Сад брошенных женщин. Стихи, верлибры

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

зеленый фонарь

 
невыразимое…
я в тебя угодил, как в капкан,
пошел на родник поздним вечером,
замер безрукой статуей посреди осеннего сада.
что же делать? хватать зубами
сухие ветки – узловатые карандаши,
бросаться под длинные, как лимузины, слова,
чертить чернозем, царапать асфальт…
а молодой клен обнял самку фонаря
(стеклянный цветок на железном стебле),
желтой листвой нарядил металл —
«теперь ты жива! теперь ты одна из нас!»
три девушки с распущенными волосами
грациозно выцокотали на аллею,
за ними просеменили пушистые, как норки,
запахи дорогих шампуней…
я слышал каждый шорох, осязал детали:
велосипедист пролетел, шуршание стройное спиц,
два отрока уткнулись в гаджеты, как жирные мотыльки
в кольца сиреневого света,
бьются мягкими мордами о мерцающие экраны.
и – о чудо – парень с девушкой танцуют вальс
ниже, по асфальтовому течению,
под платиновым сиянием фонаря.
она обучает парня: ангел в белой куртке и с рюкзаком;
и сотни мыслей, деталей, образов роем
жужжат, требуют, покусывают…
но сколько из впечатлений выживут?
или растают, точно крошки масла
на раскаленной сковороде бытия…
я попал в медленный ураган
из желто-красных бабочек октября,
мгновений-однодневок…
 
 
Господи, как же мне всё это выразить?
сквозь решето сознания просачивается
фосфоресцирующая соленая вода смысла.
и мысли мысли мысли
кружатся в голове, как музыка Листа:
смотри, как стремительно сорвался кленовый лист —
точно пианист с ногой в гипсе выпал из балкона.
а я выскочил из вечерних теней измененный
невыразимым – будто легчайшей радиацией
исказили лирический код моей души.
чуть не плакал, бежал домой,
шевелил обрубками рук, сжимал зубами
зеленый призрачный
луч…
 

не грусти, Златоуст

 
сельская тишина – толстый бутерброд с маслом,
щедро присыпанный сахаром луговых стрекоз.
в ближайшие сто лет здесь ничего не произойдет.
в future simple тебя никто не ждет.
только внезапно нахлынет красноватая синева вечеров
с повышенным гемоглобином,
и зашевелятся хищные звезды, задвигают клешнями —
настоящие, страшные звезды,
а не мелкое городское зверье в намордниках смога.
и луна привинчена ржавыми болтами к небесам на века,
как баскетбольное кольцо,
и филин летит слишком низко – не достать
трехочковым броском. а вдруг?
(и заметалась паутина под желтым сквозняком.)
парочка поедает друг дружку под темным окном.
кожа плотной девицы с толстой косой
покрыта лунной пылью —
со вкусом плохо смытого мыла;
и поцелуи грубы и жадны, сладки и приторны,
как рахат-лукум. такое опьяняющее постоянство,
что ты не отличаешь дня от ночи.
весь ландшафт, куда ни глянь —
голубой газовый шарф с запутавшимся воробьем;
коза улеглась на старой будке,
петух важно бродит с хлястиком мозга наружу.
и по ночам упрямый мотылек
бьется головой об освещенное стекло,
как буйнопомешанный ангел
в мотоциклетном шлеме о стену.
 
 
здесь революционеры впадают в спячку, как лягушки.
здесь не имеет смысла откладывать с получки
на путевку в Египет.
здесь всё живет согласно теореме Ерёмы.
здесь всё поддернуто дремой.
и заманчивые холмы
бесконечной сказкой увиваются вдаль —
камень, брошенный вдоль болотистой гати.
и пролистав две-три страницы, два-три холма,
ты ощущаешь волшебную плотность под пальцами —
еще не скоро наступит сказке конец.
и пьянят по вечерам крепкие, как спирт,
рулады сверчков,
хочешь – грильяж созвездий погрызи.
а на рассвете грубые домики примеряют дожди,
как самки гоблинов – ожерелья…
мечты не сбылись? ну и что?!
ангелы на мотоциклах умчались без вас,
бросили с рюкзаками на проселочной дороге?
жар птица разменялась на зажигалки?
 
 
так не грусти, златоуст,
ты – нарисованный человечек на школьной доске,
и тебя медленно стирают снизу вверх,
сейчас виден один бюст, и уже растворяется
локоть во влаге.
жизнь не идет, а прыгает, как царевна лягушка
со стрелой в толстых губах,
по-песьи тащит апорт, и вершины не взяты.
и тишина всё так же неприступна,
и приступ взросления длится,
спущенные колеса велосипеда шамкают
по теплой пыли, и звезда со звездой всё больше молчит.
жизнь проходит, оттесняя тебя к шумящему краю.
Господь давал помечтать,
посидеть за рулем лимузина-мира…
а затем, как щенка, бросал назад,
и вставлял ключ-рассвет в зажигание…
 

психо

 
грачи орали в микрофон,
и весенняя капель зеркально морщилась в лужах,
и ворона с лицом голодного ребенка
жаловалась на жизнь кустам остролиста
и дворнику ефиму.
а я искал любимую
в прозрачном лесу девушек,
и каждая девушка вертелась каруселью,
и щебетала на птичьем: «я здесь! я здесь!..»
но лопалась застекленная ложь многоэтажек,
акварельный весенний обман расплескался.
не солнце светило, а лягушонок
колыхался в запотевшей колбе со спиртом.
золотистые блямбы играли в хлопки,
береза стояла с пустым кульком в руке,
как сумасшедшая пловчиха
(или венера милосская, упакованная в полиэтилен).
она невпопад смеялась грачами,
но смех не взлетал высоко,
отражался от мокрых деревьев и стен, от света и луж,
как ангельский голос в соборе.
и праправнучки снежинок с грацией ртути
текли по дорогам – по своим журчащим делам.
хромированная венеция,
заросший в блестящих трубках и раструбах Harley.
не обращая внимания на хрупкий храм февраля,
я не мог прийти в себя.
последний снег лежал на затылке,
как обедненный – нет – как нищий уран.
весна – день открытых дверей,
перерезанных вен и рек трамвайными проводами.
нашествие фальшивых алмазов, ре-диезов.
румяная печать снегирей разломана.
вот так в феврале береза надела мамино платье,
и подол ветвей волочился по мокрой земле.
 

ИНОПЛАНЕТЯНИН

 
в окне сверкали огни новогодней ели —
точно там стоял толстый треугольный инопланетянин
в игольчато-зеленом одеянии, украшенный нелепыми
ожерельями, стразами. да-да,
такой неповоротливый гость
с другой планеты, и я подумал: а Господь
правильно делает, что не показывается нам на глаза,
иначе мы бы его задолбали вопросами.
упростили (проще некуда), и вот он неповоротливый,
уязвимо-счастливый накормлен кашей
«славься» до пупа.
нет, боги должны оставаться незаметными —
невидимки во время дождя —
вытягивать нас, как тепло из щелей дома,
как печной дым – только вверх или в сторону,
а там дальше – лес настоящий: ели высокие и мрачные,
великаны, не кастрированные цивилизацией…
и я даже не знаю, кто мне симпатичней —
деревья-волки или деревья-собаки.
боги, которые признали отцовство или те,
что даже не обернулись. только однажды
на прощанье взглянули в окно…
там сверкали огни…
 

красный лес

 
ты живешь во мне.
и каждое утро подходишь к глазам
изнутри моей головы, точно к французским окнам —
чистое литое стекло разлито до самых пят,
и ты потягиваешься на цыпочках и смотришь
на едва шевелящийся зеленью водопад нового дня,
оставаясь собою.
смотришь на знакомо незнакомый мир after-dinosaurs,
на просыпающийся в сиреневых камушках город…
я подарил тебе яркую каплю бессмертия,
впустил тебя хищной неясытью
в красный лес своего сердца…
 
 
когда-то
я целовал тебя, всасывал сладкий дымок
из глиняных рожков твоей груди,
поглощал солоноватую суть
полупрозрачных ключиц и шеи,
приминал пальцами муаровое свечение на лопатках;
я осязал твое сознание —
точно пушистый одуванчик в руке, —
и оставалось только нежно подуть тебе в глаза,
чтобы ты распушилась по спальне,
медленно закружилась тысячей и одной
ласковой лебяжьей иглой…
а потом мы засыпали, хрестоматийно обнявшись;
иногда я вздрагивал в полусне, точно холодильник,
и ты нежно гладила меня по загривку.
наша жилистая от множества проводов квартира
нуждалась в ремонте, словно бедный факир —
в новой корзине для змей-танцовщиц.
и не было у нас ни золотых рыб, ни синего моря —
лишь монументальный вид из окна
наподобие… (удалено модератором)
 
 
я был ребенком внутри корабля,
а ты была моим таинственным морем.
я боролся с дневным светом – лучами твоей свечи.
никто из нас не хотел уступать,
никто не хотел сдаваться,
проигрывать обжигающей темноте,
разрастающейся между нами.
я шептал «выкл», но твоя любовь мягко сияла.
ты исподволь становилась частью меня,
победоносно вкладывалась в мой мозг,
как лезвие – в перочинный нож.
как ребро, переросшее Адама…
 
 
любимая,
я стал заложником полезных привычек,
меня с годами поражает вселенский голод:
все, кого я запоминаю, становятся мною.
вот так мы находим продолжение души
в бесценном камушке, найденном на берегу моря,
в женщине, идее, дереве на горе,
в теореме, триреме, тереме,
в деревенской глуши, в дебрях науки,
в бессмертных, мерцающих садах искусства,
в крохотной теплой ладошке внука…
держи меня, соломинка, держи…
 

«осенний лес, как беспризорник…»

 
осенний лес, как беспризорник,
нюхает клей из целлофанового кулька;
листву безжалостно выгоняют на пенсию – в перегной,
без выходного пособия.
дороги после танков больше не доверяют
ни бездумным шагам людей, ни шинам машин,
даже песьим лапам.
в городе по ночам от обилия фонарей, огней
вымирают созвездия – небесные мамонты.
и ты обломком бивня упираешься в звезду,
лбом – в грязное стекло общаги.
а воздух – снаружи, внутри —
виртуозно отравлен на зависть Медичи,
(оглашается список добровольцев-горынычей,
гостей-канцерогенов)
и ты молишься о внезапном очищающем дожде,
будто о манне небесной.
и дождь исподволь начинает идти,
но какой-то мазутный, вперемешку с градом.
капли не падают, а косо дрожат, как струны.
прохожие с зонтами вибрируют на улицах —
черными замочными скважинами
бороздят вечерний город,
а ключи – от людей – утеряны Богом…
Господи, сколько же миров
умирает втемную?
 

«да сколько можно писать про эти спальни…»

 
да сколько можно писать про эти спальни,
но что поделать,
если просыпаться с тобой одно наслаждение —
так привидения нежатся под побеленными потолками,
трутся фантомной кожей об известь.
по сути так мало нужно для счастья:
пробник с эндорфинами,
солнечный лягушонок любимой,
препарированный лаской и нежностью,
зажимы касаний, красные скобы дыхания.
и слюна реальности вмиг высыхает,
точно яд гюрзы на горячем камне.
каравелла длинных спутанных волос,
с якорями, водорослями, сережкой (забыла снять)
покоится на сгибе локтя, на отмели,
изучает пупок: пустышка небытия,
дверь, заложенная кремовым кирпичом,
оттуда мы выползли —
из оранжевой овальной тьмы.
 
 
спасибо, Господи, что достал ребро,
заиндевевший слиток из холодильника,
растопил, переплавил в золотистую реку,
а женское тело – речное дно на мелководье,
опускаешь руки по локоть в плоть,
гладишь песок, вязкую шкуру прибрежного зверя,
веерные ракушки сосков,
и промелькнет малек родинки.
и не важно, кто входил в ручей до меня.
я не хочу знать, откуда этот тонкий шрам
от кесарева сечения. на раз-два-три
вымрете все акулы. хитрая рыбка
улыбки, и лобок – бритый причал,
и даже если я сейчас ерунду написал – это не страшно,
но где-то рядом притаилась глубина,
настоящая, темная, хищная…
 

сон номер девять

 
мальчишка на трехколесном спешил ко мне,
улыбался солнцем во весь проспект.
и я проснулся в слезах, точно кулек в росе
среди синей отяжелевшей травы.
я выдохнул: «Боже, прости…»
так есть ли жизнь
после меня? гомункулы, плоды абортов,
укоризненно смотрят с потолка, не моргая:
восковые пауки с детскими лицами.
обиженно кривят тонкие губы-жвалы.
но что я могу вам сказать? самому повезло.
меня запросто могло и не быть, если бы да кабы,
такая же случайность – вцепился зубами
(мама, прости!) в яйцеклетку,
в сладкое печенье.
какая же тонкая призрачная тварь – грань
между «быть» и «не быть»,
между Гамлетом и гетто.
и я наугад протягиваю стихов трассирующую нить
сквозь черную иглу Вселенной,
а творец, точно пьяный Чапаев, вслепую шмаляет
из пулемета по знакам Зодиака,
и ночь полыхает в зарницах без конца и края.
только природа всегда тебе рада,
как холодильник еде.
ты снишься Господу, а когда Он проснется —
то вряд ли вспомнит, что ему снилось.
лопоухий мальчишка с глазами лани…
кто ты?
 
 
кто же ты?
последняя надежда мира,
принявшая химеричный размах.
мальчишка на башне из слонов:
стоишь на плечах
миллионов… истлевшие жизни.
пепел в окне электрички
тускло звенит,
тянешься к окну в звезде.
робко стучишь:
а Господь дома?
он к нам выйдет,
заметит нас…
смотри – целый мир
встал на цыпочки,
из огня и мрака
сквозь жир и безумия
протягивает лапу:
давай дружить!
помоги мне…
 

«спешим к закату, как бродячие муравьи…»

 
спешим к закату, как бродячие муравьи,
сползаемся к сладким ранам на кухнях,
навылет раненные усталостью,
багровыми пулями заката, точно дозу терпкой смерти
нам капнули на шипящий мозг из пипетки
вперемешку с новостями, рекламой, сериалами.
не смертельную. и каждый вечер,
как на веере рулетки с магнитом,
нам выпадает один и тот же номер —
чуть-чуть недосчастливый,
на который мы поставили свои жизни…
 
 
а вот расшатавшийся диван-кашалот:
его кормят не кальмарами, но тапками, зевотой,
осторожными поцелуями, позолотой,
поножовщиной ног, супом, мурчанием, икотой.
наш вечер – счастливая пчела,
пусть она и застряла в песочных часах,
в липко-сладкой бутылке из-под лимонада.
мы с тобой измеряем вечность
тем, чем нам доверили: любовью, глупостью, обидой,
душевным теплом, кайфом, заботой…
но иногда я выхожу в трусах на балкон,
смотрю на огни ночного города
и чувствую себя обманутым муравьедом…
чувствую голод судьбы.
может, завтра не вернуться домой?
 

огненные доберманы

 
я читал до четырех пополудни, и вот – выхожу
в осенний навал, в напалм рыжих лапчатых бестий
и черных вычурных скелетонов.
собака длинная, изящная, как лань
проворно делает растяжку на мусорном баке,
а в небесах стая птиц синхронно раскачивает
широкие колокола из голубой эмали,
но – звук вырван как зуб, срезан, как скальп.
но – не удержать за поводки этот мир,
это море людское,
мир многообразный, остервенело рвущийся на волю.
и трамвай сходит с холма апостолом насекомых —
похожий ликом на красного муравья – и фары горят,
а правая фара горит ярче —
светящийся синяк под глазом.
девушка на остановке ждет маршрутку
и неприхотливо разучивает па из модного танца,
поскакивает с легким вызовом в черных лосинах,
чем и украшает обычный, набыченный день октября.
ржавый железный остов от летнего кафе
веселит нескладностью – остов подобен неправильно
собранному скелету плезиозавра.
прошлой ночью, оставив на твоем теле граффити
фломастерами – со страстью —
на зависть самой Нефертити, я иду сквозь тебя,
сквозь акварельное сияние слов.
уверен, ветрен, но настойчив.
иду сквозь осень, сквозь ржавый фарватер,
фаворит, несомненно, – даже если и темная лошадь.
мужики играют в футбол. выделяется грузный защитник
с взглядом и видом сосредоточенной свиньи.
кленовые листья пытаются втиснуться в ритм игры,
но листву не берут в команду.
скоро появятся первые заморозки, ледяная змея
выдохнет иней на сине-баклажанные травы,
а здесь чугунная урна отрыгивает увядшую розу
и смятый пакет из-под кефира.
душа парит над миром, едва касаясь крыши универмага.
эпоха безвкусная и эпатажная, как леди Гага,
примеряет платья из одноразовых вещей
контрацептивы, посуду, знакомства, манекены любви
«пока-пока»
с очарованием целующихся напомаженных вшей,
что радует – так это осень. и огненные доберманы
остроухо беснуются в парке,
и на густых гнутых волнах тумана
серфингистом по ночам в город въезжает,
словно вырезанный из сыра, лунный мальчик
в ярких плавках рекламы.
весь в неоновых дырах. и сквозь него ночь красиво
грызет гранитный сухарь проспекта,
грызет черные ребра города, и луна желтой мухой
дрожит в кружевах каменной паутины. осень.
 
 
огненные доберманы, заберите меня к маме,
пусть соберет мою голову с вечера в школу
и даст с собой яблоко, бутерброды,
расклешенную ложь октября.
это осень стучится в висках,
как красотка в фанерную дверь,
а с лица героя – кусками льда с бедра Антарктики —
откалывается время прошедшее,
сколотый мел.
время – никуда не вошедшее, ни в Красную книгу,
ни во Льва Толстого.
собрание сочинений Вселенной выйдет без нас.
в золотом тиснении осени. осень, твои листья —
неправильные, неподобранные люди, любительские
стихи, которые никто никогда не прочтет.
это осень идет по расхристанным дворам
ослепшей грузной ведьмой.
спотыкается. больно бьется локтем и матерится.
рассыпает из подола
на тропинки, площадки и парковочные места
желтые листья, собачью шерсть, пауков ветра,
карасей солнца.
и постаревший персей на синей скамье
куняет в затхлых лабиринтах кроссворда.
 

зеленый парусник

 
конец августа дождлив, зеленовато-оливков.
джин, уволенный из восточной сказки,
внимательно рассматривает витрину
мини-мини-маркета —
ищет белое полусладкое по 39,20.
погода капризна, как бывшая перед месячными.
в одиночестве сладко потягиваюсь по утрам,
уже чувствую присутствие осени – мистическое —
так чувствуешь
теплую кошку, идеально уснувшую в ногах
под одеялом. но в одиночестве ты никогда не одинок.
бледная дева лежит рядом.
отвернувшись, выставила мраморное бедро
цвета сырой рыбы, вывалянной в муке.
потолок
напоминает флегматичного выбеленного сома.
если у меня и была душа, то она ушла к другому.
судьба не то чтобы настроилась на автопилот,
но прошедшее всё настойчивей манит во тьму,
как извращенец в парке.
выгибаясь рычащей аркой,
по утрам я ищу свое сердце.
надавливаю пальцами чуть ниже области на груди
(где прячется жировик размером с перепелиное яйцо),
но там нет ничего.
там нет ни-че-го…
мне не больно. мне не больно. мне совсем не больно.
амфора – полая грудина – благоухает оливками,
мифами, мылом, несбывшимися желаниями.
да, была любовь, но ушла к другому.
а мне оставила разогретый завтрак в микроволновке
и кипу стихов на флешке.
 
 
зеленый парусник неудачи мелькает за окном,
и неповоротливый человек-альбатрос
выглядывает в приоткрытое окно.
так делают две трети дрянных авторов.
а за окном по аллее спешит девушка с зонтом,
в зеленой куртке. взгляд со спины —
золотистые распущенные волосы прибраны под воротник,
волосы колышутся капюшоном нежной кобры.
она скользит на работу,
и лучше ей в лицо не смотри.
 

десять негритят

 
прошел огонь, воду, медные трубы.
нарколога, первую жену, вторую.
ввалился в умопомрачительную весну,
как во второй класс —
оставленный на который год? а вокруг
уже буйно цветут каштаны – зеленые слонята
с кремовыми бантами, вплетенными
в пирамидальные уши.
много бантов, много слоновьих ушей.
цветет сирень —
бракованные огнетушители
с пятнами выхарканной пены.
я столько запретов нарушил, вышел
из теоремы на палубу покурить. и был смыт
брутальной волной перемен. теперь я
не с тобой, не с ним. они без меня.
проглочен мраморным Левиафаном
метрополитена.
каждое утро в ритме рабства
спешу на работу.
все лабиринты заброшены, коридоры
забиты под потолок
строительным мусором – битым кирпичом,
обрывками старых газет.
Минотавр грызет кости.
совесть грызет Минотавра.
уже не помню твоего лица.
портрет дамы с горностаем прикопан в лесу,
покрыт муравьями, мокрицами, палой листвой.
мои шаги тяжелы, как гири,
мысли пускают корни,
смерть – магнит, а кто-то покрыл душу
металлической пыльцой.
как привидение – краской из аэрозоля.
 
 
ты едва светишься.
цок-цок. слышишь? это десять негритят
крадутся за твоей спиной
с черными тряпками,
с лунными швабрами забвения.
но ты еще мерцаешь
среди яркой черноты реклам.
вытащи же голову из смолы.
внимательно посмотри на настоящее —
звенящее жало бормашины,
засасывающий зрачок.
не бойся, мой друг, живи
собственной глупостью.
жизнь твоя и ничья —
здесь еще никого не было до тебя.
ни Бога, ни Дьявола, ни соседа Бори.
человечество – безумный зонд,
направленный в неизведанную тьму,
троянский зверь с разумом,
подмешанным, как ЛСД, в кофе.
есть люди, которые погасли.
но они не черны – их обозначает
внутренний свет,
отблески иных лет.
однажды и ты станешь звездой.
 

река однажды-войти-не-выйти

 
это сказочный лес, но деревья растут без листьев,
точно волосы под микроскопом:
чешуйчатые, гибкие. вместо певчих
птиц топырятся лоскутья омертвелой кожи.
свистят, пищат, хрипят юродивые заводы.
как сомнамбулы, бродят прохожие
в железных масках,
болтаются пыльные мозги на резинках.
и течет река однажды-войти-не-выйти, но без воды —
лишь прозрачная плотность изгибается
под натиском ветра. и обнаженные караси —
хромированный стриптиз чешуи —
ровно плывут по воздуху, вихляют,
отбрасывают косые тени на тротуар.
растет, как перевернутый ядерный гриб,
город, где каждый горожанин
на три четверти одинок,
радиоактивен, обезличен, ребенок.
 
 
детей оставили в каменных джунглях
поиграть в прятки, квача, войнушки, любовь.
смотри, выпускное фото: тонкие белые шеи,
большие головы, зализанные челки, улыбки,
лица-подсолнухи тянутся к солнцу будущего,
умильная лопоушесть, наивность, вера, живые глаза.
где же теперь все они?
ходи-броди с прожектором
в темных обморочных лесах,
колодкой стучи в королевстве интернета,
но найдешь не всех, по-настоящему – никого.
только – устаревшие модели полубогов,
фотогеничные клетки, циничная яркая плесень.
всплески одуряющего веселья…
и закат, как вставную гладкую челюсть,
ты всовываешь в разинутый от удивления рот —
абрикосовая муть, стакан окна.
жизнь, как краб, пятится задом наперед.
 

сталевар

 
жизнь – точно каша из топора.
точно снеговик в феврале.
чуть тревожно, завороженно
гляжу на летящих грачей. в крови
всё меньше алкоголя, всё больше мраморной крошки,
в длинных мыслях блестят залысины классицизма.
рукописи не горят, но автор стареет,
сморщивается, как яблоко в духовке.
еще несколько десятилетий —
и стихи – большие желтые курицы —
станут обходить меня стороной,
потешные тираннозавры,
пренебрежительно трясти
малиновыми гребешками: «мы не знакомы…»
будто не я создал их… вылупил
из небытия… а ведь это правда:
я только провод оголенный, но не ток,
не голубой сгусток спрессованной боли.
рука, придающая кувшину форму, —
часть кувшина, холодный глоток.
 
 
отставь пафос, скромность, эгоизм
и тысячу голодных
химер на жердях.
честолюбивые замыслы кусают
орущего младенца в люльке – как тараканы —
за щеки и за пальчики. и что такое творчество?
выстрел наугад
в первобытную тьму звериную
из мушкета, заряженного тишиной,
пылью, прахом, детством,
сердцем. первой любовью.
паутиной, смоченной слюной.
и что за зверя ты подстрелил?
трехтомник – разрубленный питон.
на несколько частей.
но растет душа.
растет термитник вглубь.
хочешь плавить сталь?
Господи,
используй меня, как доменную печь.
да хоть целую вечность!
человек может быть бесконечным.
чек жизни с непроставленной
суммой дней, с акварельной подписью творца.
борись. люби. стихи.
расти до конца.
 
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?