Za darmo

Когда в юность врывается война

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Я подполз к лежащему телу, и ужас сдавил сердце: это был Максим Захарчук. Он ещё был жив и в предсмертной агонии, толкаясь руками, как бы отбиваясь от эсэсовца, с хрипом и бульканьем в груди, шептал: «Ах, подлец, подлец, подлец…» Я вытащил свой индивидуальный пакет, разорвал его комбинезон, пропитанный кровью и грязью, но это оказалось излишним: он умер на моих руках, – голова свисла, он умолк. Мне стало жутко. Вот она и оборвалась жизнь у человека, так неожиданно, просто и быстро он ушёл навсегда, навсегда в страшную неизвестность. Человек родился, рос, развивался, о нём столько беспокоились, и всё это для того, чтобы закончить всё так неожиданно и глупо, здесь, в грязи. Что делают у него дома в эту минуту? Может им весело, они смеются, а через несколько дней получат стандартную официальную весть: «Погиб смертью храбрых в боях с немецко – фашистскими захватчиками». И никто не узнает, в какой отчаянной, страшной борьбе, в единоборстве, в размокшей глине, за светлое торжество правды погиб их отец и муж. Ещё крепко держались в памяти последние минуты этого человека, ещё была свежа чуть ироническая интонация голоса, когда он говорил:

– «Вот кончится война, придем домой, в Россию, и только тогда по-настоящему поймем, оценим жизнь… Разве тогда мы её понимали, разве ощущали своё счастье?» Нет, больше никогда, никогда не увидит славный сынишка, увлекающийся авиацией, своего папу! Не дождется Мария своего Максима, не толкнет его локтем в бок…

Шумел дождь, хлопая по лужам, зарево догорало. Выстрелы хлопали где-то уже далеко за лесом; они становились всё реже и реже и, наконец, всё утихло. Только по-прежнему над дорогой ветер тревожно гудел в проводах, где-то скрежетала оторванная жесть…

Над КП блеснули два огонька. Они стали разрастаться всё шире и шире, раздвигалась сырая ночная мгла и, наконец, яркий слепящий свет озарил намокший лес, разлетевшиеся горбыли, засеребрился в лужах. Санитарная машина подбирала раненых…

В эту ночь смертью храбрых из нашей эскадрильи погибли: Максим Захарчук, лейтенант Светлов, пилот Катавасов и Шота Бабахан.

Шоту нашли у леса, где он стоял на посту. Он первый принял коварную смерть, но успел оповестить об опасности. Он лежал в грязи, широко разбросав руки. В груди торчал длинный, обоюдоострый кинжал, проткнувший насквозь хрупкое тело ещё неокрепшего юноши. «Всё для Германии» – красовалось на длинном тонком лезвии. Лицо Шоты было вымазано грязью, черные волосы слиплись в крови, глаза полузакрыты. В них уже не было задорного кавказского огонька, в них застыл последний момент – дикий ужас от сознания наступающей смерти.

Убитых немцев волочили за руки по грязи, стаскивая в размокший окоп. На землянке у трубы, уткнувшись лицом в грязь, лежал длинный немец. Грудь его была прострелена в нескольких местах, голова превратилась в кровавую массу. Одна рука была придавлена телом, другая – сжимала кусок грязи, которая выдавилась сквозь пальцы. На пальцах блестели кольца – видно было, что этот «матерый ас» ограбил не одну страну и теперь нашёл свой бесславный конец здесь в размокшей глине…

Погибших в эту ночь хоронили за аэродромом у большой шоссейной дороги, над рекой. Тела покрыли самолётным чехлом и засыпали землей. В погребении принимал участие весь полк. Невыносимо тяжело было расставаться с товарищами, прошедшими такой длинный путь войны и теперь навсегда остающимися в этой братской могиле на чужой земле.

У могилы друга, низко опустив голову, стоял Степан Верёвка. Он сдвинул свою замасленную шапку на самый нос, затем со злостью сорвал её совсем, как будто бы она была виновата во всем и так тяжело давила на сердце.

Над братской могилой прогремел трехкратный залп – последняя почесть погибшим… Над головами низко прошёл У-2 и, заложив прощальный вираж, растаял в молочной мгле облаков на горизонте: донесения и почта отправлялись в тыл. Там были последние письма, письма погибших товарищей. Пусть они беспрепятственно дойдут домой, пусть оттянут час рокового несчастья. Письма с фронта, что пути далеких звезд: случается так, что уже нет того, кто написал их, а письма всё идут и идут, рассказывая о последних днях давно уже погибшего человека…

Глава 32

Мы, друзья, перелётные птицы,

Только быт наш одним нехорош:

На земле не успели жениться,

А на небе жены не найдёшь…

«Перелётные птицы», песня из кинофильма «Небесный тихоход»

Серафима перевели в мотористы. Он мыл самолёты, сидел на хвосте, когда механик пробовал мотор, катал баллоны сжатого воздуха и вдвойне переживал все неудачи фронтовой жизни. В успехах всегда хвалят самого старшего, в неудачах – ругают самого младшего, потому в авиации моторист всегда виноват. На нём вымещают свои неудачи все, начиная от инженера полка и кончая оружейником.

Полк пополнился новыми машинами Ла-7. Началась перегруппировка людей.

– Ну, как ваша нога? – встретил меня инженер.

– Всё в порядке, сказали – будет лучше прежней.

– Тогда вот что, бросайте свою палочку и пока придет ваш «Муромец» из авиамастерских, примите пока 84-ую. Оружейником возьмите Румянцева, мотористом пришлю вам э… Серафима. Да, да Серафима. Кстати вы его хорошо знаете, помогите ему выправиться.

Вскоре явился Серафим. Он был необыкновенно весел и, шутя, доложил:

– Сержант Рязанцев прибыл в ваше распоряжение! – и, помолчав, добавил: – Разрешите стоять вольно?

– Нет, стоять не надо, беги, ищи Румянцева, пойдем принимать новую машину.

– Есть! – весело крикнул он, приложил руку к замасленной шапке и грузно побежал к аэродрому, чего с ним никогда не случалось.

За последнее время он резко переменился. Постирал в керосине свой промасленный комбинезон, подстригся, стал более аккуратен и чист и долго почему-то засиживался в столовой БАО, где работали девушки, уже не раз обслуживавшие наш полк. Серафим теперь каждый день умывался и, прежде, чем идти в столовую, зачем-то долго украдкой всматривался в кусочек замасленного зеркала, на обороте которого какой-то неизвестный остряк написал «мордогляд».

Мы с Васей догадывались, что он питает любовь к полной, круглолицей девушке Нине Борнц – официантке БАО. В душе мы были очень рады этому и надеялись, что благородное чувство исправит, поднимет опустившегося товарища.

Серафим вернулся:

– Разрешите доложить? Николая Румянцева нет. Уехал снимать пушки с упавшего самолёта!

Радость его плескалась через край, он не выдержал и запел. Пел он хорошо:

 
«Всё стало вокруг голубым и зеленым,
В ручьях зашумела, запела вода:
Вся жизнь потекла по весенним законам
И нам от любви не уйти никуда, никуда».
 

– Ты, Сима, что-то особенно весел сегодня…

– А разве видно?

– А разве нет?

– По чём ты судишь?

– Да хотя бы по репертуару твоих романсов: то были какие-то разочаровано-грустные, а теперь вот видишь: «от любви не уйти никуда, никуда!»

Серафим замолчал. Он, видно, не хотел открываться в своих чувствах и решил сменить пластинку:

– Ты видел фрица, «горбатых» бомбил? Выбросился с парашютом. Здоровый парень… – но я не поддержал разговора.

Мы подошли к своему самолёту. Вначале решили проверить всё до винтика и составить дефектную ведомость, потом пробовать. Серафим проверял всё молча, насупившись. Я знал, что он не выдержит и поделится своими чувствами, но он упрямо молчал.

– Так, так, значит, – начал, было, я, надеясь, что Серафим поддержит разговор. Но он молча ковырялся в моторе.

– Так, так… Любишь, значит? – Серафим молчал. И мне вдруг страстно захотелось разыграть его за это молчание.

– Правильно, Сима, хорошее чувство. Только это не новость; была бы новость, если бы тебя кто-нибудь любил, – но он был невозмутим. Зная его слабость к стихам, я начал:

 
«Любовь – это нежная ласка
Для юных и пылких сердец,
Любовь – это чудная сказка,
В которой… печален конец
Любовь – это быстрая птица,
Что сядет порой на окно,
Любовь – это в небе зарница —
Мелькнула – и снова темно».
 

Серафим не выдержал:

– Нет, ты ничего не понимаешь. Как она хороша, сколько женственности, грации, красоты…

– Да кто?

– Да Нина, – выпалил он и замолчал.

– А… Да, да… – я замолчал, давая тем самым говорить ему. Но он упорно не хотел открываться в своих чувствах.

– Да, Сима, она чудная девушка внешне. Красивая женщина, говорят, рай для глаз, ад – для души и дворник для кармана… Я только не пойму, мне кажется, она больше тебе бы в тёщи годилась, чем в невесты – я нахально врал, желая вызвать возмущение друга. Ход удался.

– Ну, ты уж это брось. Ей всего лишь 22 года, и давай, слушай, бросим этот разговор, он оскорбляет нас.

– О, «нас» – ты так далеко пошёл! Да ты только не сердись, бог её знает, сколько ей лет, у них трудно определить возраст: борода и усы не растут, ну, а если уж они захотят выглядеть моложе своих лет, они это сделают, обманут нас, у них для этого много средств. Между прочим, я вчера ужинал последним. С ней сидел Степан Верёвка, он что-то веселое рассказывал ей, она хохотала, а потом они вместе под руку ушли куда-то.

– Да?! – не выдержал вранья Серафим и холодно добавил: – Ну, и что ж с того? Это ничего не значит.

– Ну, – «не значит». Надо иметь небольшую долю воображения, чтобы представить последствия такой картины. Ты же знаешь Степана Верёвку?

– Да, да… э… Что?.. Я прибью его, если он посмеет что-либо сделать ей нехорошее.

– О, да ты настоящий рыцарь. Идешь на самопожертвование: он тебя одной рукой задавит.

– Мы ещё поборемся.

– Ну, это будет не борьба, а избиение.

– Потом посмотрим.

– А… где там, «нашему тэляти вовка зъисты».

Его, наконец, прорвало:

 

– Нет, она меня тоже любит, я это чувствую в выражении глаз. Какие они у неё мягкие, бархатные – он мечтательно улыбнулся.

– Да, сильна оптика…

– Она любит, я знаю, вот только скажи, они, женщины, могут любить так страстно, как любим мы, мужчины?

– А бог его знает, Сима, я ещё ни разу не был женщиной…

– Ты только присмотрись к ней, как она прекрасна, сколько силы, красоты в движениях, какой стан, какие нежные, пухлые руки…

– Это так кажется… Влюбленный, говорят, всегда в очках: всё у него преувеличено, кажется лучше, больше, красивее. Он просто не способен беспристрастно оценить окружающих, и потому ошибается.

– Эх, да что там! – глубоко, как мех, вздохнул Серафим. – Ты меня не поймешь. Мы огрубели в этой фронтовой жизни… А тут ещё это бесправное звание моториста, хотя бы она не узнала. Я говорил ей, что – механик. Теперь Верёвка, наверно, разболтал… В этих любовных романах я всегда был в дураках, – разоткровенничался Серафим.

– Ну, нет, почему? Есть и дурнее тебя… – в тон ему сочувственно сказал я, но на этот раз не выдержал и расхохотался…

Серафим, наконец, понял, что над ним всё время смеялись, поднял голову, посмотрел в глаза, со злостью бросил ключ и быстро пошёл от самолёта.

– Ты куда? А? Серафим?

– Пойду… «Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок…»

– Карету на! Карету! – крикнул вслед ему я, указывая на наш истребитель.

Через неделю самолёт ушёл на боевое задание. Улетел на нём пилот Поплёвко – невзрачный, неуверенный в себе человек, с подмокшей репутацией пилота. Он почему-то сразу внушил мне антипатию: есть такие люди, даже во внешности которых есть что-то отталкивающее. «Разобьет машину этот человек» – с тревогой подумалось мне, когда я передавал ему самолёт. Пальцы его заметно дрожали, он чего-то боялся.

– Может, отставите полёт? Вам нездоровится?

– Почему! – как-то с досадой сказал он, и они тройкой улетели на задание по разведке.

Через три часа все три машины благополучно возвратились с боевого задания. Две машины сели. В воздухе оставался Поплёвко. Он зашёл на посадку, но со старта воздух пропорола красная ракета – посадка запрещалась: лётчик забыл выпустить посадочные щитки (приспособление для уменьшения посадочной скорости). На аэродроме забеспокоились. Инженер, я и моторист направились к старту.

Поплёвко беспомощно ходил над головами. Он уже несколько раз заходил на посадку, выравнивал машину у земли, но потом снова давал газ, ревел мотор, и машина опять поднималась в воздух – без посадочных щитков на страшно большой посадочной скорости лётчик не решался приземлиться. В баках кончалось горючее.

Наконец, он решился. Машина со страшной скоростью коснулась земли, ударилась одним колесом, взмыла вновь в воздух, опять коснулась, подскочила и по диагонали к взлётной дорожке понеслась прямо на нас. Инженер с прыткостью мальчишки бросился наутек, я поспешил за ним.

Самолёт пронесся метрах в пяти от нас и с оглушительным треском врезался в такой же истребитель Ла-7 № 13 – только что прибывший с завода. Высоко в небо полетели щепки, раздался страшный скрежет металла о металл… Моя машина с подломанным шасси и раздробленной плоскостью лежала на боку, зарывшись в землю. Самолёта № 13 как такового уже не существовало. Все бросились к месту катастрофы. Инженер рывком сбросил фонарь кабины. Поплёвко был жив и почти невредим.

– В… в… машину? – с ужасом спросил он, схватившись за голову.

– А то куда же… – с досадой ответил инженер и добавил пару слов, которые не подлежат оглашению, но без которых не обошёлся бы в подобных случаях всякий истинно русский человек…

Поплёвко принадлежал к тому разряду людей, которых в авиации называют – неудачники. За этот месяц он разбил уже третью машину, а сам оставался невредим, может быть, для того, чтобы разбить четвертую.

Вообще в авиации, как правило, в лётной работе «крестится» каждый. Правда, есть такие, которые, отслужив, не попадают в авиационные катастрофы ни разу, но это за счет тех, кто попадает три – четыре раза. В полку Поплёвко как раз был из тех, кто отдувался за всех. Но больше всего страдал от этого технический состав – в кропотливой, трудоёмкой работе люди восстанавливали самолёт. Тут уж все горечи своей работы инженер вымещал на механике, механик – на мотористе…

Пилота увезла санитарная машина. Я остался один среди щепок своей машины, мрачно оглядываясь вокруг. Самолёт № 84, ударившись металлической частью в деревянную часть самолёта № 13 (роковая цифра!) ещё подлежал ремонту. № 13 – ремонту не подлежал. Самолёт № 84 надо было сдавать в авиа мастерские, вся ответственность за ремонт его лежала на мне.

Катастрофа случилась как раз в тот момент, когда полк начал перелетать на новый аэродром, ближе к фронту. Взлетали одна за другой боевые машины, уезжало БАО, улетали люди, шумная, кипучая жизнь затихала, аэродром опустел, наводя тоску и грусть. От земли оторвался последний «Дуглас», и вскоре весь полк скрылся в облаках за горизонтом.

Мы с Серафимом долго глядели в голубое небо вслед улетающим друзьям. Я думал над тем, какая могучая сила – современная техника: там где-то в облаках, на крыльях разместился весь полк, люди стремительно неслись вперед, на освобожденные земли, там ждала их новая, кипучая, боевая жизнь.

– Скрылись, – сказал Серафим, отрывая взгляд от расплывшихся точек на горизонте, и, обернувшись к разбитому самолёту, добавил, улыбаясь:

 
«…и лишь одна телега,
Убогим крытая шатром,
Осталась в поле роковом…»
 

Эта жизнь действительно чем-то напоминала цыганский табор Пушкинских «Цыган», и мы весело посмеялись над удачно подвернувшимся выражением.

Серафим ушёл за «студебеккером», я стал готовить машину для перевозки в мастерские в ангар.

С жалобным видом и лаем ко мне прибежала маленькая куцая собачка. Я узнал её. Это была наша полковая собачка, лохматая, заросшая, по имени Геббельс. Ещё из Польши кто-то из пилотов привез её в фюзеляже в Германию. Гвардейцы весело забавлялись с Геббельсом, кормили его сахаром и всегда брали с собой в столовую. Он привык к нам, и всегда был с нами. Его несколько раз брал с собой в фюзеляже на боевые задания Герой Советского союза Кулагин, вёл с ним воздушные бои, Геббельс был неуязвим. Потом кто-то вымазал его чернилами, подвёл брови и накрасил морду, отчего он выглядел очень забавно, напоминая уличную даму, и гвардейцы беззаботно хохотали над ним. Потом Геббельс неожиданно почему-то сильно пополнел и вдруг… ощенился шестью щенятами… Геббельс оказался сукою, и мы демобилизовали его, вернее, её из полка за «развратное поведение». Теперь Геббельс, как будто чуя расставание, пришёл просить извинения. Он ластился, лизался, казалось, жалуясь на свою собачью жизнь. В глазах его выражалась какая-то особенная, безукоризненная, чисто собачья преданность и просьба о помиловании. Глаза его как будто так и говорили: «Эх, да что там, извини, мол, сам знаешь, такая собачья жизнь, разве не согрешишь».

Подъехал «студебеккер». Серафим пригнал стадо немцев. С их помощью мы погрузили самолёт на машину, забрали с собой Геббельса и уехали в ПАРМ (полевая автомобильная ремонтная мастерская).

В № 13 я прострелил в нескольких местах бензобак, выплеснулся бензин, и я поджёг самолёт: он не подлежал ремонту и не должен был оставаться на территории врага как секретная материальная часть.

Мы отъехали далеко, а черный густой дым всё ещё поднимался над лесом. Я думал над тем, какие колоссальные расходы несет авиация. Сколько народных средств, сколько кропотливого, трудоёмкого труда было вложено в тылу в этот самолёт и какая-то доля секунды, глупая случайность, недостаточная подготовка лётчика поставила на всём этом крест. Был уже вечер, когда мы въехали в небольшую немецкую деревушку, где размещался наш ПАРМ. Я сдал машину в авиа мастерские, и мы с Серафимом направились к немцам, чтобы устроиться на ночь.

Мы выбрали в деревне более аккуратный дворик и без стука вошли в дом. Немцы, видно, ужинали всей семьей. Дети подняли плач, немка забеспокоилась: видно было, что здесь уже встречались с русскими, и теперь им страшен был один их вид. Я мысленно стал подбирать слова, чтобы составить фразу, но немка опередила меня: она робко промолвила:

– Guten Tag, rusisch Werkules![2]

– Где у неё здесь напиться можно? – сказал упарившийся Серафим, – он плохо понимал по немецки.

– Frau, geben sie mir messer,[3] – я перепутал сходные слова «messer» и «wasser».[4]

– Messer?[5] – тревожно переспросила немка и с ужасом оглянулась на детей.

– Ya, Ya, messer![6]

Немка порылась в столе и дрожащей рукой подала нам нож.

– Nein, nein, Wir wil trienke messer.[7]

– Wasser?[8] – облегченно вздохнула немка.

– Ya, Ya,[9] – Серафим расхохотался над моими познаниями иностранных языков.

Глядя на добродушное, улыбающееся лицо Серафима, немка поняла, что нас бояться нечего, и мы разговорились. Мне интересно было говорить на чужом языке, ковыряться в памяти, подыскивая подходящие слова, составлять фразы. Мы чувствовали себя, хоть и непрошенными, но влиятельными гостями, нас очень внимательно слушали, пытаясь понять. Помогали жесты – общепринятый международный язык. Мы огляделись вокруг. Серафим бесцеремонно уселся в кресло, стащил унты и внимательно принялся изучать свои натертые ноги. В углу на кушетке молча лежала молодая, но бледная женщина. Она стонала

– Was ist das diese Mädchen? Sie ist Krank?[10]

– Ya, Ya, Rusisch Kamrad… Rusisch Kamrad.[11]

 

– Ich niks ferschtein,[12] – не понял вначале я.

– Sie schreibe Papier?[13]

– Ya…[14]

– Wo ist Papier?[15]

– Ya…[16]

– Wo ist Papier?[17]

Немка порылась в какой-то шкатулке и подала клочок курительной бумаги. Безграмотно и корявым почерком там было написано: «Проверена отделением, выдержит больше. Мстители». Потешаясь над немцами, они оставили немке эту бумажку с тем, что якобы немка за это может получить продукты у русского коменданта.

– Eins, zwei, drei Kamrad? Ich nicht werboten… Aber nein acht Kamrad! Nein!

– Nein![18] – с искренней откровенностью призналась мне немка, и я не мог сдержаться, чтобы не ухмыльнуться такому признанию. А про себя подумал: вот до чего могут довести солдат накопившиеся за годы войны ненависть и чувство злобы и жестокой мести за зверства фашистов на их Родине, за разрушенные и спаленные города и села, за поруганную старость наших отцов и матерей, за убитых и угнанных в рабство ни в чем неповинных детей, родных и близких.

Молодая немка злобно глядела на меня. Но всё же хозяйка накормила нас хорошим ужином.

* * *

Прошла неделя. Ремонт самолёта подходил к концу. Я тщательно проверил работу работников ПАРМа, запустил мотор, включил рацию. Долго слушал музыку, затем настроил волну передатчика, закричал в эфир: «Амур, Амур, я Сидоренко, я Сидоренко. Примите радиограмму. Как слышите? Приём! Приём!» – «Амур» отозвался. – «Машина № 84 исправна. Жду пилота, Сидоренко. Как приняли! Приём, приём!» – А через пятнадцать минут далеко над горизонтом показалась точка. Она всё росла и росла и, наконец, определилась в У-2. Кацо вез пилота.

С пилотом мы обменялись местами. Серафим изъявил желание лететь в фюзеляже. Я помог ему влезть в узкий люк истребителя.

– Слушай, Митя, – тихо сказал он. – Машина не облётана… если что случится, передай Нине, что… в последнюю минуту я думал о ней…

Я понимающе кивнул головой. Он крепко пожал мою руку. Путаясь под ногами, визжал Геббельс.

– Давай его сюда, – сказал Серафим, – полетим вместе. Если моё счастье изменит, его – не подведет, он счастливец. – Геббельс проворно вскочил в люк и в собачьем восторге лизнул красное лицо Серафима. Я закрыл за ними люк, и два самолёта почти одновременно поднялись в воздух. Но не прошло и минуты, как истребитель нас быстро обогнал и скрылся в облаках над горизонтом.

2Guten Tag, rusisch Werkules! – Добрый день, русский богатырь! (нем.)
3Frau, geben sie mir das Messer. – Фрау, дайте мне нож. (нем.)
4«Messer» и «Wasser» – «нож» и «вода» (нем.)
5Messer? – Нож? (нем.)
6Ja, Ja, Messer! – Да, да, нож! (нем.)
7Nein, nein, Wir will trinken Messer. – Нет, нет, мы хотим пить нож. (нем.)
8Wasser? – Вода? (нем.)
9Ja, Ja. – Да, да. (нем.)
10Was ist das diese Mädchen? Sie ist Krank? – Что с этой девочкой? Она больна? (нем.)
11Ja, Ja, Russisch Kamerad… Russisch Kamerad… – Да, да, русские товарищи… русские товарищи. (нем.)
12Ich nicht verstehen. – Я не понимаю. (нем.)
13Sie schrieben das Papier? – Они написали бумагу? (нем.)
14Ja… – Да… (нем.)
15Wo ist das Papier? – где бумага? (нем.)
16Ja… – Да… (нем.)
17Wo ist das Papier? – Где бумага? (нем.)
18Eins, zwei, drei Kamerad? Ich nicht verboten… Aber nein acht Kamerad! Nein! Nein! – Один, два, три товарища? Я не запрещала… Но не восемь товарищей! Нет! Нет! (нем.)