Za darmo

Чумщск. Боженька из машины

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Стащили! – гаркнул вернувшийся из-за кулис прислужник. – Ящик стащили!

– Что ты, дармоед, выдумываешь?! – прикрикнул на него фон Дерксен и здесь заприметил побелевшие лица артистов.

– Да… Украли… – подтвердили те едва слышно.

– Да когда успели? Кто?! Его ведь и четырем мужикам не снести! – с нескрываемыми ужасом и восхищением воскликнул фон Дерксен. – Я туда специально булыжников навалил.

– Да двое и несли, – ответили Ободняковы.

– Чего ж вы их не остановили? – насел на артистов пунцовый Шубин.

– Покорнейше просим нас простить, мы спектакль играли, – мгновенно вскипел Усатый.

– Ничего, далеко не уйдут, – пообещал подошедший Гусынкин. – С эдакой-то ношей. Мы их по вмятинам на почве и определим.

Послали погоню. Фон Дерксен отвел в сторону Шубина и, почти не таясь, обсуждал с тем, что следует изъять у Ободняковых в случае, ежели воров так и не настигнут.

– Коляску? Лошадей? – доносился голос Шубина.

– Всё не то! – разочарованно восклицал фон Дерксен. Руки у него ходили ходуном, сальный подбородок трясся – видно было, что он жуть как переживает. По степени этих переживаний и по тому, с какой легкостью отмел он коляску и лошадей, можно было заключить, что за богатства скрывал сейф.

У Крашеного от волнения и духоты вдруг совершенно не к месту носом пошла кровь. Тут же к нему подскочил услужливый молоденький полицейский с кувшином воды и полотенцем. Другой поднес артистам раскладные стульчики.

– Присаживайтесь-с. Авось долго ждать придется.

Ободняковы покорно сели. Юноша робко мялся подле артистов.

– Не откажите в любезности, – наконец обратился он, протягивая обрывок бумаги и облупленный кусок химического карандаша. – Поставьте автограф: «Валерию и супруге его Екатерине на добрую память».

Дрожащими руками Ободняковы подписали бумажку. Полицейский воссиял.

От зала исходили уже совершенно угрожающие энергии. В затхлой полутьме будто в жерле вулкана бурлило нечто страшное, грозя выплеснуться наружу. Словно бы подначивая беспокойную толпу, принялся вопить, будто резаный, Трифон. Несколько минут он сотрясал воздух обидными ругательствами в адрес Ободняковых. Наконец над Трифоном склонился огромный Афанасий и едва заметно ткнул ему кулачищем куда-то под ребра. Трифон охнул и мгновенно сник.

То к Шубину, то к фон Дерксену по нескольку раз подбегали похожие на вертлявых жучков мелкие администраторы, испрашивая дозволения распустить публику, однако оба лишь раздраженно отмахивались, твердя, что сейчас найдутся дела и поважнее. Тогда утворилось нечто совершенно несусветное: рискуя потоптать публику, для усмирения порядка в зал въехал конвоир на лошади. Одной рукой надсмотрщик то и дело ожесточенно дергал за поводья, отчего лошадь фыркала и перебирала копытами, готовая гарцевать, другой – сжимал нагайку и оглядывал посетителей блистающим взглядом, полным решимости. Таким способом конвоир передвигался промеж рядов, только чудом никого не калеча. Публика немного успокоилась – до тех пор, пока улучивший момент Федор Долин с истошным криком «Вот тебе, свинятина, уплата за наём!» – не окатил владельца кожевенного завода старика Параллельцева содержимым своего ведра. Хулигана мигом скрутили, он и не упирался, только дико таращился на униженного старичка, которого, морща носы, оттирали лакеи, и повторял как в бреду: «Не тот, не тот, не тот …» Мгновенно после этого пахнуло из щелей в стенах и вонь в зале сделалась нестерпимой, так, что от нее даже у большинства заслезились глаза – это подоспел час, когда управляемый Параллельцевым завод отворил шлюзы и спустил в Грязнуху свои ядовитые воды.

– Господи, ну какая же тут вонища! – заорал кто-то в зале так протяжно и душераздирающе, будто к нему подступала агония.

Сейчас же входная дверь отворилась и четыре мужика с багровыми от натуги лицами вволокли сейф. Вслед за ними два солдата с ружьями впихнули в зал грабителей. Их и впрямь оказалось только двое. Уму было непостижимо, как они сподобились без посторонней помощи поднять эту тяжеленную металлическую конструкцию, нашпигованную камнями и монетами и утащить ее за пределы здания. Руководило ли ими осознание смертельной опасности? Ведь недаром естественнонаучные исследования говорят, что в минуты безысходности физические способности человека удесятеряются…

Преступников провели через зал, взволокли на сцену будто на эшафот и грубо пихнули к ногам Шубина и фон Дерксена. Только сейчас обнаружилось, что одеты были грабители весьма странно, видимо, с целью маскировки – на одном был затертый салоп, из-под которого выглядывал цветастый сарафан, однако небритый кадык выдавал в нем мужчину; второй же наряжен был в бесформенные лохмотья, коих в тех краях отродясь не нашивали. Присмотревшись, Шубин к стыду своему понял, что именно к этим господам подходил в антракте, сдуру приняв их за Ободняковых. Ободняковы же в свою очередь в скрывающемся за женским платьем преступнике признали ту самую «уборщицу», что утащила обезвреженного азиатчика в неизвестном направлении.

Но это было не всё разоблачение. Ряженый вдруг энергично дернул головой, отчего платок сполз ему на шею. Обнажилась копна курчавых темных волос. Грабитель гордо сверкнул очами. Теперь уже сомнений быть не могло: человеком, облаченным в женское платье, с лицом, вызывающе изукрашенным румянами и помадой, человеком, который без зазрений совести обворовывал своих поручителей, пока те давали спектакль во имя его спасения – этим человеком был граф Вонлярлярский! Рядом с ним, обряженный в лохмотья, пребывал в позе унизительной и скорбной конечно же Сенька, его верный слуга.

Вот отчего посереди выступления артисты конфузились и забывали слова, беспрерывно косясь за кулисы! Только единственно бессмертные заветы свято почитаемого ими Евструшина удержали тогда Ободняковых от желания прекратить спектакль. Ведь артистов нагло обворовывали, уносили шкап, в котором лежали не только их деньги, но и средства, обещанные графу Вонлярлярскому, средства, могущие возвернуть ему былую честь. Если бы знали Ободняковы, чего стоит эта «честь» и кто их грабит!..

Дебошир Федор Долин, которого минуту назад вывели вон, узнав о данном невероятном разоблачении, восплакал бы горькими слезами, пеняя себе на необдуманную растрату содержимого ведра. Ободняковы же, – наши добрые Ободняковы, – вскочив с раскладных своих стульчиков, словно бы обратились в два соляных столпа. Ко многому готовы были их благородные натуры, даже стерпели алкогольную горячку верного доселе Трифона, но такое – оказалось свыше сил артистов. Разверзнись сейчас перед ними адская бездна и то было бы легче, ведь насельники преисподней и не думают рядиться в ангельские ризы… Не в силах перенести гнусного предательства, не в силах более даже глядеть на графа, Ободняковы отворотились и в один голос надсадно застонали.

Гусынкин подошел к распластавшемуся Вонлярлярскому и поддел того грязным носком сапога в бок. Граф охнул.

– Почем крал?!

– Они мне денег должны, – надменно сказал граф, сверкая очами. – Слуга мой, – он тряхнул орлиным носом в сторону Сеньки, – героически их спас из степаненковских бань. То же самое бы сделал и я, окажись на его месте, но общественныя бани нынче – удел единственно черни.

– Ты повежливее, остолоп! – уязвленно воскликнул Шубин, чей батюшка всю свою жизнь держал в уездном городке парильни, да и сам не брезговал помыться с людом.

Сенька вдруг принялся хныкать и одновременно заколотил себя растопыренной ладонью в грудь.

– Не я то был! – вскричал он тонюсеньким голоском. – Каюсь, не я! Чужую отвагу на свою личность взял! Грех великий! – здесь Сенька приподнялся и странно поглядел на полицейского. – А был то мужчина с рукою. Я и его хотел обчистить – вороватый я, таить не буду – открыл чемодан, а она как зашевелится!

– Ну ясно, – Гусынкин сонно оборотился к Шубину с фон Дерксеном. – Сбрендили-с, – и ловко, без замаху, саданул завравшегося Сеньку по оголенной лодыжке. Сенька заскулил. – Отведите их в острог да выпорите хорошенько. Да пущай готовятся к каторге.

– Я, коль не ведаете, дворянин! – воскликнул Вонлярлярский, которого уже подымали с полу два жандарма. – Да, я граф! Не позволю собственную честь и честь моих предков измарать в грязи!

Он повернул в зал свое измазанное женскими румянами лицо и все захохотали.

– Графиня Вориха! – понеслось с разных сторон.

– Ха-ха! Хотя и дрянь, зато из дворян!

– Муженька б тебе раздобыть, да чтоб непременно голубой крови!

Под всеобщие улюлюканье, смех и прибаутки опростоволосившихся воришек вывели вон. Находящиеся на сцене обступили сейф. Не теряющий деловитости фон Дерксен неторопливо снял с шеи ключ и движением головы попросил Ободняковых подойти ближе. Затем он обратился к уездному судье Шпигельглузу:

– Перец Цвиевич, попрошу вас документально заверить факт вскрытия.

Старик поклонился и раскрыл свою амбарную книгу. Фон Дерксен оглядел всех – готовы ли? – вставил ключ в замок и отворил шкап.

На ноги присутствующим посыпалась гречка пополам с камнями. Денег было не видать. Все в смущенном молчании наблюдали эту картину, переминаясь с ноги на ногу. Гусынкину гречка набралась в голенища сапог.

– Was zur Hölle…[сноска: Что за чертовщина… (нем.)] – промолвил, заметно побледнев, фон Дерксен, с миной омерзения пятясь вон от низвергающихся зерен, будто бы это были полчища ядовитых пауков.

Гречка всё сыпалась и сыпалась, камни тяжело и глухо стучали по сцене. Деньги отсутствовали – хотя бы монетка сверкнула. Вдруг посреди крупы показалось что-то розовое. Фон Дерксен, превозмогая себя, приблизился к сейфу и полез в его чрево. В руках у него оказался сложенный вчетверо лист бумаги, каковые бывают нынче в дешевых и по большей части безвкусных дамских альбомах.

Фон Дерксен нетерпеливо развернул лист и буквально въелся взглядом в написанное. Глаза его выпучились, грозя вывалиться из орбит. Вокруг все безмолвствовали, в любопытствии однако заглядывая фон Дерксену через плечо. Наконец тот дочитал написанное и взглядом приговоренного к виселице вгнездился в глубину распахнутого сейфа. Остатки гречишных зерен лениво сыпались на сцену. Денег не было ни гроша.

 

– Чего там, Гена? – осмелился спросить Шубин.

– А здеся меня… Предательство, – невпопад ответил немец и протянул городничему розовый листок.

– Вследствие крайней Вашей любви ко гречневой крупе, – немного смущаясь, вслух прочитал Шубин, – оставляем Вам сие богатство. Ассигнации мы с мадмуазель Флюгг вынуждены были позаимствовать, поскольку путь нам предстоит тяжелый, а в средствах мы, в силу Вашего скупердяйства, серьезно ограничены. Полагаю, это лишь малая толика Вашего мне долгу – за то, что сгноили мою матушку, повсеместно морили меня голодом, запретили учиться цирковым акробатом и танцевать в балете, ставили препоны и всячески всю мою жизнь меня третировали.

– Громче! – донеслось из зала.

– Позвольте, – сказал Гусынкин – в жизни он нередко испытывал недостаток внимания к своей персоне. Он взял у Шубина бумагу, откашлялся и, не меняя сонного выражения лица, громко зачитал:

– Догонять нас даже не пытайтесь – даром потеряете время и загоните лошадей. Во всём Вам прощаю окромя матушки и желаю долгой жизни, только бы подалече от меня. Ежели б не Ваша кровь в моих жилах… А впрочем! Жаль лишь то, что не довелось этой гречкой измазать Вашу харю. Посему оставляю сию приятную заботу Вам. Подпись: Гавриил Пичугин. Постскриптум! А почему вашего любимого Тушкина попросили изничтожить – так он свинья, проигрался мне в вист тому как полгода да долг и не возвернул. А самому руки марать не хотелось. В конце – торжественно объявил Гусынкин и показал народу бумагу, – женская помада и подпись: эээм… Au revoir.

Последние слова Гусынкина потонули в рыданиях фон Дерксена. Тот стоял, совершенно не укрываясь от взглядов безмолвствующего народа и сотрясался. Лицо уездного смотрителя училищ и изящных искусств стало невыразимо уродливым, будто его скомкала невидимая рука, слёзы обильно катились по щекам.

На сцену взобрался подтянутый мужчина лет шестидесяти, гладко выбритый, в приличном горчичного цвета пиджаке и лаковых коричневых туфлях. Уверенным шагом он направился к рыдающему фон Дерксену и, подойдя, отвесил тому звонкую пощечину. Полицейские бездействовали.

– Так вот, значит, как ты, паршивец? – баритоном заядлого курильщика спросил мужчина у фон Дерксена. – Распутный лис. Не успела Марта помереть, а ты уж и вновь блудню себе раздобыл, подлец? – мужчина вновь огрел фон Дерксена ладонью и вновь никто не шелохнулся. – Вот, значит, где твои святые лютеранские обеты? Вот, значит, где твоя праведность? Один раз попираешь и второй раз попираешь? Евфросинью, Гаврилы-ублюдка мать я тебе может и простил – старое дело, травой поросло. Но здесь – слуга покорный. Я Марте всюду твердил: «сестрица, этот человек – страшный человек, он тебя в могилу сведет и на холмике спляшет гопака». А она терпела. Думала, раз неродиха, значит, виновата. Зря терпела. Погань ты, Генрик, да больше и никто, – мужчина сплюнул и скоро ретировался со сцены.

В зале закричали, затопали ногами. Кто-то гаркнул:

– Накормить гречей паскудника!

Услышав это, фон Дерксен задрожал всем телом. Следует пояснить читателю суть столь трепетного отношения театрального смотрителя к в общем-то обыденной для нашего стола крупе, которую жители Северной Индии некогда прозвали «черным рисом».

Гречка

Корни проистекали вот откудова.

Вырос фон Дерксен в Богом забытом полувымершем поселке немцев-цвинглианцев, стоявшем на краю земли, у ледяного Белого моря. Набожные сектанты искони жили честным рыбным промыслом, суровая природа заставляла их работать не покладая рук. И эта жизнь была фон Дерксену постыла. Генрих чуть ли не с рождения грезил о греховном – крупных суммах, признании и роскоши. А здесь были только сети да крюки, лески да блесны, коптильня да почерневшая кирха с заунывными скучными молитвами, промозглый ветер да незавидное будущее с пучеглазой от недостатка витаминов дочерью какого-нибудь соседского рыбака. Непременно нужно было драпать.

И вот, в неистовом порыве честолюбия, тщеславия и алчности шестнадцатилетним сопляком покинул фон Дерксен родную сторонку, схоронившись в подводе с камбалой проходивших через село поморцев – эти жили еще северней. Обоз брел в столицу сквозь безжизненные пустоши. Были в обозе мужички суровые, наученные тяжелой жизнью, чуждые сентиментальности, но обнаружив Генриха среди рыбы, оставили того подле себя, не прогнали в степь на верную гибель. Тем паче это было удивительно, что от Андрюшки – так его прозвали – особого проку не было: сказываясь больным (именно – «грыжим»), фон Дерксен то и дело отлынивал от работы. За это его кормили всяческой требухой, предназначавшейся на выброс: рыбными головами, кишкою, водорослями, на что Андрюшка только шмыгал огромным багровым от мороза носом да скалил зубы, будто бы что-то замышляя. Когда же при переходе через адскую Фемистоклюсову долину начались лютые времена – лошади почти встали, отказываясь тянуть по скользкому насту возы супротив шквалистого ветра – оказалось, что «грыжий Андрюшка» действительно имеет некий план.

Ночью, когда ветер поутих, оседлал он лучшую лошадь и убег в неизвестном направлении с доброй половиной запасов гречки, которая была на вес золота, поскольку от обилия рыбы у всех отказывали желудки.

Настигли его быстро – одеревеневшего, страдающего морской болезнью от неумелой скачки. Андрюшка ждал чего угодно – проклятий, зуботычин, плевков, изгнания голышом к волкам в степь. Но начальник рыбного обоза оказался человек изощренный. Он учинил фон Дерксену такую епитимью, что тот спустя даже и десятки лет вскакивал порой по ночам в холодном поту и в слезах умолял небеса смилостивиться.

Андрюшку сняли со взмыленного коня и повезли на стоянку. Никто его не бил, слова плохого ему не говорили. А просто в начальнической кибитке перед провинившимся высыпали гору сухой гречки и велели есть. Рядом стояли мужички с тяжелыми воловьей кожи хлыстами. Начальник обоза сидел во главе стола и пил талую водицу из оловянной кружки. Андрюшка приступил. В дверях столпились измождённые поморы – кутались в полушубки, тихо отпускали в сторону немца ругательства, а начальнику еще тише осторожно пеняли на его принципиальность – растрачивает, мол, продукт почем зря. Андрюшка набирал гречку пригоршнями и запихивал в рот. Крупа больно царапала нёбо и глотку, камнем застревала где-то под рёбрами. Гречки было очень много. Сколько ни старался Андрюшка – конца и краю не видать. Мужички тем временем стали похлопывать ладошками по рукояткам хлыстов. Андрюшка набил гречкою полный рот, пытается проглотить, а не выходит – всухомятку сил нет. А начальник пьет себе водичку да ухмыляется в усы. Потом как рявкнет так, что слюни во все стороны:

– Глотай!

От страха Андрюшка поперхнулся, гречка полетела изо рта в разные стороны. Здесь ему по спине дубленым ремнем и съездили. Он заверещал и стал поедать крупу с новым энтузиазмом. Под конец экзекуции горе-беглец уже не чувствовал глотки, разбухший и расцарапанный язык заталкивал гречку внутрь подобно лопате. Невероятно, но вся крупа в итоге была съедена. Андрюшку вывели на морозец, погоняли вкруг повозок по снегу да вновь завели в кибитку. Глянул он на стол и едва не лишился чувств – новая гора гречки его ждет-дожидается, да побольше прежней будет. Зарыдал было пройдоха, взмолился, а ему вновь кнутика и отрядили.

– Ешь, – говорят.

Неизвестно, чем бы закончились эти жуткие потчевания – может быть, греча, переполнив нутро, полезла бы из андрюшкиных ушей – да только на его счастье ехал мимо на похороны дядюшки барин Ялуторов – богатый деревопромышленник из центру, человек импульсивный и самодур. Испросил он у поморов дегтя для повозки – одно из колес от плохой дороги стало скрипеть. Увидел Андрюшка в оконце – дорогая коляска, слуги, у ямщика полушубок богатый и барин сидит внутри, весь разнаряженный в парчу и виссон. Понял: терять нечего – или пан, или пропал. Выдрался из кибитки, бросился считай что под повозку, барину в ноженьки, и набрякшим языком давай жаловаться да завираться со слезами:

– Из-за веры моей меня как арестанта держат. Заставляют гречку всухомятину едать. Смертию угрожают.

И показывает барину свой язык – будто у дохтура на приеме.

Глядит Ялуторов – парень перед ним статный да белокожий, не ровня заскорузлым поморам. А у него как раз на ближайшей станции камердинер с коклюшем слёг – некому подбородок барину выбривать да одёжу по утрам подносить.

– Правда это? – спрашивает он у поморов. – Почему молодого человека обижаете?

– Брехун он последний, – сурово отвечает начальник обоза. – А обижать мы человека без надобности не обучены, чай не голубых кровей, люди простые, рабочие. За воровство и подличанье паскуденыш свое получает.

Не понравилось Ялуторову, что простой рыбак с ним как с равным разговаривает, велел он слугам Андрюшку подобрать, отмыть, отпарить, словом, привести в божеский вид.

Оттудова – с камердинеров у взбалмошного Ялуторова – и началось восхождение Андрюшки фон Дерксена к вершинам карьеры, к жизни, которую он рисовал в мечтах, будучи анемичным сопляком в беломорском захолустье. Но всякий раз, когда припоминали гречку хотя бы намёком, хотя бы раздавался издалека слабейший запах этой весьма питательной и крайне простой в приготовлении крупы, делалось с фон Дерксеном что-то вроде припадка. И кошмарные сны нет-нет да являлись ему – грезились камни, не проходящие в глотку и гнетущий взгляд главного по обозу, попивающего из оловянной кружки.

Да страшный его крик:

– Глотай!

XIII

Дерксен на виду у всех дрожал от страха, плакал, скулил. Остальные на сцене, включая Ободняковых, стояли будто бы в каком оцепенении. В смрадном воздухе висело напряженное затишье, из тех, что обычно бывают перед бурею. Вскоре зловоние достигло такой невероятной ноты, что, стань она хотя б на йоту выше – здесь уж, пожалуй, никакому человеку не вынести.

– Господи, что за вонища! – полоумным голосом возопил с последнего ряда какой-то мужик. Казалось, будто ему отнимают конечность. – Да что ж вам здесь, клоунада, братцы?!

Этот вопль привел в движение толпу, словно шарманщик – свой инструмент. Всё завертелось вдруг и угрожающе заскворчало.

– Верно! – понеслись с разных сторон голоса людей, вконец измученных тошнотворными запахами. – Да сколько ж можно? Хватит уже это терпеть!

На сцену полетела всяческая гадость вроде обглоданных кукурузных початков, куриных костей, порожних баклаг да стянутых в узел прелых портянок. Шубину зарядили в лоб дохлой летучей мышью. Тот даже заверещал от брезгливости и унижения.

– Уходить пора… – пролепетал, озираясь, Шпигельглуз, мигом обратившийся из чопорного вершителя судеб в жалкого затравленного старикашку. Напудренный паричок у него съехал набок, обнажив плешивую макушку

– Гляди ж, как лютуют, – спокойно сказал Ефим Афанасию, поддевая носком сапога прилетающую из толпы дрянь.

– Верно, – отозвался Афанасий, зевая. – Не мешало бы их задержать.

Очнулся от забытья Трифон, принялся надрывать грудь, исторгая нечленораздельную похабщину.

Толпа неистовствовала, разнося всюду волны смрада. Конвоира, давеча браво гарцевавшего на коне посредь зала, стянули с седла куда-то под сиденье. Тут же сквозь людскую толчею к коню пробрался раскрасневшийся и радостный здоровяга в клетчатой кепке – из тех, что прибыл вместе с Трифоном. Он лихо оседлал животное и, понукая его, стукая крепкими ножищами по его напруженным округлым бокам, стал пробираться прямо к сцене. Позади всадника шествовало с десяток человек. По мере приближения «полководца» к цели, людей в его отряде становилось всё больше. Мужики яростно потрясали узловатыми кулаками, бабы – кульками, свертками и авоськами. Кто-то, непонятно где, раздобыл соломенное чучело и грозился зачем-то безотлагательно его подпалить.

У сцены наглеца со всех сторон обступили полицейские и пеняли ему, брызжа слюной:

– А ну-ка слезь!

– Вон на землю, вьюн!

– Угомонись, шило!

– В карцере сгинешь!

Наглец же, невзирая на угрозы и отчаянные попытки полицейских ухватить его за ноги, поднялся в стременах и с непринужденностью циркового наездника, через голову коня влез на сцену. Проворно кувыркнувшись на загаженном полу, он отряхнул пиджак и предстал ровно перед остолбеневшим Шубиным. Затем этот крупный малый снял огромной ладонью кепку и, улыбнувшись во все здоровых тридцать два зуба, рявкнул:

– Борис Кугельшнейдер! Зачинщик!

И тотчас же свободной ладонью, практически без замаху, отрядил в градоначальниково ухо увесистого леща так, что шлепок услышали и задние ряды. Шубин рухнул на сцену подстреленной дичью.

Фальшиво тренькнул оркестр и тут же оробело смолк. Ему поддакнул полный неизбывной тоски скрип из-под потолка.

 

Вздыбилась народная волна, ощетинилась, будто хищник и насела на сцену своей пестрой массой. На первом ряду заголосила оправившаяся было от обморока супруга Шубина да и вновь туда повалилась. Расторопный же Кугельшнейдер с невозмутимостью перешел к следующей жертве. Жилистой рукою схватил он всё еще пребывающего в слезливой прострации фон Дерксена за растрепанные власы и настойчиво тянул его теперь со сцены как телёнка на убой, а тот упирался. Шпигельглуз с оханьями споро удалился за кулисы, штабс-капитан Гусынкин со своими подчиненными Ефимом и Афанасием недоуменно переглядывались, глупо и смущенно улыбаясь, словно дети. Из оркестровой ямы, щурясь от яркого света, с инструментами наперевес медленно полезли музыканты.

Откуда ни возьмись появился Тушкин – целёхонький, лишь ссадина на скуле, да глаз подбит. Завидев, что вытворяется с его дорогим протежёром, он воззрился на вросших в сцену Ободняковых и иерихонскою трубой, легко перекрывая толпу, заорал:

– Да оне ведь и аферисты! – кричал он своим чрезвычайным баритоном, тыча в артистов. – Подельники ихние сейфу и поворовали, некому больше! Да сами еще и спектакль смазали!

В повисшем молчании Ободняковым вдруг на ум пришло одно и то же. Они вспомнили о незавидной участи английского мошенника Келлера, вздумавшего некогда околпачить местную публику фальшивым прыжком с водопада. «Несдобровать!» – подумали Ободняковы. Почтенная публика разразилась яростными угрозами. Пахнуло самочинной расправой. Ввиду смертельной опасности, чувства Ободняковых обострились до предела. Из темной бездны оркестровой ямы на сцену выкарабкался курчавый детина контрабасист, и Усатый буквально затылком разглядел, как тот замахивается своим пудовым инструментом – будто заносит колун над чуркой. Мгновенно нашедшись, Усатый с обезьяньей ловкостью цепко ухватил крашеного напарника за локоть и что есть сил дернул на себя. Оба повалились в сторону. Контрабас всей тяжестью обрушился на голову Тушкину. Затрещало лакированное дерево.

– Мрууууууу! – заупокойно пробасил Тушкин и без чувств повалился на гнилой настил.

Кто-то подпалил занавес, и он теперь нехотя тлел в нескольких местах, разнося по залу сырую вонь. В клубах дыма, в адском зареве, сверкая очами, шевелились люди. Раздался последний – колоссальный – скрип из-под потолка, затем хлипкая твердь разверзлась.

С неба, пополам с трухою и перьями, повалились индусы.

Падали они вначале робко, по одному, затем же стали обрушиваться градом. Десятки индусов заполонили зал. Черные, будто из коптильни, сонные и недоумевающие, вертясь в воздухе как рыбы, вознося молитвы своим сторуким богам, они падали прямо на головы людей. Люди в ужасе метались среди дыма, стенали, плакали и выкрикивали ругательства пополам с молитвами. Это была сущая казнь египетская в здешних чумщских широтах, это было богово предупреждение публике, откровение о беспорочности артистов, повеление господне: отпустите театральщиков восвояси, пускай идут себе с миром!

Образовавшийся от пробоин в потолке сквозняк разметывал дым по сторонам, швырял его в лица людей. В помещении стоял кашель. Меж тем, кое-кто из сверзившихся чужеземцев чувствовал себя в этой сутолоке весьма вольготно. Один, скажем, невзирая на подшибленное колено, принялся даже оголтело поводить плечами и пританцовывать, по всей видимости, решив, что попал в число выступающих.

– Так вот они, твои «италианские архитекторы»? – заверещал на фон Дерксена подскочивший Шубин. Щека у него была раздута как при флюсе. – Храмы искусства требуют особого обхождения? По ночам они работают, твои флорентийцы? Музу боятся потерять? – голос Трофима Афанасьича срывался, вопросы становились всё более отрывистыми. – Я тебе сколько денег дал? А ты кого мне подрядил? Они в жизни стамески не видывали! У них хижины из соломы! И на ночлежке сэкономил, сквалыжник! Это ж, господи, где ж такое видано, чтобы люди на крыше спали? – в недоумении вопрошал Шубин и не договорил: сверху на него повалился долговязый, похожий на огромного тропического паука, полуголый индус.

Аферист фон Дерксен, не слушая градоначальника, в бессилии воздевал руки к небу и что-то шептал. К лицу его прилипли перья и опилки, фалда сюртука тлела.

У Васи Жбыря в бочке затекли конечности, и он наконец решился выглянуть наружу. Увидев прямо перед собою улыбающегося усатого бесёнка в копнах сизого дыма, он вместе с бочкой повалился набок, заверещал как недорезанный хряк и стал выдираться из тесного вместилища, будто его за причинное место жалил рой пчёл. От страха капитанского сынка вновь замутило. Боясь вторично оконфузиться на публике, Василий понесся что есть сил вглубь сцены. Там он отворил крышку рояля – того самого, на котором спали Ефим и Афанасий – и начал было кощунственно справлять в него уже привычные для себя дела. Но здесь из инструмента вдруг проворно выбрался давешний старик-азиатчик из степаненсковских бань – глаза навыкат, ноздри хоть пятаки пихай – достал из-за пазухи свою металлическую баночку и принялся ожесточенно потрясать ею, расшвыривая в разные стороны дурманный порошок. Подхватываемая сквозняком, черная пыльца разлеталась всюду вместе с дымом, щипала людям ноздри, забивалась в глаза и уши. Люди чихали, а затем что-то случалось, будто какой припадок завладевал ими – зрачки их расширялись, кровь приливала к лицам, колотила в висках.

К людям подступало безумие.

Люди безумными очами оглядывали театр, скрежетали друг другу безумные речи, безумно двигались и безумно хохотали.

– Маменька папеньку не уважил! – загнусил объявившийся посреди толпы местный юродивец, плюя и сморкаясь в сторону Ободняковых. – Маменька папеньке дырку от бублика сважил!

– Уууууй! – ответствовала толпа, распознав в этой несуразице нечто многозначительное и недобро глядючи теперь сторону артистов.

И только тогда Ободняковы наконец отрешились от гипнотического забытья, куда ввергла их фантасмагория с падающими индусами. Из глаз народных теперь изливалась угроза, а никак не преданность, никак не безобидный интерес к делам «миллионщиков». Усатый пессимистически огляделся и вдруг – что это? – слева вдалеке, сквозь дымную завесу блеснул просвет: черный ход был отворен! Усатый схватил напарника за плечо.

– Ради Бога, айдате. Через минуту уже может быть поздно!

– Постойте… – пролепетал бледный как мел Крашеный и обернулся. – Не всё же терять…

Рискуя жизнью, он проследовал за кулисы и схватил в темноте первый попавшийся чемодан с бутафорией. Скорым шагом, то и дело натыкаясь на ошалелых индусов, Ободняковы покинули здание.

На улице им пришлось перейти на бег: толпа выплеснулась из пылающего театра и, ведомая городским сумасшедшим, ринулась следом за «аферистами». Крашеный то и дело отставал, волоча чемодан.

– Бросьте, умоляю! – кричал ему Усатый.

– Извините, но не вашего ума… – пыхтел Крашеный.

Позади ревела, хохотала, булькала, извивалась цветастая толпа. Мужички, женщины, старики и дети, размахивая кто чем, вздымая клубы пыли, единым организмом неслись по дороге. В аръергарде взбесившегося отряда, шатаясь, плёлся Вилен Ратмирович Жбырь.

Чемодан Крашеного распахнулся и на дорогу вывалился огромный шмат сала – то оказался один из подарков инженера Бродовского. Сейчас же от толпы отделился шубинский секретарь Никифор. Он настиг кусман, ловко накрыл его своим телом и теперь лежал в пыли, радостно внюхиваясь в соблазнительный аромат чесночка и специй.

Быстро стало понятно, что Ободняковым далеко не уйти. Чего стоил хотя бы «зачинщик» Кугельшнейдер: далеко отставляя атлетические ляжки и улыбаясь, он несся вслед за артистами подобно гепарду. Толпа, заранее празднуя победу, подняла на руки своего юродивого и на бегу принялась его раскачивать.

А далее произошло чудесное событие. Конечно же, наши теперешние всезнающие матерьялисты станут утверждать, что таковое невозможно, однако ж хочется их предупредить, дабы не утруждали себя слишком и не тратили попусту энергий. Поскольку было ровно так, как описано ниже, а именно: в самый что ни на есть отчаянный момент, когда уже казалось бы никакой возможности уйти от разъяренной толпы у Ободняковых не было, словно бы чья-то неведомая рука подхватила многострадальных артистов за воротники пиджаков, подъяла над толпою в воздух и метнула ровнехонько на багажный горбок мчащейся мимо повозки, из которой с криками «Ну, давай живо!» как раз выудился длиннолицый господин. Дилижанс, подымая пыль, быстро скрылся в зачинающихся сумерках. Артисты покинули Чумщск. Канули, будто их и не было. Оставим же господ до поры. Вперед, вперед, к новым приключениям!