатому.

– Посему… – от воспоминаний давешних лихих азьатчиков, Крашеный совершенно растрогался, некоторое время собирался с мыслями и внезапно выпалил, указывая на стол с наваленными там продуктами: – Вот некоторое… вспомоществование… Обязуемся впоследствии посодействовать и куда существенней.

Затем Крашеный окончательно стушевался и замолчал.

– Нисколько не задевая вас, – недовольно косясь на оконфузившегося коллегу, поспешил выправить ситуацию Усатый. – Символически одарить, так сказать, спасителя Сеньку… Однако вопрос несколько иной. Мы желали б и вправду расплатиться куда существенней, посему спасены жизнию, но заимеем такую возможность только завтра, поскольку – артисты и гонорар получаем лишь после спектаклей…

– Премного благодарен, друзья мои, – отозвался граф, бросая нарочито равнодушный ленивый взгляд на продукты, которые, между прочим, источали весьма аппетитный запах. – Однако нет никакой необходимости. Это не в наших принсипах – делать с корыстью. Мы не нуждаемся, – Вонлярлярский с достоинством посмотрел на Ободняковых, а сидящий в углу Сенька при этих заключительных словах многозначительно закашлялся.

Ободняковы вновь коротко переглянулись. Повисло неловкое молчание.

– И если уж на то пошло, – продолжил вскоре граф, – то знайте: в долгу я оставаться не привык. Принсипы, – пояснил он, вставая и направляясь к шкапу. – А без принсипов жить в наше время могут одни только безнравственные или пустые люди.

Граф открыл скрипучие двери шкапа и наполовину погрузился в его недра. Прошло около минуты, затем Вонлярлярский с покрасневшим от натуги лицом показался из шкапа и крикнул слуге:

– Сенька, куда подевался чудотворный зонт секунд-ротмистра Падунского?

– Так я его уже неделю как того… – Сенька развел руками. – В мясную лавку снес. Взамен требухи.

– А и к черту! – в сердцах бросил Вонлярлярский. – Нечего хлам коллекционировать. Хотя, признаться, у этого зонта имелась крайне примечательная история… Да! – обрадовано воскликнул он. – Расплачусь я с вами, господа, венецианскою зрительной трубою, авторства, поговаривают, самого Галилея, – он извлек из шкапа на свет сплошь испачканную чем-то желтовато-липким подзорную трубу. – Правда, в нее уж не насмотришься – потому как, перенеся не одно боевое сражение, раздроблены линзы – но бьюсь об заклад, цены ей по-прежнему нет. Мне же в свое время эта вещица помогла улизнуть от ассасинов. Дело было под Манцикертом, – граф подбросил подзорную трубу на ладони и воскликнул: – Это чистейшей воды анти́квар!