Za darmo

Чумщск. Боженька из машины

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Фон Дерксен посмотрел на сцену, где миловались Усатый с Крашеным в образе Алоиза и Лусьен. Театральный управляющий облизал пересохшие губы, пригладил мокрыми ладонями бакенбарды и вдруг, чувствуя, как кружится голова и леденеют члены, решил: «Только она появись – не стану больше таиться. Откроюсь и будь что будет! Всё равно я пропал…»

И в тот же миг к плечу театрального управляющего кто-то аккуратно притронулся. По телу фон Дерксена пронеслась сладкая истома, он вмиг почувствовал, что готов еще не на такие – на много более смелые подвиги, ведь ему дан рай! Рай, о потере которого минуту назад так красноречиво возвещал Усатый. Генрих фон Дерксен обернулся.

– Доброденствуйте, – донесся из темноты сиплый мужской голос. Пахнуло кисловатым зловонием. – Не видали ли тут Вонлярлярского? Он, собака, таится.

И прежде чем вмиг ослабевший, бледный, готовый вот-вот лишиться чувств, фон Дерксен успел сообразить что к чему, Федор Долин – а это был он – с раздосадованной миной, согнувшись в три погибели, последовал промеж рядов дальше, в глубь зала, волоча в руке грязное металлическое ведро, заполненное густою жидкостью. Долин считал, что Вонлярлярский, извечно таскающийся по улицам совершенно без поводу, столь важного мероприятия ну никак не пропустит.

А на сцене голосом переодевшегося Крашеного уже стенал настоящий дворянин – не чета обнищавшему Вонлярлярскому. В охотничьем скрадке из еловых лап в засаде одиноко сидел шикарный барон Петер Ольметцингерский – предмет восхищения многих великосветских барышень и тот самый молодой господин, в чьем доме служила Лусьен. Сжимая дорогое резное ружье, барон флегматично рассуждал о всеобщем развращении нравов, пустоте внутреннего мира окружавших его женщин, которые рядом с Петером лишь вследствие его богатства и связей, о невозможности утешиться их любовию,

Поскольку всё в них пусто и поддельно.

То же касалось и бестолковых приятелей барона – нахлебников и приживальщиков, проводящих жизнь свою в пирушках и праздном шатании. И наконец жаловался Петер на проистекающее из всего этого собственное одиночество. Посреди фальшиво блистающей роскошной жизни, посреди тщетности дел и мелкости окружающих барон прозябал. И отдавал себе отчет в этом прозябании. Он понимал, что погибает не хуже вот этой утки, что минуту назад подранком уковыляла в кусты.

Всё – декорация!

Восклицал барон, рискуя распугать дичь.

Всё – клюква! Всё – подлог!

Но было в его думах и нечто упоительное, что внушало надежду и заставляло его сердце биться скорее вот уже который день. И то была Лусьен, служанка барона. Вот кто живет настоящей жизнью, признавался себе Петер. Ни грамма фальши, она естественна как сама природа. И так с рождения до гробовой доски. Так хочу жить!

Любовь? – задавался вопросом Петер и сам же и отвечал: – Отчего же это не может быть она? Весь этот цирк не стоит и мизинца Лусьен. Какая простота и в ней, в этой простоте – краса!

На поляну осторожно выплыл силуэт лося. Петер лениво взвел ружье и вновь пустился в пространные размышления. Размышлял он о том, что свет-де требует, чтобы он, Петер, немедленно застрелил животное. Это предел отваги для них – застрелить беззащитного лося из укрытия. Об этом посудачат немного по пирушкам, обвешают историю небылицами. За удачную охоту барона Ольметцингерского будут поднимать бокалы. Чучельник возьмет голову, чтобы изготовить очередной костный трофей, которые уже некуда девать… Нет! Не бывать такому отныне, решил Петер. А делать нужно то, что подобает. Петер, не метясь, выстрелил куда-то вверх, в крону дерева, закинул ружье за спину и, сдирая на ходу перчатки, покинул скрадок, а вместе с тем со словами «Решено! Откроюсь!» – и сцену.

От грохота выстрела за кулисами, на старом запыленном рояле пробудились подведомственные Жбырю Ефим и Афанасий. Они затеяли спать, потому что глядеть на лицедейство двух взрослых господ им было скушно. Проснувшись, полицейские несколько секунд глядели по сторонам и быстро смекнув, что никакой угрозы жизни и здоровию артистов нет, синхронно перевернулись на другой бок и вновь заснули.

А совершенно зря. Поскольку сейчас же мимо импровизированного ложа полицейских в желтоватом сумраке прошмыгнули два таинственных силуэта. Да так и затаились неподвижно где-то в темноте под сценой, посреди набросанного тряпья.

Ни о чем таком не подозревая, в зале тихо нудел Жбырь.

– Васенька, пойди за кулисы. Ждут ведь оне, артисты-то.

– Батя, измотал, – басил в ответ сын.

Обильно потея лицом, он прожевал последний, девятнадцатый по счету, пирожок, облизал пальцы и громко, не прикрывая рта, чихнул. Одновременно с этим из-под потолка, из разных его мест, послышались устрашающие скрипы.

– Будь здоров, Васютка, – промолвил Вилен Ратмирович сыну.

И здесь же до Жбыря донеслись обрывки чьей-то речи, заставившие его насторожиться:

– Для ободьев и щьтупицы только дуб… Штурпак долотом пройдёсси, жатем, этова, в токарню. Долотом… и щьверлыщьком для втулки, – речь была какая-то странная, невнятная, шепелявая, сбивающаяся, будто говорящий набрал в рот угольев. – Обод иж брушку шначала жамочат в воде, патома в огонь… Тут-то мужиков и жови, гнуть… Один вовек не шогнещь…

«Так! – подумал, округляя глаза, Жбырь. Он вдруг что-то такое почувствовал в воздухе: – Здесь почитай весь город, значит и улики сыщутся…» Какие улики, было непонятно, но убаюканная суетой представления профессиональная бдительность встрепенулась в исправнике с новою силой. Жбырь собрался было исследовать, откуда происходил странный голос, однако его отвлек со всей решительностью поднявшийся из кресла Василий. Кресло предательски скрипело, освобождаясь от грандиозной тяжести.

– Идешь, Васютка? – радостно затараторил Жбырь, тоже вставая и перекрывая обзор сидящим сзади.

Василий молча стал протискиваться куда-то в сторону бокового выхода.

– А ну пущайте его за кулисы, – приказал Жбырь стоявшим на дверях надсмотрщикам. – Сын мой в спектакле роль играет.

А этот самый спектакль меж тем летел на всех парах. Забыли о всяческих признаках волнения Ободняковы, слились с судьбами персонажей, растворились в их личностях. И магия этого жизнеподобия струилась во все стороны убогонького театра, преображая действительность. И вся огромная публика, позабыв про вонь и духоту, позабыв про тайну миллионщиков, раскрывши рты, наблюдала за разворачивающейся перед их глазами историей, которая с каждой минутой принимала все более трагический оттенок. И вот уже отвергнутый своею служанкой Петер мечется и не находит в темных покоях никакого утешения. В его руках позолоченный кубок с вином. Оркестрик, входя в раж, играет всё слаженней, устрашающие ноты гудят в мелодии, подспудно навевая тревогу. Прожектор прибавляет свету, и вот сцена предстает взору публики разделенной на две части: слева роскошные покои барона, а справа, в дальнем уголку – каменный подвал, в котором избранник Лусьень, аптекарь Алоиз напряженно орудует над бурлящим котелком. Из посудины валит густой зеленоватый пар. Аптекарь сыплет в котелок какие-то порошки, лицо его озарено радостью. Барон хмур. Прожектор прибавляет ещё свету и направляет его сугубо на Петера. Алоиз едва угадывается в сумраке на заднем плане. Оркестр взрывается звучным резким аккордом и мгновенно стихает почти до тишины. Барон говорит:

Прошло уж две недели. За пределы

Не выходил я собственного замка.

Забыл рассветы, шелестенье рощ,

Ручьев лесных живительную влагу.

Как крот презренный в яме полевой

Во тьме сижу и нет иной мне доли.

Лишь вспомню миг тот роковой, когда

Любовь свою открыл, а мне в ответ

Промолвили отказ – всё холодеет,

В глазах двоится. Падаю без сил

В постель мою, а мороки кругом

Мне застят свет. И муки нет страшнее.

Твержу себе: оставь сию химеру!

Пристало ль мужу так стенать, ответь,

Подобно глупому юнцу томиться?

О, где твоё достоинство, барон?

Кругом тебя в любой из дней недели

Порхает дюжина роскошных мотыльков

Любых мастей, а ты всерьез удумал

Страдать по горничной своей безродной.

Барон в молчании и глубокой задумчивости вновь принялся бродить по комнате, будто зверь по клетке. Мука, невыносимая мука явственно читалась на его лице. Барон словно бы на что-то решался. Через несколько минут он вновь заговорил:

Аптекарь Алоиз! Мне это имя

Как будто выстрел в грудь…

Здесь Петер на несколько секунд вновь задумался. Лицо его вдруг преобразилось, глаза пылали потусторонним светом.

Да будет так!

– страшным голосом вскричал барон и что есть мочи швырнул кубок о пол. Кроваво-красные брызги вина полетели во все стороны.

Ты победил, лукавый! Жребий брошен!

Возьми сию худую жизнь. Взамен…

Петер сел в кресло и с отсутствующей улыбкой уставился куда-то в пустоту. Затем он скороговоркой вымолвил:

А, впрочем, решено, я сам всё справлю.

Ты только не мешай. Вперед, барон!

Вперед, барон! Да будет ночь темна!

– закричал Петер. С этими словами он выпростался из кресла и схватил со стола тонкий продолговатый предмет. Блеснула сталь. Лицо барона демонически искривилось. Оркестр рванул изо всех сил визгливую какофонию, будто сотни пил перерезывали металл. Сцена вновь озарилась равномерным светом и стало видно Алоиза, который радостно приплясывал около котелка, потирая руки. Барон стоял, вздымая над головой стальное орудие.

Под тревожные звуки оркестра занавес стал быстро смыкаться, словно бы спеша оградить публику от надвигающихся опасностей. Свет вспыхнул в зале, который тут же зашелся такими аплодисментами, что закладывало уши. Первый акт был окончен.

XII

Как только занавес закрылся, изможденному ожиданием Трофиму Афанасьичу Шубину пришла в голову одна тревожная догадка. «На меня смотрели господа артисты, – убежденно подумал он и, ужасаясь, домыслил: – Как-то странно смотрели. Будто бы… Да уж не с осуждением ли глядели?!» – здесь Шубин ужаснулся еще больше, наскоро поднялся из кресла и стал аплодировать энергичней – авось глядят из-за кулис? Его затылка коснулось перо одного из опахал, которым обмахивали чету Шубиных. «Божечки… – подумал Трофим Афанасьич, обмирая: – Что, если миллионщики демократических взглядов? Нынче это модно… А я тут с перьями, как персидский султан. Что подумают?» – причитал Шубин. Он обернулся к прислужникам и зашипел им как полоумный, махая руками:

 

– Прочь! Ну-тко прочь, кому говорю!

Напуганные опахальщики исчезли в людской гуще.

«Несомненно, все миллионщики нынче выписывают иностранные журналы и придерживаются демократических взглядов, – с отчаянием констатировал Шубин, не переставая аплодировать. – Маменьки…»

Народ, возбужденно переговариваясь, валил из зала кто куда – кто выкурить папироску, кто справить свои естественные потребности, кто-то намеревался приобрести у предприимчивого лавочника какое-нибудь лакомство или стакан квасу, а может чего и покрепче, но все без исключения после доброго часа, проведенного в форменной душегубке, мечтали об одном – скорее глотнуть свежего воздуху. Шубин сидел на своем месте сиднем, съежившись подобно птенцу и упрятав голову в плечи. Он смотрел на грязную, безвкусно-желтую бахрому перелатанного занавеса и избегал поворачивать голову в сторону супруги.

Авдотья же Макаровна положительно зверела, созерцая сие молчаливое просиживание мужа. Неопределенность оскорбляла её. Шубинской супруге хотелось непременных и подробных разъяснений. Наконец, Трофим Афанасьич не выдержал тяжелого гипнотического взгляда жены, посмотрел на нее в крайней степени смущенно и тут же отвел глаза.

– Ну, душечка, – пропищал Шубин, оправдываясь. – Не всё сразу. Кхм… И ведь стараюсь, душенька, работаю над этим… – Трофим Афанасьич развел руками и отчего-то глупо хихикнул.

Брови Авдотьи Макаровны поползли вверх.

– Работаешь? – уточнила она тихим голосом, в котором таился гром, и уже раскрыла рот, дабы обрушить на бедную седую голову Трофима Афанасьича всевозможные претензии, однако сверху раздался певучий женский голос:

– Eudokia! Моя несравненная Eudokia, ты ли это?!

Шубин поднял глаза и увидел, что над ними в несколько вызывающем платье, в телесного цвета панталонах, сжимая огромный веер в виде летучей мыши, вульгарно разукрашенная, стоит младшая сестричка Авдотьи Макаровны – Агафья. Или как она предпочитала себя с придыханием называть – Agathe. Агафья была на двенадцать лет моложе Авдотьи Макаровны, бросила мужа ради столичного художника, разошлась и с ним и теперь вела непутевую жизнь уездной певички, проматывала средства и часто брала взаймы. Взяв же, месяцами не появлялась в доме Шубиных. Несмотря на легкомысленность Агаты, Авдотья Макаровна её любила нежной любовью старшей сестры, никогда не сердилась на ту взаправду и не просила денег назад. Сейчас, похоже, впервые за много лет, Трофим Афанасьич был искренне рад появлению Агаты Макаровны, поскольку супруга забыла о нем, с радостным визгом бросившись в объятия сестры. Они затараторили с неистовой скоростью, совершенно не обращая внимания на Шубина. На соседнем кресле нянька утирала сопли шубинскому наследнику. Медлить нельзя было ни секунды. «Нужно непременно сейчас объясниться с артистами», – решил Трофим Афанасьич. Через несколько мгновений он уже пробирался к служебному коридору, всё больше смелея и воодушевляясь с каждым шагом.

Но здесь городничего ожидал неприятный сюрприз. В тёмном сыром переходе посредь размокших декораций обнаружились исправник Жбырь вместе со своим сыном-переростком Василием. Сын, не оборачиваясь, молчаливо удалялся в темноту коридора, а радостно-возбужденный Жбырь восклицал ему вслед:

– Васенька, не дрейфь! Вот наверное говорю: у тебя большие артистические задатки!

Василий, уходя, мычал в ответ что-то нечленораздельное.

Завидев эту картину, Шубин нахмурился.

– Это что еще за новости? – спросил он грозно.

Испугавшийся Жбырь попробовал было без объяснений уйти вслед за сыном.

– А ну стой, кому говорю! – прикрикнул Шубин. – Это когда ж ты, Вилимонтий, успел своего тугодума в артисты определить?

– А оне сами востребовали, Трофим Афанасьич, – промямлил в ответ Жбырь.

– Галиматья! – рассердился Шубин и здесь страшное подозрение закралось ему в голову. – Уж не своевольничал ли ты, остолопина? – взвизгнул он. – Я кому говорил: артистов не трогать? На версту не приближаться?

– Да оне первые! – канюча, продолжал врать Жбырь. – Статиста, говорят, надобно. А мой, вы же знаете, силён по этой части.

– Знаю-знаю я, по какой части твой балбес, – парировал Шубин. – Поесть да поспать он силен. Жрёт как целая рота! – Трофим Афанасьич выпучил глаза и изобразил старательную работу челюстями. – Всё жует и жует. Я его в солдаты забрею.

– Ну, обижаете-с… – помрачнел Жбырь.

– Да я из-за тебя дурака!.. Да они ж до сих пор не озолотили! – в ужасе воскликнул Шубин и шлепнул себя мясистой ладонью в лоб.

Далее отчаяние затмило ум городничего и всё для него происходило как в бреду. Отослав бестолкового Жбыря вон и настрого запретив ему появляться в зрительном зале, Шубин, натыкаясь на предметы, поплёлся по служебным закоулкам, и в самом темном углу заприметил артистов, тихо околачивающихся у бочки с надписью «Огурцi». Один был в женской одежде, другой в мешковатом костюме вроде цыганского. Оба выглядели весьма ветхо. Шубин раскланялся и стал городить совершеннейший вздор, в частности, завирался, что он-де тоже ярый приверженец демократии, а люди с опахалами обмахивали сугубо его сына, который болен якобы астмою, но «не мог пропустить представления любимых артистов» (при этих словах Шубин льстиво захихикал). Миллионщики, слушая шубинскую ерунду, переминались с ноги на ногу, пялились в пол и хранили полное молчание. Наконец, выговорившись, Шубин направился восвояси, ощущая полный крах. Артисты же что-то пробормотали вслед, поклонились и принялись лазать в бочку руками. «Мимо! – причитал Шубин. Голова его кружилась. – О, Господи, всё мимо! О, Боже!»

Он сам не заметил, как ноги принесли его во двор к шатру-буфету, подле которого толпилось великое множество народу. Трофиму Афанасьичу хотелось как можно дальше оттянуть миг встречи с супругой.

Очередь в лавку бурлила разговорами. Экзальтированные дамочки тоненькими дрожащими голосками восклицали: «Ах, что же сейчас будет?» «Безумие! Просто безумие!» Рассудительные барышни теоретизировали: «И ведь оба – достойные мужчины!» «Ха! А я бы обоих в оборот взяла. Да-да, и не смотрите на меня так!» «Аптека, конечно, прокормит… Но титул! Титул в аптеке не заработаешь!» Простаки мужского полу интересовались друг у друга: «Откудова баба? Артистов ведь два мужика и баста, а там какая-то баба». Кто-то просто присвистывал, не в силах справиться с эмоциями: «Ооох, завернули! Ооох, поддали парку!» Обрывки разговоров смешивались между собой, затем смешивались со стрекотом цикад, гусиным ором и мычанием коров и улетали в знойное голубое небо вместе с терпким папиросным дымом.

А Шубин брел сквозь людей. Очередь, кланяясь, расступалась перед городничим, освобождая тому местечко у прилавка. Тут же обнаружился радостный Никифор с разбухшим своим лицом, багровым и сальным от духоты.

– Трофим Афанасьишч! – вскричал он, пытаясь сладить с непослушным языком, попорченным пчелами. – Разрешите вошпольжоватьща. А не то цельных десять минут фтою, хоть бы кто сдвинулщя, – и с важным видом Никифор пристроился идти позади Шубина.

– Стакан самогону, – истребовал Шубин у лавочника и выложил на прилавок двугривенный.

Стакан он выпил единым махом, не сморщившись. Самогон обжег внутренности, в животе у Шубина тоскливо заурчало. Он внутренне подобрался. Настала пора возвращаться в зрительный зал, к жене.

В это время на пригорке, в стороне от средоточия народа, вглядываясь в дорогу, будто на эшафоте торчал сердешный друг Шубина смотритель изящных искусств фон Дерксен. Снующие туда-сюда прохожие кланялись ему, однако он давно уже не радовался многочисленности публики, приносящей ему барыши. Фон Дерксен лелеял лишь одну мысль: вот на горизонте, меж низеньких домишек появится заветная коляска и в ней будет – она… Однако не возвратился покамест даже мальчик отосланный с запиской. И вскоре фон Дерксену, совершенно мокрому от жары, пришлось покориться судьбе. Сгорбившись, он побрел назад в театр.

Антракт завершился. И вот уже публика, весьма довольная выпитым кваском, съеденными ватрушками и выкуренными папиросами, вновь набила зал под завязку и гудела в радостном предвкушении. Последние опоздавшие с величайшим трудом протискивались на свои места, часть из которых уже была занята более проворными наглецами. У дверей, пряча зловонное ведро за спиною, находился Федор Долин. Он внимательно вглядывался в лица входящих.

Свет в зале погас. Оркестр стал наигрывать тревожное крещендо. Занавес – причем только левая его часть – пополз в сторону, обнажая половину сцены. Взору зрителя представилась внутренняя часть аптечной лавки Алоиза. В помещении пока было пусто, по полкам гнездились склянки и пузырьки с лекарствами, на прилавке поблескивали весы и лежали свертки из желтой бумаги. Под потолком на толстой бечеве висело огромное чучело крокодила. На большом картонном окне в глубине сцены значилась лунная ночь. Вдруг в аптеке объявился Петер. Шел он крадучись, по-кошачьи и кутался в черный плащ с красным подбоем, словно бы замерз и всё никак не мог теперь отогреться. Петер остановился, снял шляпу, зыркающим взглядом оглядел помещение и заговорщицки полушепотом позвал:

Эй, Алоиз. Явился я.

Никто не отозвался барону. Тогда он сделал еще несколько шагов вглубь аптеки и вновь остановился, прислушиваясь. Лицо его казалось осунувшимся, глаза выделялись на бледном лице как две полыньи посредь заледеневшего озера.

Аптекарь!

– чуть громче и немного нахально позвал Петер. Тишина. Барон поднял глаза и заприметил крокодила. Петер негромко и быстро, как бы в лихорадке, заговорил:

Вот коркодилус, подле – рог витой…

С младенчества я думал, что в аптеках

Таится волшебство, и коль попросишь

Аптечника сердечно, во слезах,

То он в конце концов пойдет в каморку,

В реторту вложит вещество, зажжет,

И в ночь единую такое приготовит,

Что выпьешь и бессмертным станешь вдруг

И все твои родные! Вздор! Абсурд!

Никто не в силах отменить закона

Прихода смерти… Детские мечты!

Петер осклабился и распахнул плащ. Зрители увидели пришпиленные к поясу кинжальные ножны. Барон извлек оружие и резким ловким движением перерубил бечевку, держащую крокодила. Публика вздохнула. Чучело с глухим стуком ударилось о пол. Петер ткнул крокодила носком сапога и тихо засмеялся, пряча кинжал в ножны:

Еще с одной покончено химерой.

Но Алоиз… Куда пропал хозяин?

До ночи он торчит в своей аптеке –

Не захворал ли кто? «Вот вам пилюлька.

Вот вам, возьмите, мазь. Вот вам микстура.

Меня хвалите только, возвышайте,

Мои златые руки расцелуйте»,

– принялся дразниться и паясничать Петер. Здесь правая сторона занавеса освободила еще некоторую часть сцены и внимание Петера привлекла низенькая дверца в темном углу аптеки, наполовину заставленная деревянной бочкой. Дверца была приоткрыта и сквозь щелку проёма пробивался тусклый свет.

Ход потайной? Там свет…

– изумился барон и недолго думая, направился в сторону двери.

– Трофим! – раздался из зала повелительный женский шепот. Послышалось хныканье ребенка. Это от духоты и зловония разболелась голова у сына Шубина.

– Трофим! – еще громче взревела Авдотья Макаровна, хотя Трофим Афанасьич и без того давно уже суетился над отпрыском, расстегивал ему воротничок рубашки, обмахивал ладонью. – По твоей вине у Борисоньки удар!

– Я-то тут при чём? – с багровым лицом осторожно возмутился Шубин, тряся мясистым подбородком. – Где нянька?

– Ему нужно на воздух, – говорила Авдотья Макаровна желчным голосом. – И пускай врач его осмотрит.

– Уааа-а-а! – хныкал Борисонька и закатывал голубые глазки.

Публика принялась шикать на Шубиных.

– Няня-ааа! – попирая все нормы публичного приличия, в отчаянии возопил Шубин, поскольку закапризничавший сын больно цапнул его за палец. – Господи Иисусе, куда же вы запропастились?

Публика зашикала сильнее. Рядом с Шубиным приземлился помидор. Из темноты возникла до смерти перепуганная няня ребенка и под недовольное брюзжание Шубина, принялась обхаживать Борисоньку. Авдотья Макаровна, не стесняясь и не снижая голоса, костерила своего мужа.

В пустующее кресло подле угнетенного фон Дерксена уселся Тушкин.

– Разрешите присвоить? – Тушкин показал своему покровителю огромный миндального цвета носовой платок. – За кулисами кто-то обронил. Не артисты, у тех поскромнее утиральники.

 

Фон Дерксен взял платок, рассеяно повертел его в руках.

– Замаранный какой. Прямо струпьями. И вензель закомуристый. Нету у нас таких.

– Да это не вензель, а лоханка, – сказал Тушкин. – Видите ушки? А оттудова веник торчит. Я мигом отстираю.

– Бог знает что… – пробормотал фон Дерксен, продолжая мять в руках платок и пустым взглядом смотря на сцену.

На сцене барон Петер исчез в обнаруженном лазе, оттуда раздавался его голос:

Действительно, он черный, этот ход,

Поскольку узок, мрачен и изгибист.

Не черные ль дела там происходят?

Здесь из-за занавеса донесся какой-то колокольчик и невидимый Алоиз радостно возвестил:

Вот-вот достигну! Унцию воды,

Фунт красной меди, чуть коры дубовой

И виноградный спирт – и я у цели!

Без малого семь лет пути… Не верю!

О, небеса! Хвала вам!

Занавес стремительно отъехал в сторону, обнажив подвал Алоиза. Аптекарь стоял на коленях над бурлящим котелком, от которого в разные стороны исходили многочисленные стеклянные трубки, и что-то в него сыпал. Из двери вынырнул Петер.

Алоиз?

– коротко спросил барон, быстро оглядывая помещение. По его лицу расплылась зловещая ухмылка.

– Ах! – вскрикнула в зале женщина.

Алоиз вскочил, но вместо того, чтобы смотреть на незваного гостя, в ужасе вперил взгляд куда-то за кулисы, вытягивая при этом шею.

Повисла тишина. Алоиз продолжал коситься за кулисы. Крашеный, предупреждая конфуз, повторил:

Алоиз?

– и, не вытерпев, тоже глянул за кулисы. От увиденного он припляснул на месте, будто бы его по ногам саданули дробью. Несколько мгновений артисты недвижимо смотрели в сторону кулис. Затем, опомнившись, Усатый пробормотал без всякого выражения:

– О, Боже. Петер. Ты?

– Да, это я, – с трудом переводя взгляд на Усатого, монотонно ответил Крашеный и продолжил блеклым речитативом: – Шел мимо, порешил зайти за мазью – колено ноет. Видимо к дождю. В такую ночь не спится, право дело. Людей холера косит. Вереницей на кладбище гробы несут солдаты. Костры горят…

Раздался треск половиц. Темной тенью мимо переднего ряда проковыляли два силуэта, с кряхтеньем, согнувшись в три погибели и неуклюже кланяясь присутствующим, волокущие что-то угловатое и тяжелое. Зрители стали показывать пальцами. Ободняковы проводили фигуры взглядом. Крашеный едва слышно произнес:

– Вон, понесли один…

– Дочь бургомистрова была… – тоскливо сымпровизировал Усатый.

Вновь повисла тишина.

– Возьмите себя в руки, – сквозь зубы просипел Усатый напарнику. – Евструшин заклинал играть хотя бы и ад разверзнется под ногами.

– И вас касается! – выпучив глаза, процедил Крашеный и тут же певуче возгласил:

Ну что ж. Пойду.

Тревожась, Алоиз указал на выглядывавшие из плаща барона ножны:

А как же мазь? А это что ж? Кинжал?

Петер запахнул плащ и с деланным равнодушием отчитался:

Да пустяки. Хожу с ним на базар я

Проверить спелость дыни иль арбуза.

Хотя, позволь… Недели три назад

Кинжал прямую сослужил мне службу –

За ведьмой гнались горожане, та

Вскочила резво на коня, чертовка

И верно скрылась бы, но рядом я стоял

Извлек кинжал и обрубил подпругу.

А, пустяки. Пойду…

– Петер зевнул и сделал шаг в сторону лаза.

Постой, барон!

– воскликнул Алоиз, бросаясь наперерез Петеру.

Поверь мне, не колдун я вовсе…

На первом ряду супруга Трофима Афанасьича теряла последнее терпение. Театр она не любила и не понимала, была в нем раза два в жизни и никогда не досиживала представления до конца: всё её раздражало – публика, наряды, кривляния артистов. На посещение ободняковского спектакля Авдотья Макаровна согласилась только из-за обещанных барышей, которые всё никак не вырисовывались. Это представление раздражало её вдвойне, поскольку ко всем перечисленным недостаткам добавлялись неимоверная вонь, посторонние шумы, отсутствие удобных мест. Но самое главное – ничего из того, что обещал Шубин не происходило: глупые актеришки переодевались, читали свои бесконечные глупые диалоги и не было этому конца. Где домик у моря? Авдотья Макаровна вдруг остро почувствовала, что и этот спектакль ей не по силам досмотреть. Но прежде она отомстит муженьку за его свинскую выходку. Авдотья Макаровна обернулась к сидящим позади гостям – там в основном были мелкие чиновники, которым посчастливилось обретаться рядом с первыми лицами города – и промолвила так, чтобы услышал Шубин:

– Господа, знаете ли вы, отчего муж мой Трофим Афанасьевич вас собрал в этом хлеву? Потому что он скупердяй и рохля, – довольная собой, Авдотья Макаровна захохотала и победительно воззрела на супруга.

Чиновнички сидели растерянные, не зная, как им поступить. Шубин же весь побагровел от услышанного и стал как пришибленный, не находя в себе сил даже взглянуть на супругу, не то что пресечь ее выходку. Так прилюдно – перед вчерашними гимназистами – его еще не унижали. Пот градом полился с Трофима Афанасьича, дрожащими руками он стал обшаривать карманы в поисках платка, но руки не слушались. Тогда, в конец раздавленный Шубин принялся утирать пот ладонью – получился один смех. Заметив конфуз городского управителя, фон Дерксен с соседнего кресла протянул тому найденный Тушкиным миндальный платок с лоханью. Трофим Афанасьич утерся платком, чувствуя першение в глотке и стойкий запах, будто бы от выспевших шампиньонов.

– Благодарю, друг, – срывающимся голосом проговорил Шубин. В темноте блеснули тоскливые глаза фон Дерксена.

Прячась в сторонке среди стоячих зрителей, за каждым действием Шубина и его свиты внимательно наблюдал глава полиции Чумщского уезда Вилен Жбырь. Он начал подозревать городничего и упрямый напористый ум сыщика подсказывал ему: разгадка близка. «Что ж он меня, собака, исторгнул? – думал Жбырь про Шубина. – Не потому ль, что у него секретарь нонче какой-то странный? И эти с веерами…» В антракте Жбырь, ведомый полицейским чутьем, как бы невзначай прибился к Никифору и, к изумлению своему разгадал, что услышанная им недавно странная жамкающая речь про ободья и ступицы принадлежала шубинскому секретарю. Жбырь насторожился, поскольку хорошо знал голос Никифора, и украдкой принялся того рассматривать. К досаде капитана, Никифор заспешил в зрительный зал, но Жбырь успел рассмотреть странные изменения, произошедшие с физиономией секретаря. Теперь Жбырь, стиснутый людьми, стоял у бокового прохода и до рвотных позывов дышал запахом чьих-то прелых портков. Но сказано же – страж правопорядка обязан работать в любых, даже самых суровых условиях, да не просто работать, а подмечать мельчайшие детали и выстраивать их в логическую цепочку, ведущую к поимке преступника… Именно здесь, в толпе Жбыря вдруг осенило. Глядя на разбухшие щеки секретаря, на его налитый сливою нос, Жбырь внезапно понял, что перед ним ложный Никифор! То есть, никакой вовсе это не Никифор, а предводитель индеянов, тайно орудующих в этих краях. Всё сходилось – и ломаная речь, и изменившаяся внешность, и зыркающий взгляд, и непрестанное вороватое шевеление! И задерживать преступника нужно немедленно, потому что ложный Никифор перехватил взгляд исправника, тревожно заозирался, заерзал в кресле пуще обычного, а затем и вовсе вскочил и стал уходить прочь из зала.

Навстречу ускользающему Никифору протиснулся давешний чумазый мальчишка, что был послан фон Дерксеном. При виде его немец подскочил в кресле и выдрал ответную записку из рук ребенка едва ли не с пальцами, естественно, позабыв дать гривенник. Театральный смотритель попытался развернуть письмо – руки его не слушались, толстые пальцы мяли бумагу. Бумага пахла духами Регины Флюгг. Фон Дерксен уронил послание на пол, закряхтел, поднимая, кое-как поднял и наконец умудрился развернуть. Он вчитался в буквы и вытаращил глаза.

Позабыв обо всём на свете, Вилен Ратмирович Жбырь ринулся следом за фальшивым секретарем. Но настигнуть его было не так-то просто – повсюду толпились люди, которые недовольно кряхтели и охали, когда Жбырь в спешке наступал им на ноги. Вот, казалось бы, Жбырь обнаружил уже некоторый просвет на пути к выходу и пустился туда, но в него со всего размаху врезалось чье-то грузное тело. Жбырь пригляделся – то был Фёдор Долин. Устремив безумный взгляд вперед, он бормотал что-то бессвязное.