Разговоры с мёртвыми

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 15

Каждый, тьмой прикрываясь, как маской,

Вышел с тайной надеждой во мрак.

Люди вроде бездомных собак:

Ждут, что утро им сделает знак

И утешит бесхитростной лаской.

Люк Декон

У тёти Веры был внук с геройским именем Спартак. В отличие от Геракла, который совершил двенадцать подвигов, Спартик совершил только два, и оба почему-то у нас дома. В гостях, наверное, интересней. Подвиги были такие: он выпил полбутылька одеколона «Шипр» и засунул мамину заколку в розетку.

Обычно во время «подвигов» Спартик терялся из виду, и вспоминали о нём по громким крикам из ванной или из соседней комнаты.

– Ой, Спартик нечаянно одеколона хлебнул!

– Ой, Спартик случайно заколку в розетку засунул!

Спартак был мастером на «случайности».

Его мама, тётя Таня, училась в Москве и привозила оттуда всякие редкие игрушки: миниатюрных солдатиков, машинки с дистанционным управлением, разборных человечков. Всё это было редкостью у нас, и как-то я украл у Спартика, который был младше меня на шесть лет, пару миниатюрных солдатиков. Тётя Таня у нас в гостях заметила:

– Что-то игрушки на наши похожи.

Ещё бы!

Я проявил благосклонность:

– А я их в песочнице нашёл. Если ваши, то забирайте.

– Спать для меня было мучением, – рассказывает молодая учительница. – Я придумывала тысячи предлогов, чтобы не спать.

Когда-то я и сам боялся засыпать в темноте. Родители дожидались, когда моё дыхание станет ровным и только тогда нажимали кнопку выключателя. Или оставляли приоткрытой входную дверь, через которую просвечивался голубой отблеск от работающего в соседней комнате телевизора.

Нам с Пашкой смотреть телевизор после десяти запрещали. После «Спокойной ночи, малыши» меня укладывали в кровать. А потом шло «Время», а за ним – «Штирлиц». Только в двадцать лет я с удивлением узнал, что на самом деле сериал про Штирлица назывался «Семнадцать мгновений весны».

Это был жутко интересный сериал. Потому что, во-первых, он был про шпионов, а, во-вторых, шёл поздно ночью, и нам его смотреть запрещали.

Пашка придумал присоединить наушники из радиоконструктора к старому телевизору в нашей комнате, который дожидался, когда его выкинут или увезут на дачу. Брат протянул от телевизора до своей кровати удлинитель, и если бы к нам внезапно заглянули родители, можно было быстро выдернуть шнур из розетки, и телевизор бы погас.

Затаившись, мы смотрели на чёрно-белые похождения Штирлица. Я засыпал минут через десять после начала просмотра. Брат вынимал из моего уха наушник и досматривал фильм до конца. А утром Пашку было не поднять.

– И в школе я не очень любила спать. Студенткой уже поняла, что такое недосыпание. И так мечтала выспаться, – учительница смеётся. – А теперь спи, сколько хочешь.

Я встретил Аниного мужа на улице возле аптеки.

Гриша стоял на крыльце, оглядываясь по сторонам и, видимо, размышляя, куда направиться дальше. Короткая кожаная куртка обтягивала широкие плечи. Потёртые джинсы в обтяжку на мощных ногах. С наглым лицом Гриша чавкал жвачкой.

Я поднялся по лестнице, остановился напротив Гриши. Он выше меня на голову. Заглянул под жирные полосы бровей.

– Ты чё? – спросил муж Ани. – Чё уставился?

Желваки ходили на его щеках. Чмок-чмок-чмок. Жевательная корова. Громадная корова с яйцами.

Гриша говорил через нос, и каждая фраза его становилась от этого авторитетной.

Позади меня спускалась с крыльца бетонная лестница. Толкни меня Гриша, и голова моя лопнула бы, как грецкий орех.

– Свали по-хорошему.

– Сейчас будет хорошо, – пообещал я. Моя рука прикоснулась к Гришиному паху. Я сжал кулак.

Лицо Гриши сморщилось.

Я сжал причиндалы Гриши в руке, и одна их часть проскользнула меж моих пальцев, покидая пределы кулака. Зрачки Гриши закатились. Из-под бровей на меня уставились белые глазные яблоки.

Я сильнее сжал пальцы. По подбородку Аниного мужа потекла слюна. Он осел, словно надувная кукла. Вторая часть причиндал тоже выскользнула куда-то за пределы моей руки.

– Тебе нравится? – спросил я.

Мужик всем весом навалился на меня. Я с трудом балансировал на краю лестницы.

Разжал кулак. Мне казалось, что под брюками Гриши появилось что-то мокрое и липкое. Стал разглядывать свою ладонь, придерживая Гришу, чтобы он не свалился. Крови на ладони не было.

Оттолкнул мужика от себя. Он, комично взмахнув руками, ударился головой о железную дверь.

Прохожие куда-то спешили, делая вид, что идут мимо.

Отбежав на приличное расстояние, они оглядывались, не сбавляя шаг.

Жевательная Корова растеклась по бетону. Подбородок в пене, копыта вдоль массивного туловища.

Я подумал, пнуть её или нет? Решил, что не стоит.

На ладони осталось неприятное ощущение от чужих гениталий. Мне казалось, что рука грязная.

Вытер ладонь о джинсы. Чувство не прошло.

Дома неистово отмывал руки от густой невидимой грязи. Ладонь, казалось, протёрлась до дыр, а грязь всё обжигала кожу.

– Я боялась не успеть что-то сделать. Не знаю, что точно. Тяжело сказать. Какую-то мечту воплотить. Чтобы не зря всё было, – с губ учительницы срывается смешок, её голова подпрыгивает на моих коленях. – Оказалось, всё зря. И не знаю даже, что я не успела.

Спутник траура стучит по моим плечам, колет виски, лоб, щёки. Вода затекает за ворот рубашки.

– Иногда я думаю, что бы изменила, будь у меня шанс начать всё с нуля. Сначала подумала, что вышла бы замуж за другого. Не того человека выбрала. Он был тот, когда выходила за него, но со временем поняла, что ошиблась. А мне нравился один парень, ещё в университете. Он такой был! – не как все. Умница такая. Я за него бы замуж вышла. Сама подошла бы к нему, не постеснялась. Хотя зачем я ему?

Учительница вскидывает руку, опускает тыльную сторону запястья на лоб.

– Я поняла, в чём дело: я никому не нужна. Разве что маме. Но мама есть мама, а я хочу любви. Нет, мама, конечно, любит меня, но мне нужна другая любовь. Физическая. Не так, что «я тебя люблю», словечки, конфеточки. А чтобы всегда вместе, всегда рядом. Чтобы касаться друг друга, обнимать, целовать, спать вместе. Мне надо, чтобы меня любили. И больше ничего, – короткая пауза. – А муж не любил меня. Нет, когда-то любил, но не в последние годы.

В темноте я глажу волосы учительницы, как бы успокаивая её.

– У меня был выкидыш, – продолжает девушка. – Сергей женился на мне, потому что я забеременела, а у меня выкидыш. Поэтому он меня не любил. Как ты думаешь?

Я думаю, что в своём прошлом ничего не стал бы менять. Оставил бы и сломанный нос, и пацанов с Верхушки, и даже смерти родных.

Цепочка действий прервалась. Вдали исчезли школа, друзья, пьяное веселье, шалаши из веток, звёзды в зимнем небе, хоккей на дороге, где-то очень далеко – детский сад, яркое солнце и обжигающий асфальт на юге, Чёрное море, первые часы, подаренные отцом – «Электроника 53», – хорошие часы. Исчезли горы книг, прочитанные мной на кухне ночью, когда все спали. И героини книг, в которых я влюблялся.

Исчезли Катя и Таня. И переживания по поводу прыщей. И огни школы за окном.

Всё позади. А что здесь?

Кладбище.

Жизнь закончилась ещё там, после школы. Побилась в конвульсиях, и полетели изо рта птицы.

И менять что-то в прошлом я не хотел бы не потому, что мне нравилось бояться парней с Верхушки или нравились издевательства девчонок; и не потому, что не хотел, чтобы мне ломали нос и избивали в полутьме подъезда. Не потому, что мне нравилось всё. Было достаточно и плохого позади, с лихвой было.

Ничего не хотелось менять потому, что я боюсь нарушить гармонию. То, из чего состоят мои воспоминания. Их последовательность. Может быть, не сломали бы мне нос, и я не смог бы радоваться опьянению в кругу друзей и искусственным обморокам. Не трави меня девочки, и я бы не смотрел с таким восторгом фильмы в видеосалонах. Не появись у меня угри, и я бы не научился ценить женскую красоту.

Или в другом порядке. Или в каком угодно порядке. Или беспорядочно.

– Я так считаю, – говорит учительница. – Я бы ничего не изменила. У меня было время подумать. Мне дорога каждая мелочь. И ничего у меня больше нет и не было.

Мне в лицо светит фонарь. За источником света проглядывают очертания человека. Две ноги вытягиваются вверх, утолщаются, превращаются в руки, из плечей выскакивает овал головы.

– Вставай, мразь, – командует голос с фонарём. – Месяц тебя сторожили. И как ты умудрялся прямо под носом?

Вот и всё. Отрывистые линии дождя косыми полосами рассекают окружность света. На моих коленях спит голова прекрасной девушки. Справа, словно пасть чудовища, зияет могильная яма. За ней чёрная гора обволакивает прутья ограды. Из темноты выглядывают двуногие тени. Одна, две, три, четыре. Джинсы и рубашка прилипли к телу от влаги.

Я убираю с колен голову покойной. Освобождаю пальцы от её волос. Упираясь левой рукой в мокрую грязь, поднимаюсь.

– А теперь выходи. Медленно. Медленно, я сказал.

Свет пятится от меня.

Я, следуя за ним, выхожу за ограду.

В мой живот врезается чей-то ботинок, скручивает меня пополам. Следующий удар приходится в лицо, в бок, в ухо. Удары сыплются со всех сторон. Я подобен гусенице, вокруг которой сгрудилась стая жуков и рвёт её на части. Они вгрызаются челюстями в мою плоть, отрывают от неё большие куски и жадно глотают их. Съедают мою чувствительность, моё сострадание, мою отчуждённость, мою ранимость, моё детство.

В тюрьме арестанты держались от меня подальше. Они боялись, что однажды, пока они спят, я перегрызу им глотки. Человеку, который раскапывает могилы, терять нечего.

Ментам всё равно: одним психом больше, одним меньше. Они думали, что судебно-медицинская экспертиза признает меня невменяемым. Врачи объявили, что я здоров, и через три месяца я выхожу на свободу с подпиской о невыезде.

 

Дом застаю в плачевном состоянии. Стёкла выбиты, дверь заколочена крест-накрест широкими досками. Огромная шапка снега висит на крыше, ветер залетает в окна, разносит снежную пыль по полу.

По бёдра в белой каше пробираюсь по сугробам к крыльцу. Благо, оно под навесом.

Доски руками оторвать не получается. Приходится грести по вьюжному озеру к бане. Дверь нараспашку. Под лавкой в предбаннике гора древесного мусора, тапочки, старые берёзовые веники, ржавый пузатый чайник, грязная посуда, слесарный инструмент, кирпичи и картонные коробки.

Из всего этого достаю монтажку.

Возвращаюсь к дому. Отрываю доски. Дверь не заперта. Прохожу внутрь.

Пол, перевёрнутые стулья, матрас, шкаф и уроненные тумбочки занесены крахмальной плёнкой.

Шкаф открыт. Одна дверца оторвана и висит на нижней петле, касаясь пыли на полу. На полках и возле шкафа грудой навалены вещи: свитер, носки, трусы, джинсы, простыни, наволочки. Они заметены снегом.

На нижней полке лежит большой семейный альбом.

Я подхожу к нему, под ногами хрустит битое стекло. На стенах шрамы от былой проводки.

Сажусь на корточки возле шкафа, достаю с полки альбом с фотографиями. На нём слой пыли.

Открываю альбом, и на меня смотрит молодая чёрно-белая мама, примерно моего возраста. Она выглядывает из-за берёзы, касаясь варежкой ствола дерева. Мамину голову окутывает платок, на ногах красивые сапожки. Короткое пальто обнажает ноги выше колен.

Рядом мой отец. Тоже смотрит на меня. Отдельно от мамы, на соседнем прямоугольнике. У отца длинные тёмные волосы. Они закрывают уши и спускаются от макушки вниз. В семидесятые модно было носить клёши и отращивать волосы.

На следующей фотографии я на плоском мотоцикле из оргалита. Передо мной волк из «Ну, погоди!» Сзади сидит брат и улыбается, поддерживая меня. Чуть впереди выставлена табличка, на которой из цифр составлено число 1982. За нами раскинули в стороны пышные ветки пальмы, каштаны и кипарисы.

В голове возникает мелодия: «Кипарисы, каштаны – тем, кому по карману…» Это из того же времени, где приятным мужским голосом пелось «Не сыпь мне соль на рану».

Запах пива и сушёной рыбы смешивается с запахом моря и влажным ветром. В руке отца литровая прозрачная кружка, похожая на стеклянный бочонок с приклеенной к нему гнутой ручкой. Отец мусолит в зубах плоскую выцветшую рыбу и запивает её пивом.

Передо мной море. Бетонные стены выгибаются, становясь на мостик. Круглые камни, убегая от них, наслаиваются один на другой и улепётывают в воду. В ней камни темнеют, приобретая волшебную загадочность.

На фотографии мне семь лет. Я по колено в морской воде. Отец сидит в ней. В мою сторону оттопыривается его пузо. У отца серьёзный взгляд, складки морщин на лбу и тёмные волосы, в которых проглядывает седина.

Общая фотография из детского сада. Карликовые петрушки в острых колпаках и с огромными пуговицами в горошек на весёлых комбинезонах. Мальвины в пышных платьях и воспитатели. На мальчике, которым был я, стоит крестик, поставленный шариковой ручкой в области груди, чтобы не спутать его с другим ребёнком. Дети в карнавальных костюмах, что сиамские близнецы.

Я с Андреем Краскиным под новогодней ёлкой. На мне стоит крестик.

И дальше почти на всех моих детских фотографиях крестики.

Брат и я. Мне – два года, ему – десять. На мне полосатый джемпер, а на Пашке футболка с олимпийским медвежонком. Полуовалы бровей над круглыми глазами. Я не понимаю, что со мной делают. Десятилетний мальчик показывает в камеру пальцем. Мы сидим на полу, согнув ноги в коленях. Пашка объясняет мне, что надо смотреть в камеру, и так застывает. Оба подстрижены под канадку.

Ниже двухлетний брат. Теперь глаза удивлённые и круглые у него. Лицо мальчика в небольшом прямоугольнике. Рот тонкой линией.

Мама в центре и две её подруги по сторонам. Молодая мама сияет счастьем. Её подруги тоже. Фотография лета и молодости.

Отец с младенцем на руках. Укутанный в тюк, перевязанный лентой, ребёнок спит. Серьёзный отец. Он держит в руках что-то очень дорогое, и у него большие мужицкие руки. На левой руке – прямоугольные часы с тканевым браслетом.

Детский сад. В руках у меня балалайка, на которой нарисованы лады, струны и колки. Сижу за игрушечным столом. За мной цветы в горшках. На столе дом лилипутов, пластмассовые свинки, кошечка играет с мячиком, и черепашка. Я улыбаюсь застенчивой улыбкой. Балалайку держу с видом профессионала. Как будто только что спустился со сцены, и мне говорят: «Сфотографируйтесь для нашего журнала». А я: «Запросто!» Щёлк. Пальцы левой руки зажали струны аккордом.

Я в костюме ковбоя на новый год. Сомбреро, пояс с двумя пистолетами и патронами. Смотрю с вызовом. Руки по швам. «Сейчас как выстрелю!»

Тётя Вика с дочкой и мамой, моей бабушкой.

Мама загорает на гальке. Руки за головой, ноги согнуты в коленях, смотрит в камеру.

Все эти люди улыбаются. В прошлом было только счастье. В этом они хотят уверить себя, когда берут альбом в руки через пять лет, десять, двадцать. «Улыбнитесь: сейчас вылетит птичка!»

И, может, действительно много лет назад всё было хорошо, а, может, и нет. А, может, улыбнулся, потому что так просил фотограф. Потому что хотелось уверить себя в том, что ты был счастлив.

А в детстве не было ни хорошо, ни плохо. Просто было.

И почему всё так изменилось теперь?

Глава 16

Бородатые тени во мгле растворялись

Но опять появлялись из темноты

И рыдая как люди продолжали идти

Шаг за шагом на светлый откос

поднимались

Гийом Аполлинер

Зимой кладбище особенно тихое.

Его заносит воздушным снегом. Пышное одеяло покрывает землю, проходы между могилами, наползает на ограду ватными клочками, растекается по буграм и памятникам.

Захоронения под этим одеянием сливаются в сплошное полотно, теряют мрачность и задумчивость. Они становятся безобидными и безличными. И не верится, что кого-то здесь похоронили, что было горе, и кто-то плакал, и кто-то плачет сейчас, не обращая внимания на мороз. Выдыхает пар и стирает платком со щёк непрошенные слёзы.

При выходе из дома я столкнулся с Игорем, сыном тёти Вали. Хотел проскочить мимо него, но он поймал меня за руку, снял наушники.

– Не бойся. Саня, я тебя не осуждаю. Мама волнуется за тебя.

Игорь потянул меня за собой, я упёрся.

– Тебя никто не осуждает. Ну, почти. И Грише ты правильно накостылял.

Я посмотрел сквозь Игоря. Он ослабил хватку.

– Поел бы. Я ничего, но мама. Сам понимаешь.

Тётя Валя – хорошая женщина, но не моя мама. А Игорь не мой брат. Он отпустил мою руку, и в этот момент я заметил что-то знакомое за его спиной. Серая спина юркнула вдоль забора, остановилась, посмотрела на меня и, как только я рванулся, побежала.

Я оттолкнул Игоря в сторону и устремился за серой спиной. Игорь потерял на миг равновесие и сразу нашёл его, вцепившись в мою куртку. Мы оба грохнулись на землю. Я вскочил как можно быстрее, но серая спина исчезла так же стремительно, как и появилась.

Потирая локоть, Игорь поднялся.

– Ну не хочешь идти, не иди. Толкаться зачем?

– Подкидыш, – ткнул я пальцем в сторону, где исчезла серая спина.

– И что? – пожал плечами Игорь.

На следующий день после ночи с развратной девкой я вернулся на её могилу. И она была идеальной. Невозможно закопать могилу настолько быстро и сложить на ней цветы тем же рисунком.

Я хотел спросить у Андреича, кто закопал могилу, но испугался, что он догадается, кто её откопал. А сейчас не страшно.

Зелёный вагончик сторожа выделяется на фоне молочного спокойствия. Из его крыши торчит труба, из неё парит полупрозрачный дым. Воздух искажается в нём, расплываясь под горячей струёй. Вокруг трубы плотной коркой обосновался снег. Он не такой воздушный, как на земле. Его придавили к железу небо и мутное солнце.

Возле вагончика молодой парень в фуфайке, ватных штанах, валенках и тканевой шапочке колет дрова.

– Ты куда? – спрашивает он меня, прекращая размахивать топором. – Э!

Я открываю дверь вагончика.

– Куда пошёл, говорю?

Парень втыкает топор в полено, сжимает рукавицы в кулаки и движется ко мне.

– К Андреичу, – отвечаю я.

– Зачем? – не унимается парень.

Я захожу в вагончик. Тёплый воздух сразу обволакивает меня, колет щёки, по которым течёт влага. Я вытираю её.

В вагончике полумрак. Свет попадает в него через окно с одной его стороны. У окна стоит топчан. Такой же напротив. Между ними стол. За столом железная печка. В дырах внизу дверцы колыхается пламя. На стене за печкой приколочен лист жести.

На топчане, что напротив окна, спит Андреич. Рот открыт, подбородок задран вверх. Седая редкая щетина оплела шею и поднимается выше, впиваясь в щёки и залезая в уши. Сухие мозолистые руки сложены на груди, как у мёртвых.

На Андреиче шерстяные носки, рабочие штаны и растянутый свитер. Во сне он подрагивает правой ногой. Свет из окна падает на лицо Андреича. Половина его освещена, вторая тонет в полумраке.

– Андреич! – за мной открывается дверь. Бьёт по спине, я вынужден пройти вперёд.

В вагончик протискивается парень.

– Андреич! К тебе, вроде бы.

Старик подпрыгивает на месте. Закрывает рот, шамкает спросонья губами, разлепляет глаза, освобождает грудь от рук. Со вздохом садится на топчане. Ноги свисают вниз, голова опущена, щёки и лоб прорезают крупные морщины. Взгляд упёрт в пол.

– Ёшь твою мать, чего надо? – булькающие звуки изо рта. – Молодой, ну ты вообще.

– К тебе пришли, – говорит Молодой.

Андреич поднимает на меня ленивый взор. Прищуривается.

– О-о, – хрипло тянет он. – Ничего себе. Молодой, поставь чай.

Парень в шапочке проходит к печке. Недовольно задевает меня плечом.

– Садись, – приглашает Андреич.

Молодой ставит на печку чайник, заливает в него воду. Я располагаюсь за столом напротив Андреича.

– Спасибо, – говорит Андреич парню. – Оставь нас.

Парень уходит.

– Нда, – тянет Андреич. – Не ожидал. Отпустили, значит?

Он отклоняется назад, лезет рукой в карман брюк, извлекает из него пачку папирос, бросает их на стол.

– Куришь?

Я игнорирую пачку.

– Так и не начал.

Андреич достаёт из неё папиросу, разминает в пальцах. Извлекает из кармана спички, подкуривается. Глубоко затягивается дымом, выдыхает его.

– Зря. Давно отпустили?

– Неделю.

– Даже так.

Папироса в жёлтых потресканных пальцах.

– У мужиков был? – поднимает на меня взгляд. – Правильно. Не надо.

Дым разъедает пространство между нами. Молчим. Архип задумчиво курит.

– Ты как вообще?

Пожимаю плечами.

– Ну да, – соглашается с чем-то сторож. – Оно по-разному бывает, да? Это я так – о своём, – машет рукой. – Чайку выпьем. И давно – ты сказал? В смысле, отпустили. Ах да, помню.

Молчит.

– Да тебя увидел – вспомнил, – отворачивается, выдыхает в сторону. – Архип умер, – щетина сползает набок. – Покончил с собой. Прямо там, в больнице. Бритвой вены порезал. И откачать не успели. Да кого там откачивать? Ночью порезал. Чтобы на помощь не успели. Сестра утром пришла уколы делать, а у него простыня вся красная. И подушка, и матрас, и гипс – всё.

Сторож часто моргает.

– Вот дурак, да?

В надежде, что я поддержу его, сторож вновь поднимает на меня взгляд и снова отворачивается.

– И к чему всё это? Для чего растили? Что вам, молодым, надо? Не хватает чего? Вот ты: какого лешего? Натворил.

Андреич поспешно затягивается.

– Но не надо. Знать не хочу.

Мёртвые говорят со мной.

Сторож опирается лбом о левую руку. Пальцы утопают в седых всклокоченных волосах. Лицо спросонья опухло. От меня на стол падает тень. Она больше, чем я.

– Иваныч шпану какую-то ловить стал. Архип даже записки не оставил. Молча вены вскрыл и лежал до утра, пока кровь не кончилась. Ты бы видел… Да и сам ты, блин… тоже… Сдались тебе эти жмурики.

Мёртвые говорят со мной. Я им нужен. И они нужны мне.

– Ну ладно я старик. Иваныч… Жека… Хотя он тоже…

Искусственные обмороки. Мы давили на солнечное сплетение и засыпали, чтобы приблизиться к смерти.

Две ладони давят на мою грудь. Спину холодит стена. Затылок прижат к ней, ноги слегка согнуты в коленях. В голове гудит, приятная слабость, и дышать легко-легко. Тело не слушает меня и воспаряет над землёй. Я ещё чувствую себя этим телом, но грань между нами не такая чёткая, как раньше. Мне хорошо. И немного страшно. И нет никакого света с небес. Есть блаженство.

Я падаю, и меня подхватывают на руки. Волокут через подъездные двери на улицу, приподняв за плечи. Мои ботинки чертят полосы на бетоне.

 

Кладут на лавку, бьют пощёчины. Не больно, хотя бьют сильно. На щеках набухают красные пятна. Но не больно. Боли больше нет.

Надо мной лицо Тани и Андрюхи Векова.

– Ты как?

– Нормально, – пытаюсь сесть на лавке.

Прохладный воздух приятно колет кожу. Фонари мягким светом разбавляют ночь.

– Молчун, тебе что надо? Почему спокойно не живётся?

– Живётся. Только не здесь.

– В смысле?

Андреич убирает руку со лба, опускает её на стол.

– Там всё, в прошлом.

– В каком прошлом? Ты что городишь? Тебе сколько лет?

– Достаточно, – отвечаю я. – Чтобы потерять всё. Чтобы понять, что всё потерял.

Потерял детскую беспечность в погоне за выживанием. Один в поле воин.

Никого у меня нет. Я рос, и у меня были мама и папа. Они были большие и взрослые. Я любил их и верил им, потому что они были мамой и папой. Я вырос, их не стало. Раньше они были как боги, а потом стали обычными людьми. Но я бы справился с этим. Так ведь они умерли. У меня старший брат был. Тоже умер. Ты знаешь, что такое старший брат? А это всё. Он и друг лучший, и учитель, и брат. Я музыку его слушал, фильмы его смотрел. Всё за ним повторял. Вещи его донашивал. С удовольствием. Потому что они – его. Друзья у меня были. Много. Я к любому мог среди ночи зайти и позвать на улицу. И когда мы играли в рыцарей на стадионе, и когда водку в подвале пили – друзья были со мной. Мы вместо мечей на ветках, обломках, бились, а вместо щитов у нас картонки были. А ещё пластмассовая шпага была. И будёновка. Такая шапочка вязаная острая на конце, и уши длинные у неё. Я даже спал в ней, так любил её. В хоккей мы играли. В снегу валялись, на звёзды смотрели. А теперь даже вспомнить об этом страшно. Вот так сердце сдавит – и заплакать хочешь, а не можешь. Потому что не научили. Во двор выйдешь, упадёшь на колени и воешь на луну.

Андреич смотрит на меня. Предплечья сложены на столе, как у первоклассника.

– Бедный, – говорит он. – Ты живёшь прошлым.

– Ну да, – соглашаюсь я.

– Ты говоришь с мёртвыми.

Что? Что ты сказал? Я ослышался?

– Воспоминания мертвы, – говорит Андреич. – Они как покойники.

Папироса истлела до бумаги. На пальцах Андреича повисла трубка пепла.

– Жить здесь надо, а не там, – Андреич показывает сначала пальцем от себя, а потом за спину.

Где здесь? Здесь выживание – не жизнь. Жизнь там осталась. И знаешь почему? То, что было до выпускного, я отлично помню. После школы – так, местами. А после смерти мамы как под водой: погрузили тебя в ванную с головой, башкой вертишь, а всё вокруг мутное, и только стены за мутью. А мёртвым я нужен. Или они нужны мне.

– Андреич, я у тебя спросить хотел. Помнишь могилу Завьяловой Эльвиры Фёдоровны? 05.04.1985 – 17.09.2003.

– Если б я все могилы помнил… Зачем?

– Красивая такая. У родителей её внедорожник, они тебя отблагодарили хорошо. Печку эту подарили.

Андреич хмурит брови.

– Хорошая печка.

– Ну, вот я же её не откапывал?

Андреич кидает на меня быстрый взгляд. Выражение лица стремительно меняется, сморщивается, стягиваясь в гримасу. Он убирает руки со стола и ёрзает на месте.

– Ты её что?

– И не закапывал никто.

Андреич сминает в руке папиросу.

– Давай так: ты сейчас уйдёшь и больше никогда сюда не вернёшься. Вообще никогда. Чтобы я тебя не видел и не слышал. Договорились?

В чайнике кипит вода. Пар вырывается из носика. Крышка со звоном подпрыгивает.

Я встаю.

– Молчун, – зовёт Андреич.

Я иду к выходу.

– Молчун! – сторож поднимается за моей спиной. – Молчун, договорились?

Волосы Андреича торчат в стороны. Он вытянулся всем худым телом, изображая из себя героя.

Я захлопываю дверь.

Морозный день наваливается на меня. Снег лезет в глаза. Молодой по-прежнему рубит дрова. Зыркнув в мою сторону, он теряет ко мне интерес.

После тепла вагончика, на улице не так холодно.

Меня выгнали. Как обычно. Как это всегда делало и делает время.

Оно возит меня на санках в детский сад, переводит из яслей в начальную группу, из детсада в первый класс, во второй, в третий, в четвёртый, в пятый, в шестой – и так до последнего. И выкидывает на улицу, как старого пса. Даёт в руки колоду воспоминаний в виде чёрно-белых фотографий и отправляет в жизнь.

А как жить? Никто ведь не научил. Не объяснил, как быть одному. Как – один в поле воин? Ведь раньше всё было по-другому. Ну не был я один. Или тогда тоже все были каждый сам за себя? В таком случае, почему я раньше этого не замечал?

Я иду по дороге в сторону, обратную от города. Снег окутывает деревья вдоль неё, свисает с веток, словно вата с новогодней ёлки. Скользкая ровная белизна лежит на проезжей части.

Кто-то сзади семенит за мной, оглядываюсь и вижу знакомую серую шёрстку. Как раньше, на том же расстоянии от меня. Теперь идти намного приятней, зная, что есть кто-то рядом.

Мы идём с Подкидышем, а машины проносятся мимо, обдавая нас волной холодного воздуха. У них свои заботы, свои трудности. Мне нет до них дела. Их не существует. Точки мелькают в ночи, исчезая, как светлячки, как звёзды, как чужая жизнь рядом с тобой. Не касайся её – и не будет больно.

А прикоснулся и видишь, как от замёрзшего стекла растекаются в стороны влажные капли. Слёзы под холодными пальцами на окне.

Мы идём, а дорога не кончается.

Январь 2005 03.01.2007, редакция май 2020