Za darmo

Когда в юность врывается война

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa
* * *

Дома меня встретила племянница – Галя. Пять лет тому назад, уезжая, я помнил её совсем крошкою, ещё в пеленках. Мне давали её подержать, а я, тогда ещё мальчишка, брал не умеючи, неуклюже, и голова её почему-то у меня всегда была ниже ног.

Теперь же Галя узнала меня по фотографии и выбежала навстречу:

– Дядя Митя! – закричала она, и смело забралась ко мне на руки.

Да, я уже был дядей, хотя совсем отвык от детей. Галя стащила фуражку, рассматривала кокарду и расспрашивала обо всем.

Вечером вернулась с работы мать. Очень тягостно чувствовалось отсутствие отца. Каждая вещь напоминала о нём. Не верилось, что его нет уже в живых, всё казалось, вот откроется дверь, – и он войдет, большой и широкий, чуть сгорбленный от старости, с полевой сумкой в руках, как когда-то входил, возвращаясь с работы, с пасеки.

Я загрустил. В станице остались одни старики да дети. Все ушли на фронт. С этой грустью я и уехал обратно.

* * *

Между тем, эксплуатационная практика шла к концу. Сдали зачеты. Пять отлично, одно – хорошо, три благодарности, одно взыскание – был итог моей практики.

20 ноября мы выехали на Западный фронт. Никто не вышел нас провожать. Дул холодный ветер, разыгралась метель. Поезд тронулся.

Прощай, Вольск! Много тыквы твоей мы съели на «торговой точке», и Волгу пропустили через себя, заливая пустые желудки водой да чаем…

Часть вторая

Глава 20

Уносится звездам навстречу

Стихающий шум городской,

И, верно, не раз этот вечер

Мы вспомним, товарищ, с тобой.


Поезд шёл на Западный фронт…

Настроение было тревожное: ехали на фронт, в Западную Европу, в чужие государства, к чужим людям, и кто его знает, что ждало каждого впереди. Вернёмся ли домой, в Россию, или, может быть, сложим головы где-то в неведомых, чужих краях?

Все были щедры и добры друг к другу, ближе и роднее стали друзья.

Над Москвой разыгралась метель. Я сидел в душной теплушке и через влажное стекло долго глядел вслед удаляющейся столице. С каждым стуком колес она проглядывалась всё меньше и меньше, и, наконец, последние башни её скрылись в закружившихся хлопьях пушистого снега.

Прощай, Москва! Прощай, бурная студенческая жизнь, прощай, академия. Много приятных воспоминаний останется о тебе. Вернёмся ли опять в твои аудитории?

– Ну, что загрустил? Мы ещё вернёмся, – угадал мои мысли Вася. – Как к Берлину дойдем, так и вернёмся! Непременно вернёмся! – повторял он.

На станциях, где останавливался поезд, сразу наступало оживление. Суетились торговки с пирожками, солдаты с котелками бежали за кипятком. Крики и плач провожающих переплетались с весёлыми песнями солдат. Из теплушек валил дым, и облака пара стелились в морозном воздухе.

Рядом с вагоном, стараясь прикрыться шинелью, два солдата меняли сухой паек на водку. Подъезжали машины, грузили боеприпасы, снаряжение, продукты, тёплое обмундирование. Людей провожали на войну…

Чем дальше поезд отходил от Москвы, тем чаще и чаще стали наблюдаться страшные последствия войны. Порою на полустанках было всё сожжено, разрушено, только высокие трубы одиноко стояли на пустыре да холодный ветер нёс пепел в глаза.

Осиротевшие и голодные ходили дети, прося милостыню. Эти картины сосущей скорбью сводили душу. Но одновременно с этим щемящим чувством, там, где-то далеко в груди, зарождалось новое, ещё не знакомое чувство, чувство своего национального оскорбления, чувство злобы, борьбы, чувство мести, – справедливой, жестокой мести…

Мести за всё: за невинно разрушенные наши города и села, за наших русских ребятишек-сирот, за поруганную старость наших отцов и матерей.

Голодные дети как будто говорили: «Дядя, ты видишь, я тоже русский, я ещё маленький, но меня уже сделали сиротою …дядя, ты тоже русский, ты сильный, большой, у тебя есть винтовка… ты отомсти за меня этим немцам».

И каждый солдат проникался этим высоким чувством, оно росло и росло, становилось превыше всего, клокотало внутри, заполняя грудь.

Глава 21

То ли дело рюмка рому,

Ночью – сон, поутру – чай.

То ли дело, братцы, дома…

Ну, пошёл же… погоняй.

А. С. Пушкин, «Дорожные жалобы»

Поезд подходил к границам Польши. Опять разыгралась метель. Хлопья вились вокруг, всё серебрилось перед глазами, густой снег бился в окно теплушки, ветер гудел в проводах…

Поезд то шёл полным ходом, звонко отбивая колесами на стрелках полустанков, то останавливался, не разберёшь, где, и долго, тревожно кричал в метель…

Мы подъезжали к фронту.

Поезд остановился в одной из лесных деревушек Польши, эшелон дальше не шёл.

Было раннее утро. Метель утихла. Я выглянул в окно: сплошная, без примеси ель росла по обе стороны дороги, и всё тонуло в лебяжьей, ослепительной белизне только что успокоившегося снега. Солнце только поднималось, бросая от елей длинные, мягкие тени. В чистом морозном воздухе стоял лёгкий звон. Было красиво, как в сказке…

«Как хорошо, – мелькнула мысль, – И почему я раньше не видел этой красоты зимы и леса, и только теперь, когда над жизнью нависла опасность, такой обаятельной, такой прекрасной стала природа?».

Мы выгрузились. Назначения у всех были на разные участки фронта, и далее каждый должен был добираться, как сможет.

У меня, Васи и Серафима Рязанова было назначение в 229 авиационную дивизию 4-й Воздушной Армии II Белорусского фронта.

Мы тронулись в путь. Добираться приходилось по-разному. То мы ехали на попутных товарных поездах, прямо на платформах, то в теплушках, набитых людьми так густо, что спать можно было только стоя.

О пассажирских поездах и теплых крытых вокзалах можно было только мечтать – с неделю тому назад здесь прокатился фронт, опустошая всё на своём пути.

Спать, вернее, дремать, приходилось под открытым небом, прижавшись друг к другу. С неба часто сыпал снег, попадая за воротник и освежая тело. В серой шинели да тонком летнем обмундировании оно всё промерзало до костей.

К тому же, уже чувствовались непрошенные квартиранты, ползающие по спине.

Их развелось за дорогу так много, что можно было тащить из-под рубахи прямо руками.

Шла война, и к этому неизбежному следствию её нужно было привыкать.

– Смотри вон – Серафим… – с улыбкой моргнул Вася, глазами указывая на Серафима Рязанова.

Серафим стоял у раскаленной железной печки, что-то доставал из-под рубахи и бросал на печку. Это «что-то» падало и трещало, а он весь сиял от удовольствия, наслаждаясь справедливой местью…

Глава 22

Фронт – налево, фронт – направо…

И в февральской вьюжной мгле

Смертный бой идет кровавый,

Смертный бой – не ради славы —

Ради жизни на земле!!!

А. Т. Твардовский, «Василий Тёркин»

Второй Белорусский фронт, прорвав сильно укрепленную линию немцев и успешно развивая наступление, быстро продвигался на Запад.

Авиация активно поддерживала наступление наземных частей. В воздухе непрерывно слышался гул моторов, и эскадрилья за эскадрильей шли машины к переднему краю.

В нескольких километрах от передовой, за густым сосновым лесом, на длинной, узкой площадке располагался действующий аэродром 163-го гвардейского истребительного полка.

По-над самым лесом, а кое-где прямо в лесу, замаскированные ветками елей, стояли боевые машины. Сегодня стояла лётная погода, и на аэродроме шла оживленная, кипучая жизнь.

С оглушительным шумом, подскакивая на ухабах, рулили самолёты со старта и на старт.

По аэродрому бежали пилоты с картами и шлемофонами в руках, суетились замасленные техники, слышались сирены бензо- и маслозаправщиков. Везде чувствовалось деловое напряжение, вызванное большим наступлением.

Возле самого леса, у маленького тупорылого истребителя Ла-7, спустив ноги с плоскости и глубоко запустив руки в мотор, ковырялся техник самолёта. Машина только вернулась с полёта, и он проверял мотор.

Весело напевая, рядом с ним, с большой тряпкой в руках и ведром керосина, вымазанный в сажу и масло, выполнял свои скромные обязанности моторист – он мыл машину. В песне его звучал веселый задор. В такт песне работая тряпкой, он с мягким южным акцентом напевал:

 
«В продолжении трёх лет
Я ношу её портрет;
Я ношу её портрет,
Может, зря, а может, нет…»
 

Фронтовой истребитель Ла-7


Мы подошли к нему:

– Слушай, товарищ, как к штабу пройти? – спросил его Вася. Он перестал мыть самолёт и смерил нас напущенным, скептическим взглядом, с которым обычно старые солдаты встречают новичков. Лицо его было перемазано маслом и сажей, и нельзя было узнать, был ли он русский или нацмен.

– Какой штаб? – важно спросил он.

– Штаб полка.

Моторист молча указал тряпкой на землянку в лесу и снова принялся мыть самолёт.

– Что, к нам на помощь ребята? – радостно спросил техник, и, не отрываясь от работы, закричал:

– Давайте, давайте, а то у нас недохват, задыхаемся!!

В землянке нас встретил инженер эскадрильи. Он бегло просмотрел наши документы.

– Механики, значит, хорошо, хорошо! Ну, вы пойдете на машину № 29 к механику Михайлову. Он там регулирует газораспределение – будете проходить у него фронтовую стажировку – резко говорил инженер, указывая на меня пальцем. – Вы – на машину № 36 – он указал на Василия. Начнём с этого, – быстро, по-деловому распорядился инженер.

 

Он больше ничем не поинтересовался: излишние разговоры теперь были напрасны. Сама жизнь и сами люди покажут, кто они есть. Покажут лучше всяких красных слов и документов. И нужно было на первых порах не опозориться, не ударить лицом в грязь. То были всё школы, учеба, а теперь самостоятельная жизнь, и она началась у меня с самого трудного – прямо с фронта.

Мы попали в 163 гвардейский, авиационный разведывательно-истребительный, Феодосийский, Краснознаменный, ордена Суворова III степени полк. Полк гремел своей боевой славой по всей воздушной армии. Командовал им герой Советского Союза подполковник Козаченко – молодой, но уже опытный лётчик-ас 1914 года рождения.

Размещался полк недалеко от города Остров Мазовецкий (Польша). В 10–15 километрах впереди проходила передовая линия фронта, откуда часто слышалась канонада. Нас сводили в баню и сразу же переобмундировали в теплое зимнее обмундирование. Дали большой ватный комбинезон, кожаную шапку, теплые собачьи унты. Во всём этом меховом наряде я казался громаден.


Бортмеханик Сидоренко Дмитрий Григорьевич. 4-я воздушная Армия, 1945 г.


«Вот большой, как эсэсовец» – сказал какой-то гвардеец, с тех пор и пошло – «эС-эС» и «эС-эС». И придраться было нельзя: говорили С – Старшина, С – Сидоренко. Между прочим, в полку, пожалуй, не было такого человека, кому бы не дана была кличка, причем фамилия, имя и звание забывалось – звали только по кличкам. На ночь определили в землянку.

О, сколько было удовольствия в том, что спать можно было лежа, что на голову не сыпался снег, что не ползали ненавистные квартиранты, что спать можно было на соломе, и ноги вытянуть во всю длину! Кто был на фронте, тот знает, что это недостижимая мечта всякого солдата. Правда, в этой землянке часто капало сверху, а на полу всегда была вода, но в ней всё же не дул ветер, было тепло, она называлась жилищем.

Сразу же, во всём чувствовалась слаженность, четкий фронтовой порядок; всё было просто, целесообразно и очень строго в выполнении приказаний. Все жили одной мыслью, одним стремлением, ни у кого не было личных целей, мелких стремлений, и это делало людей величественней, красивее душой.

Горьким опытом, за долгое время войны мы научились воевать. Помню, в воздушных боях и высшем пилотаже рвалась обшивка элеронов истребителей. Нужно было менять элероны, но где их взять? Далеко в России производятся они.

Но вот, откуда-то из-за леса, казалось, чудом, выезжала машина БАО. На ней аккуратно были сложены нужные элероны. Всё было учтено, предусмотрено.

Или мы перелетали на новый, ещё пустынный, разрушенный аэродром, там не было бензина, масла, боеприпасов, и самолёт, казалось, вынужден будет несколько часов бездействовать. Но вот, как из-под земли, как в сказке, сразу вырастали какие-то незнакомые нам люди, уставшие и измученные, с красными от бессонницы глазами. Они за несколько тысяч километров доставили нам бензин, масло, боеприпасы. Доставили вовремя. Для этого люди не жалели себя, ни с чем не посчитались. И так всюду, во всём чувствовалась четкая слаженность и прекрасная строгая организованность, организованность, которая называется порядком.

Кроме боевых машин истребителей Ла-7, к полку были приданы транспортная машина «Дуглас» и универсал По-2 – для мелких нужд. «Дуглас», кроме перевозки техсостава и техимущества с аэродрома на аэродром, часто летал по особым заданиям штаба армии – доставлял срочные грузы из Белостока и Варшавы, а также сбрасывал наших диверсантов в глубоком тылу немцев. Вася стажировался вторым бортмехаником на этой машине.

Я проходил фронтовую стажировку у техника Михайлова. Это был тот самый техник, который кричал нам: «…Давайте, давайте! А то мы не успеваем, задыхаемся».

Это был ещё молодой человек, спокойный, вдумчивый. Он на своих плечах выдержал все горечи и неудачи отступления, и теперь, в наступлении, всегда был в хорошем настроении, работал быстро, был на хорошем счету у командования. Мотористом у него был Шота Бабахан – маленький, забавный весельчак, всегда поющий или насвистывающий какую-нибудь мелодию. Энергия, казалось, так и била у него ключом, и он не знал, где её применить. По национальности он был не то грузин, не то осетин, но по характеру – самый типичный, горячий горец.

Чёрные брови его были согнуты дугой и высоко подняты над глазами, отчего лицо его всегда хранило какое-то возмущенное выражение. Когда же он слушал что-нибудь и открывал обязательно при этом рот, выражение лица его менялось, оно выражало испуг, ужас. И те, кто впервые встречался с ним, часто говорили: «Ну, чего ты возмущаешься?» или «Ну вот, уже испугался»… Потом привыкали и тихо подсмеивались над ним. Характером он был нетерпелив и очень раздражителен, как всякий горец. У него никогда не хватало терпения выслушать своего собеседника до конца. С первых же слов он пытался угадать его мысль, но никогда не угадывал её, а из недослушанных слов делал свои неправильные выводы и тут же начинал критиковать. Мысли его, как у детей, перескакивали с одного на другое, начав одно, он обычно хватался за другое, в результате ничего не было доведено до конца – за что часто попадало ему от механика.

Шота слабо мог сдерживать свои чувства и часто предавался бессмысленному необузданному гневу или неудержимой радости. Охваченный радостью, он обычно кричал: «Поэма! Поэма!». Гвардейцы всё это тонко подмечали и весело забавлялись над ним. Он вначале сердился за частые шутки, потом смирился и принимал их как дружеские приветствия.

Друг Шоты Степан Верёвка работал тут же, на машине Михайлова оружейником. Он оказался прямой противоположностью своему товарищу. Это был спокойный и даже немного мешковатый украинец. Он дальше своего дела не совался, был спокоен, уравновешен. Когда начинал говорить, долго собирался с мыслями, говорил басом, медленно и всегда на своём родном украинском языке. Он редко выходил из себя и всегда удерживал от этого пылкого Шоту.

– Ну, ладно, ладно, нэ заидайся, нэ твое дило, ходим! – и он тянул товарища от вечного спора, поддержать который Шота страстно любил.

Спокойная и ровная линия поведения Верёвки всегда располагала к нему товарищей. Может быть, эту недостающую в себе черту и любил Шота в товарище, но они были крепко связаны, дружны какой-то особой, суровой, мужской дружбой, вдвоем как бы дополняя друг друга, и вместе составляли одно целое.

Летал на машине Михайлова лётчик Катавасов, по национальности казах. Таким образом, экипаж состоял из разных национальностей: русский, грузин, украинец и казах – «интернациональное общество» – острили гвардейцы.

Спустя неделю меня вызвал инженер эскадрильи.

– Ну, хватит вам там, у Михайлова бездельем заниматься! Думаю, освоились? Вот что: принимайте себе машину Ла-7 № 29. Доверяю вам новую машину. Надеюсь, оправдаете доверие. Мотористом возьмете себе «старика», оружейником я пошлю вам Антошина.

– Есть, принять новую машину Ла-7 № 29, – и я сразу ощутил какую, большую ответственность я брал на себя. Нужно было отвечать за новый боевой самолёт истребитель, и это была не крестьянская телега и не автомобиль, а грозное и исключительно сложное произведение техники. Один мотор имел 1800 лошадиных сил, а сколько агрегатов, автоматов! За всем надо было уследить. Мало того, не догляди механик машину, он погубит и невинного лётчика, что часто случалось в авиационной практике. Работа авиамеханика – это исключительно трудная работа, требующая особой внимательности и хорошего знания матчасти.

Лётчик не должен разбираться в тонкостях конструкции. Он знает, что если возьмет ручку управления на себя, то самолёт пойдет вверх, подаст её вперед – он пойдет в пике, повернет её влево и легонько даст левой ногой – самолёт сделает вираж, а как там сработают мотор, тяги, расчалки… лётчик знать не обязан: он занят техникой пилотирования, воздушной стрельбой, слежением за показаниями приборов, аэронавигацией, радио и прочим. Он верит, что ему дадут исправный самолёт и полностью доверяет механику.

Кроме того, механик должен отвечать за младших специалистов – моториста и оружейника.

…Среди длинного ряда новых, только что прилетевших на фронт машин, я нашёл машину № 29, сделал всё необходимое и запустил мотор. Опробовал его на всех режимах, работу агрегатов, расход масла, давление масла, бензина, работу гидросистемы и удивился: мотор на самолёте к боевым полётам не был пригоден – он перерасходовал масло, гнал его в нагнетатель. На заводе приемщик халатно отнесся к своей работе.

Нужно было менять мотор – работа в зимних условиях на полевом аэродроме без ангара – дней на 10. А фронт опять готовился к наступлению, он ждать не мог. Мне приказали заменить мотор в пять дней.

На фронте было так: если есть свободное время – спи, пей, пой, играй, занимайся чем угодно, но если уж требуется что-нибудь сделать – тогда, пожалуйста, не различай времени суток и пока не кончишь, – не отходи. Таков уж был закон гвардейцев.

Втроем – я, моторист и оружейник – мы принялись за работу. А погода, как назло, испортилась: на открытом аэродроме завывал ветер со снегом, руки мерзли, мотор обледенел, всё заносило снегом. Часто приходилось ложиться в снег под машину и долго работать поднятыми вверх руками, руки от этого отекали, деревенели, а масло неприятными холодными струйками стекало по рукам и накапливалось где-то подмышкой. От этого жутко неприятно липла к телу рубаха, всё тело казалось связанным, как в клею.

Работать надо было быстро и надежно, так как одна не зашплинтованная гайка могла привести к остановке мотора, а значит, к гибели всего самолёта, к смерти лётчика. А гаек на самолёте – несколько тысяч!

Особенно неудобно было работать ночью с переносной электролампой. Морозы ночью усиливались, ключ примерзал к рукам, а замасленные, застывшие пальцы мало чувствовались, плохо сгибались, клонило ко сну. Тогда хотелось бросить всё и хоть на минуту уснуть, хотя бы тут же рядом, на плоскости. Но вспоминались слова командира полка героя Советского Союза Козаченко: «Гвардейцы, помните, на днях наступление… и каждой подвешенной бомбой, каждой завинченной гайкой вы вносите маленький вклад, из которого складывается большое общее дело – победа над врагом. Мы должны скорее освободить нашу землю от немцев… ведь что скажут нам наши крошки, сыновья и племянники, когда вырастут рабами, что скажут они нам, когда, появившись на свет, они пожалеют, что родились русскими…»

Вспоминалась клятва у гвардейского знамени. И снова приходилось брать окоченевшими руками примерзающий ключ, раздирать свинцовые веки и работать быстрее. Молодой оружейник на третью ночь не выдержал и уснул за работой, в руке его так и осталась замасленная не довинченная гайка. Я посмотрел на его маленький, курносый нос, вымазанный маслом, детское, пухлое лицо, и не стал будить.

Четыре дня и ночи продолжалась непрерывно эта работа, четыре дня и ночи не смыкались глаза, но работа была выполнена раньше срока. На машине ревел новый мотор, исправный, как швейцарские часы. На «гражданке» такое напряжение сил вряд ли возможно, но на фронте был другой закон жизни – закон войны – и люди становились другими. Закончив работы, мы втроем тут же растянулись на земле, подстелив самолётный чехол.

О своей жизни, между прочим, авиамеханики говорят так: «Кто в тюрьме не сидел и авиамехаником не работал, тот не человек: он жизни не видел и жизнь не поймёт». В те дни я крепко ощутил все трудности этой специальности.

Пришёл инженер.

– Товарищ инженер, замену мотора произвёл. Всё в порядке. Самолёт готов к облёту.

– Хорошо. Надежно сделано? Полетишь на нём в фюзеляже? А? – и он улыбнулся.

– Полечу! – не столько я выразил своё желание лететь в темном фюзеляже, сколько старался удержать свой авторитет. Я думал, он шутит.

– Хорошо, часа через два мы перелетаем на новый аэродром, полетите в фюзеляже. «Дуглас» всех не вместит. Ну, а сейчас, если самолёт готов, можете выспаться – и он ушёл.

«Теперь как раз уснёшь, – подумал я, – когда через два часа лететь без парашюта, на не облётанной машине, в темном фюзеляже, где летают только по необходимости».

Инженер тонко вёл свою политику воспитания технического состава. Я догадывался, что он, как новичку, хотел этим показать мне, что от моей работы зависит жизнь не только лётчика, но и моя личная.

Я ещё раз осмотрел самолёт, работу товарищей, проверил и без того уже много раз проверенные агрегаты, просмотрел контровку. Пришёл пилот.

– Так, значит, летим вместе? – весело подмигнул он.

– Полетим, – тем же тоном ответил я, и подумал: «Ты-то с парашютом, друг, а что я буду делать, если мы падать будем?»

Пилот помог мне влезть в узкий люк истребителя и закрыл за мною люк. Это была своего рода ловушка: отсюда без посторонней помощи выбраться было нельзя. Я улегся среди тросов и тяг управления, на самом дне фюзеляжа, вверху через небольшой уголок плексигласа было видно кусок голубого, чистого неба.

 

– Ну, как, устроился? – спросил пилот.

– Устроился. Только ты хорошо сажай самолёт, а то здесь, в хвосте, должно быть ударит правильно, – и подумал: «Бог его знает, может его и сажать не придется – сам сядет»…

Мы что-то долго рулили на старт. Наконец, мотор заревел, вся машина затряслась от разбега, толчок, ещё толчок, и я почувствовал, что мы отделились от земли.

«Господи, спаси меня, душу грешную» – подбодрился я шуткою и вдруг почувствовал уважение к машине: «Ревёт, тянет, поднимается. Так, так, тяни, тяни, родная, не подведи!!»

Как молодой механик, я не был ещё хорошо уверен в своей работе и, не то чувство страха, не то сознание своей беспомощности беспокоило меня. В случае если откажет мотор, лётчик выпрыгнет с парашютом, я же был зажат, как мышь в мышеловке и должен был разделить участь своего самолёта.

Долго тянулось время. Из фюзеляжа ничего не было видно – ни пилота, ни земли, и я не знал, летим ли мы вверх, по горизонтали, или уже падаем к земле. Но вот тяга руля высоты пошла назад, мотор сбавил обороты, и я почувствовал, что мы идем на посадку.

Машина уже провалилась, и хвост спускался к низу, как вдруг со всей мощностью заревел мотор, и мы опять пошли на подъем. Сработали троса руля поворота, и я догадался: «Пилот плохо рассчитал посадку и, видно, ради меня решил зайти на второй круг».

Так оно и было – мы снова шли на посадку. Всё было исправно, работа выполнена хорошо, и мы благополучно приземлились на новом аэродроме.

Оружейник Антошин и моторист Ляшенко, перелетевшие на новый аэродром на «Дугласе», встретили машину. Они уже оборудовали стоянку самолёта и ожидали нас. Самолёт зарулил на стоянку, мотор заревел, прожигая свечи, и резко остановился. Я вылез из фюзеляжа.

– Ну, вот и всё в порядке. Что говорить – работали мастера, золотые руки! – радостно толковал Антошин, довольный благополучным полётом. – Я бы тоже полетел в фюзеляже, да туда двоим не влезть, – добавил он сочувственно.

– Ничего, не горюй, это не последняя перебазировка, на следующий аэродром полетим с тобою, – стараясь быть как можно официальней, сказал пилот и подмигнул мне глазом.

Антошин замялся.

– Э… а пушки, пушки как? Стреляли? Не проверили? – дипломатически перевёл он разговор на другую тему.

Мы засмеялись.

– Ну, а ты чего смеёшься? – набросился Антошин на пожилого моториста, который улыбался, сам не зная, чему, лишь бы поддержать компанию.

Моторист был человек уже пожилого возраста, боязливый и замкнутый. Трудно было узнать, что составляло внутреннюю жизнь этого человека. Он на совесть выполнял свои скромные обязанности: мыл и чистил самолёт, оборудовал стоянку, держал в порядке инструмент, а больше я от него ничего не требовал. Кстати сказать, об авиационных мотористах вообще. В авиации они носят не своё имя, так как к мотору у них никакого отношения нет. В их прямую обязанность входит – держать в чистоте машину, расчехлять и зачехлять самолёт на хвосте, когда техник пробует мотор, чтобы машина не встала на нос, а главное – чутко реагировать на оклики техника: «поддержи», «подай», «принеси» и др.

В противоположность мотористу, оружейник Антошин был молодой белокурый парень лет 18–19, высокий и тонкий. Лицо его, всегда перемазанное маслом, с облупившимся, вздёрнутым, чисто русским носом не могло помочь определить его возраст. Но зато когда он хорошо умывался, смывая сажу и масло с лица, возраст его резко определялся: он казался много моложе своих лет. Антоша – так звали его в полку гвардейцы.

Антоша стеснялся своей молодости. Он ещё был в том возрасте, когда люди хотят быть старше, чем они есть, и во всём пытался стяжать себе славу старого солдата: не умывался, плевал сквозь зубы, то и дело курил, силился говорить басом, ругал окружающих за глаза.

– Вот, чёрт знает что, опять ключи порастащили! Ни черта не найдешь! Отдай жену дяде, а сам иди к соседке! – с напыщенной деловитостью ворчал он, как всегда, боясь адресовать свои слова по чьему-нибудь адресу. В этот день, видно в честь перебазировки, он умылся, помолодел, и уж очень наглядной стала эта напущенная деловитость, она никак не шла, не соответствовала детскому выражению его лица.

– Этот сын солнечной Грузии берет ключи и не приносит, – Антоша хотел уже было бежать к Шоте, но Шота сам бежал к нему.

– Швейцарский ключ ты увёл у меня? А? – набросился Шота на Антошу.

– Да я вот сам своих ключей после перебазировки не соберу. Мой-то ключ 19 на 22 у тебя?

– Я отдал!

– Не отдавал!

– Отдал!

Шота быстрым движением вытер рукавом под носом, подтянул боками грязных рук спавшие штаны и пустился спорить, высоко махая тряпкой.

– Та не заедайся, не заедайся, Шота, чуешь? Ось, найшовся той швейцарский ключ! – кричал Шоте с соседней машины Степан Верёвка.

Так в частом споре, суете, кропотливой работе проходит жизнь этих маленьких по специальности людей, труд которых почти не ценится в части, никем не замечаем, но на основе которого строится боевая слава лётчиков, инженеров и всего боевого полка.

Летал на машине пилот Александр Тарасов. Это был молодой, только что прибывший из школы лётчик, культурный, веселый парень, безрассудно влюблённый в свою Одессу – «душой и телом одессит», как он говорил о себе. Почти никогда с его уст не сходила мелодия:

 
Эх, Одесса, жемчужина у моря.
Эх, Одесса, видала много горя…
 

Летал он хорошо, но, как всякий молодой лётчик, плохо эксплуатировал мотор.

Я видел по мотору, что в полёте он не выдерживал температурный режим, часто перегревался, отчего не мог развить полную мощность, горели прокладки. У молодого лётчика ещё не хватало внимания за всем следить в полёте.

– Ты посмотри там, Дмитрий, подлечи его, что-то он у меня в воздухе барахлит, – иногда говорил он, возвращаясь из полёта.

В таких случаях я просматривал мотор, садился в кабину, запускал его и пробовал на всех режимах. Мотор работал хорошо, и я ему ничего не делал.

– Ну, как, Саша, мотор теперь? – спрашивал я его после следующего полёта.

– О, что ты ему сделал?! Сегодня ревёт, как зверь! Работал исключительно! – восторженно отзывался он.

В порядке товарищеской беседы я толковал ему про режим мотора, и он обещал соблюдать его (температура цилиндров 180–160 градусов), но в воздухе у него было так много работы, что он опять забывал про мотор, и это дорого обошлось ему впоследствии.

Новый аэродром возрождался. Непрерывно, одна за другой, садились боевые машины. Ревели моторы, суетились техники, подъезжали бензо- и маслозаправщики. Бойцы БАО заканчивали подготовку землянок, устанавливали печки, несли солому. Глубже в лесу мягко стелился дым из кухни столовой. Там распространялся запах жареной баранины, девушки БАО готовили нам ужин. Суетливый день шёл к концу. Наступил вечер. Плотно поужинав и разместившись в землянках, люди делились впечатлениями прожитого дня.

В лесу, у кухни я встретил Васю. Он шёл со своим мотористом из польской деревни.

– Ты это откуда?

– Был у поляков. Командир нашего Ильи Муромца (так Вася звал свой «Дуглас») приболел ангиной, просил молока раздобыть, – Вася показал бутылку и улыбнулся:

– Ну и скупые же, черти, – потом посмотрел на моториста, и они оба засмеялись.

– Ну, как, доволен «Муромцем»?

– Хороша машина. Моторы новые. Два раза летал в Белосток. На прошлой неделе бросали десантников. Они у меня и сейчас перед глазами стоят. Жалко ребят. Считай, на смерть сбросили, – и он задумался.

– Серафим-то наш, слышал, сегодня совсем опозорился. Говорят, вместо масла залил бензин: перепутал «БЗ» с «МЗ», – и мы посмеялись над нашим другом Серафимом Рязановым, которому никак не везло в полку.

– Парень, как парень, а к фронтовым условиям никак не привыкнет, – заключил Вася.

– Ну, ладно, вы подождите, я сейчас снесу молоко, и вместе спать пойдем, – и Вася скрылся в темноте леса.

Моторист чмыхнул носом и вдруг опять захохотал.

– Чего это ты?

Едва удерживаясь от давившего его хохота, моторист стал рассказывать:

– Скромный парень, он тебе и не рассказал, как трудно досталась нам эта бутылка молока, – и моторист снова, видно что-то припоминая, закатился в хохоте. Потом он вытер кулаками влажные глаза и стал продолжать:

– Скупая полячка, к которой мы зашли за молоком, никак не могла понять, чего мы от неё добиваемся. Вася применял всю свою сообразительность, разговаривая международным языком жестов, но скупая полячка, видно, знала, чего у неё просят, и нарочно прикидывалась непонимающей. Тогда Вася, – тут моторист снова захохотал, – попросил меня встать на все четыре точки, уселся рядом на корточки и с озабоченным видом стал меня доить. Он поворачивался, аппетитно причмокивал и облизывался, а я стоял на четвереньках и, задравши голову, умоляюще глядел на полячку…