Za darmo

Когда тебя любят

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Да и надо ли вообще что-то говорить сейчас? Но «мама!» у меня всё-таки вырвалось. А потом я с неподдельной радостью произнёс: «Как будто вся семья сейчас в сборе…».

22

Ия устроилась работать в городскую библиотеку. И, может быть, работа библиотекаря способствовала некоторому обособлению её мира от мира окружающего.

Она хотела освободиться от обрюзглых и тянущих отношений, но развод привнёс в её жизнь пустоту, в которой Ия не могла себя найти.

Однако, прежде чем устроиться куда-либо работать, не рассчитывая на помощь бывшего мужа, Ия возвращает девичью фамилию, хотя она с детства мечтала иметь одну фамилию со своими детьми. Ия даже предпринимает попытки исправить запись и печать в паспорте, о браке с Павлом Карловичем Дрезом. Но, приобрела ещё одну отметку с его именем в печати о расторжении брака. Успокаивала формулировка: брак расторгнут.

В то время, когда Павла переполняла благость взросления сына и успехи в творчестве, Ие пришлось вновь жертвовать своим време-

нем ради кого-то. Но для персонажей художественной литературы себя ей было не жалко. Она читала много и подолгу. Место её работы было в нескольких троллейбусных остановках от её дома, и она умудрялась во все времена года и в любую погоду читать выбранную книгу, невзирая на окружающих. Если до окончания главы оставались считанные абзацы, а Ие пора было выходить, она шла, не отрываясь от книги.

Витя часто интересовался у мамы, что она такое читает, что не может поиграть с ней. Но эти только-только познающие, не ведающие ещё жизни широко раскрытые глаза и мокрые губки не могли вернуть человека, провалившегося в мир шелеста страниц. И Виктор, очарованный тихим, застывшим обликом матери, привыкал проводить время за нешумными играми самостоятельно. А Ия, переживая за судьбы больших и малых придуманных людей из книжек, забывала о неповторимой судьбе своего ребёнка только не в печатном виде, а у ног заснувшем. Живя от книги к книге, не успевая вернуться в реальность, изредка, когда Витя попадал своим вопросом в междустрочие, Ия машинально начинала читать ему вслух. Не видя, как её сын, пытаясь понять что-нибудь, сочувственно слушая, роняет кораблик или солдатика из расслабленной сном руки.

Иногда ночью, когда Витя начинал плакать во сне от голода, Ия задавалась вопросом, почему он плачет. В конце концов, сын просто просил есть.

На все замечания прохожих быть осторожней, когда Ия шла по улице, как всегда склонив лицо в книгу, она лишь глубже пряталась в строчках. И только однажды какой-то уличный фотохудожник, заметив одинокую женщину, увлечённо читающую книгу на ходу, окликнул её и запечатлел сосредоточенное лицо. С этой фотографией, на которой мама смотрит в глаза, а не в книгу, Витя не расставался как с любимой игрушкой. Он с ней засыпал и брал с собой в сад, он ставил её напротив себя, когда во что-либо играл. А в один из дней, когда Павел его забрал к бабушке, Витя оставил фотографию мамы у него дома, чтобы она тоже была всегда там.

С того дня Витя, бывая у отца в квартире, видел лицо своей мамы. А возвращаясь домой, просил Ию дать ему фотографии папы, пересматривая которые, нередко засыпал, что-то бормоча и улыбаясь.

23

Под фотографией мамы лежала сберегательная книжка коммерческого банка. Я даже не вчитался в его название. Какие-то вензеля… Может, аббревиатура? Под ней – нотариальный документ. Доверенность. Я перевернул фото, потом маленькую сберкнижку и прочитал первые абзацы доверенности. Отец доверял мне распоряжаться денежными средствами с его вклада по моему усмотрению и когда мне удобно. А также дарил однокомнатную квартиру, которая принадлежала ему на правах собственности.

Я оторопел. Опустил руки с документами и не мог вымолвить ни слова. Наслаждение умиротворением от состоявшейся встречи с отцом и мамой, пусть и на фото, меня согревало. Но знакомство с этой информацией разочаровывало в самой сути жизни.

Я прервал молчание, попытавшись разговорить отца.

– В жизни каждого человека его мама – самая красивая и добрая. Но вот в случае с бабушками дело обстоит сложнее. Например, разглядываю фото бабушки по маминой линии, – оговорился я, – и мне она красивой не кажется. Хотя в молодости, со слов маминого отца, моего деда, она вызывала устойчивый интерес противоположного пола. Но, как показывает история, он всё-таки одержал верх над соперниками. – Мы с отцом улыбнулись. «Значит, он в диалоге», – подумал я и решил: пусть говорит он. Но отец по-прежнему молчал, и я продолжил провоцировать его на разговор: – А сколько у тебя было конкурентов, когда ты ухаживал за мамой?

Взгляд отца плавал по предметам в комнате, а на лице трепетала мягкая улыбка. О чём он думал в эти минуты? Догадаться было невозможно. Но его задумчивый вид воскресил в моей памяти мамины воспоминания…

«…Папа был очень странный… Если не сказать «загадочный». Даже загадочнее девушки… Он был ненавязчив, но оказывался рядом тогда, когда нужно было подать мне руку или уступить место в троллейбусе. И уступал именно он, и подсказывал всё по истории музыки он, шепча на ухо за спиной, когда я интересовалась ею. Сумбурно и странно? Да, таким, таким был для меня твой отец. Вот я заикнусь, что хочется мне кусочек жареного хлеба, а он промолчит… Ты не поверишь, как чурбан молчал. До дверей общежития провожал после уроков, молча слушая мои желания и мечты. Но, не успею я переодеться и принять душ, как с вахты общаги мне несут полбуханки чёрного хлеба с запиской: «Извини, что долго. В соседней булочной не было свежего. Пришлось бежать дальше. Там только завезли. Паша».

А началось с того, что твой отец смотрел на меня, как только что появившийся на свет козлик или бычок. Скорее, козлик. Смотрел своими круглыми голубыми глазами так, что брала меня оторопь. А спрошу его: мол, чего ты так смотришь? Это я не на тебя, отвечает. А на кого же? Мне даже не по себе становилось. А одногруппники наши сразу мне сказали: Пашка Дрез влюбился в тебя без памяти. Перестань, говорю, люди же видят, что на меня. Влюбился – так и скажи. А он и сказал: люблю. Но только после первого семестра на первом курсе, когда пришёл в общежитие поздравлять меня с днём рождения. Только я ему сказала: «Долго ты идёшь», а он мне, держа в руках коробку с тортом на воздушных шарах: «Я стеснялся и боялся, сам не зная чего…» Я ему: «Целый месяц стеснялся и боялся. День рождения у меня был ровно месяц назад!». Было смешно видеть его круглые глаза и задрожавшую коробку с тортом. Но именно тогда я перестала избегать его и начала соглашаться, чтобы он нёс мои сумки после учёбы, провожал меня до общаги, слушал мои желания и мечты.

«Откуда ты свалился?» – вырвалось как-то морозным вечером у меня, когда я открыла балконную дверь, а за ней стоял твой отец, замёрзший, но влюблённый, как шекспировский герой. Это случилось уже после моего дня рождения, устроенного им признания в любви и в том, что голос мой для него, как журчание лесного ручейка, перемешанного с шумом листвы и пением птиц. В тот вечер я согрела его губы своими. Кто из нас тогда испугался больше – не знаю. Но постоянством и лёгкими признаниями Павлик убедил меня, что он тот, кто будет всегда опорой и стеной. Вот такой, как есть: деревенский чурбан, козлик, моя любимая липучка…

…Его нельзя было назвать увальнем. Однажды, ещё когда он ухаживал за мной и всячески пытался убедить в серьёзности своих намерений, я, вернувшись из училища, обнаружила за дверью своей комнаты поллитровую банку свежей клубники. Это было время, когда клубника в садах только-только появлялась. Я знала, что у Пашки нет дачи. И купить ему её было не на что. И не то что ключ от комнаты девочек в общежитии кто-то даст, а дальше сторожа никого не пропустят – я тоже знала. А отец твой, сынок, пошёл на такой поступок из-за твоей мамы. Это всё он, Паша Дрез. Сам набрал клубники из садового товарищества, уговорил ключницу на вахте общежития дать ему ключ от моей комнаты, но под её присмотром, чтобы в прямом смысле слова к ногам положить мою любимую ягоду…

…Завидовать мне мои одногруппницы начали не сразу. Но всё-таки стали. Это было очевидно. Первые его концерты под моим окном уже дали повод для пересудов. Но со временем всё стало восприниматься по-другому. У меня начали интересоваться о следующих значимых датах моей или нашей жизни, к которым твой отец разучивал произведения русских, советских и зарубежных композиторов, рекламируя свои чувства, как уличный музыкант…».

Вот такими историями я был наполнен с детства. И как будто видел цвета и чувствовал запахи полного солнечным огнём летнего поля в передаренных матери отцом букетах полевых цветов… И считал падающие звёзды, которые разрывали черноту ночи, когда родители сливались в поцелуе. И теперь я могу передать мамины воспоминания, как историю, например, своим детям или тешить ими самого себя.

Я стоял, как всегда это со мной бывает в моменты воспоминаний, наверное, нахмурившись. Но выглядел как ребёнок. Как нашкодивший ребёнок. Отец выдохнул и потащил ноги по простыне на койку. Это движение ему ещё было под силу. И я хотел помочь ему лечь, но успел только расправить простынь и одеяло в ногах. Отец часто дышал. Было видно, что и это телодвижение далось ему нелегко.

Отец устремил взгляд в потолок, словно меня здесь нет. Он уже лежал в полудрёме. Стало тихо. Отец задышал ровнее.

24

Когда я выходил из квартиры, отец уже спал. Мы так договорились: я ухожу на спектакль – закрываю дверь, а после прихожу. Только теперь я входную дверь квартиры закрыл на замок. У тёти Таи ключи есть. Отец справится, и тётя Тая справится. Это тоже был договор.

Солнца на небе уже не было. Ощущался ранний почти зимний вечер. Сухость конца ноября придавала городской природе холодного спокойствия. Листвы на улицах уже не наблюдалось, но и снега пока не было. От прозрачности смеркалось чуть медленнее. Вечер наступал, занимая сперва узкие улочки и проулки.

Я закурил у подъезда. Могло показаться странным, что вокруг никого не было видно. Только безлюдный двор. И я – в размышлениях о вечернем спектакле и о неопределённом завтра.

 

Телефон мой в кармане пальто разрядился, чему я отчасти был даже рад. Может, звонил кто, а может, нет. Гадать не имело смысла.

Ветер задувал сильнее. Я поднял ворот и, перекинув ремень сумки через голову на плечо, направился в сторону дома. Затяжка на раз-два, потом вдох и выдох. И так несколько раз по ходу движения. Взглядом я бороздил тропу под ногами. Мысли путались и сбивались. Горячий дым сигареты меня почему-то не согревал. Меня знобило. Я нервничал. Мне давно не приходилось в жизни за одни сутки испытывать чувство счастья и несчастья одновременно. Совесть, мораль, нравственность… Теперь мне придётся ответить перед умирающим отцом и за красоту матери, и за его трусость, и за их ошибки… Может, я не прав сейчас и резок, но отрешённый взгляд отца теперь вот тут, перед глазами! Как рытвины, о которые спотыкаешься…

Вообще, едва ступив за порог квартиры отца, я почувствовал головокружение. Меня мутило и всё раздражало. Тлеющий фильтр, движение улицы, дома, автомобили, пешеходы, деревья, витрины магазинов и офисов, скамейки и фонарные столбы. Но мысль об отце, красной нитью сшивающая сегодняшний и вчерашний день, остановила эйфорию от участия в ритме вечернего города. И я понял, как всё увиденное сейчас не созвучно с тем, что происходило в квартире отца между мной и им, между нами и миром. И вроде бы всё, как всегда. Только во мне по-другому теперь пульсирует кровь. Я вновь обрёл отца! Я снова стал сыном! Но отчего-то очень грустно. Даже плохо. Отец-то неузнаваем. Что же будет? Врачи… Больницы… Знахари, заговаривающие болезни… Что-то надо делать!

25

Я был весь в мыслях о вчерашнем и сегодняшнем… О своём непривычном для многих моих коллег поведении. Я прокручивал в голове всё сначала и понимал, как, должно быть, нелепо выглядел в глазах актёров, не говоря уже о прочих на улице. Как и что я вытворял вчера вечером, вернувшись в театр после побега к отцу днём. Я вёл себя как ненормальный. Если не ошибаюсь, я даже спускался к парадному и мешал билетёру и гардеробщицам. До спектакля, во время и после всё происходило механически. Как того отчасти и требовала профессия. Что бы ни случилось, представление продолжается… И я рефлекторно выходил на сцену, произносил слова, слушал коллег, но плохо слышал отклик зала. Глаза ослепляли софиты и прожектора. Но и это теперь не сбивало меня с мысли о том, что я должен помочь отцу. Звуки из колонок пытались меня оглушить, но я был глух и к ним. Я слышал только сиплый голос отца, еле слышный, но такой родной…

Словно в тумане я оказался и в этот вечер. Хотя назвать моё состояние туманом было бы сверхлитературно. Безусловно, то, как я воспринимал действительность раньше и сейчас, – две большие разницы. Но, чтобы я совсем терял рассудок и память либо впадал в забытье – такого не было.

Фактически всё сложилось в какой-то степени хорошо. С известия вахтёра до теперешнего момента прослеживалась перемена к лучшему. Отец жив, и это главное. Я с ним, и это вообще счастье! Ко всему прочему мне продолжает помогать тётя Тая. И это обеспечивает мне спокойствие на то время, пока меня рядом с отцом нет. Можно заниматься любимым делом. Хотя меня не далее как сегодня и посещали мысли о том, чтобы всё бросить. Может быть, я так и поступлю. Скорее всего. Мне только необходимо совершить кое-какие формальности в театре. Так или иначе, но работу над «Днём…» я могу вести и дистанционно. Хотя вряд ли. Спектакль на выходе. Но ни одного прогона. Всё время нас что-то тормозило. На минуту меня даже посетила коварная мысль: этот спектакль, со всей его утопической мистикой, отец смотрел двадцать лет назад на выпускном. И вот снова рассказ о страшной казни Миссии, и мой отец…

Тогда я невзначай проговорил: «Пап, у меня дипломный спектакль… Будет прогон в обеденное время, в четверг. Сможешь прийти? Туда можно позвать друга или родственника. Я решил пригласить тебя. На сам просмотр. Не на обсуждение. Ну как? Я встречу?».

Я проговорил это сначала про себя. Потом несколько раз вслух, шагая по знакомому маршруту из дома в театр. Так, гуляя, я обычно разговаривал с отцом, как позже повторял отрывки из стихов и пьес. Так я часто выстраивал диалоги с тем, с кем предстоял серьёзный разговор. Бывало, идя по улице, я договаривал своим оппонентам всё, что не смог либо забыл сказать. Так сказать, «после драки»…

Странно, но отец согласился пойти. Может, потому что я его позвал впервые, а он этого всегда ждал… Может быть, был убедительным тон приглашения… Я просто сказал, что у меня дипломник… И всё… Только мой заученный вопрос и, видимо, необходимый посыл просьбы совершили невообразимое. Во всяком случае, он сказал: иду. И пришёл. Не на прогон, а на спектакль…

В тот четверг в моей голове был рой посторонних мыслей, мешающих хоть как-то сосредоточиться на действии пьесы. Важные для актёра вопросы: что делать? зачем? почему? – вставали не кстати. Возникали вопросы по действию пьесы, которыми раньше мой герой не был обременен. Паузы длились дольше обычного. Конечно, по актёрскому мастерству я знаю, что хороший артист всегда ищет в своём герое новое, необходимое для достоверной и постоянно обновляемой жизни в произведении. И новые вопросы и задачи должны быть к месту. Но не в тот день. Не то приходило на ум и облекалось не в те мысли и образы. Точно так же, как вчера и сегодня!

Впервые пригласив родного отца на спектакль, в котором я играл и был режиссёром-постановщиком, я не мог предположить, что и кто для меня станет настоящим испытанием! В таком замешательстве бывает человек на своей первой исповеди. Возможно, он читал специальную литературу о таинстве исповеди и к ней самой подготовился духовно и физически. Но это же было в первый раз! Так случилось и со мной. Четыре года учёбы в театральном институте. Из них почти три сезона театральной практики, потому что на первом курсе нам, студентам, Артур Исаакович запретил выходить на сцену с действующими артистами. Считая многих из них «заштампованными», он боялся, что мы зара-

зимся их штампами и стереотипным подходом к работе над ролями, и готовил нас как в инкубаторе, начиная с азов классического мастерства по Станиславскому. Готовил ко всему в профессии, в том числе и к умению различать качество самостоятельной работы актёра над ролью.

Ты вроде бы каешься перед Богом, но на самом деле изливаешь душу священнику… Из крови и плоти, только что в рясе… Кто он? Что у него на сердце? Нет ли чего «за пазухой» у этого человека, хоть и посвятившего себя служению Церкви… Вот и я – вроде бы уже выпускник института, да ещё и практикующий на сцене, вдобавок, прикоснувшийся к режиссёрскому труду и применяющий соответствующий подход к спектаклю, а до этого два года посещающий студию при этом театре, и то растерялся при мысли об одном, но таком необычном и важном зрителе – об отце.

Да и Богу каждый ли может раскрыть то, что глубоко сидит в душе и сверлом свербит изо дня в день, а ночью ещё и кровоточит? Как признаться вслух? Ведь Он и так всё знает! Так и я, ступив на подмостки, с трудом овладевал скованным телом и посторонними мыслями, осознавая, что главный зритель сейчас для меня – отец. А ведь без его разрешения я до сих пор не делал и вздоха! И я был не я на сцене с обнажённой органикой своей природы. Как на исповеди. Ни много ни мало. Это трудно понять тому, кто рос с отцом. А не тому, кто отца себе придумывал, обожествлял и рисовал по воспоминаниям о нечастых встречах. Я жил именно так, именно так разговаривал с ним и просил совета у него по жизни. У своего отца. Но он зачастую был всего лишь воображаемым советчиком. В общем-то, как и Бог!

Так случилось и в тот премьерный вечер с молодым человеком, заканчивающим актёрский факультет театрального института, выросшим без главного мужчины в своей жизни – без отца.

Кстати сказать, за последние два дня мысли о Боге, Церкви и вечном меня не просто посещали, а преследовали. Эта тема так или иначе проскальзывала в вопросах, касающихся меня и отца, меня и той постановки, с которой начался мой творческий путь как профессионального актёра и режиссёра. Сценарий Жени Белых, по которому я поставил полноценный спектакль, пронизан религиозным духом. В нём затронуты такие высокие понятия, как Бог, Сын Бога Иисус Христос, Крест, на котором просил прощения за всех нас Сын Божий и на котором принял мученическую смерть. И теперь этот спектакль воссоздан в память о нашем кураторе и коллеге Софии Ефимовне. Я зацепился за эту связь, и мне многое показалось символичным.

На сцене отец видел меня единожды. Я до сих пор помню тот спектакль и неуверенность в действиях моего героя. И то завораживающее торжество победы над собой, оттого что я всё-таки творю на сцене. И, казалось бы, вот, начинай! Атакуй! Вот он, твой долгожданный защитник! Вот он, всевидящее око, регламентирующее уровень опасности! Твой отец! Он не даст тебя в обиду, если что… Я же выглядел наверняка как ребёнок, читающий стихотворение Деду Морозу на новогодней ёлке. И, за исключением замечания по интриге спектакля и содержанию пьесы, от отца я тогда и потом о профессии больше ничего не услышал. Не обычного родительского «молодец, так держать!». И не чего-то вроде «чем ты вообще занимаешься?».

Может быть, отцу хотелось, чтобы я стал кадровым военным или инженером крупного научного института? Или выдающимся врачом, дипломатом… Ну уж точно не повторил его судьбу музыканта и артиста. Но я актёр. И сын.

Я не знаю, какое будущее видел для меня мой отец, и мне не важно, кем является он. Главное, что отец есть, и я теперь ему нужен.

26

Вико давно привык думать, что он есть часть театрального мира. Во всяком случае, частичка. Этот мир, как панцирь у черепахи, всегда первым приходит на помощь. Проведя два года в театральной студии, закончив два факультета в театральном институте, он не мог понять, что в нём клокочет внутри, под всем, что надел на своё тело сегодня – под майкой, рубашкой… Вико чувствовал холод и озноб. Он вдруг начал испытывать волнение невыученного текста. Спасало одно – перед ним двери служебного входа в театр, в котором он хочет, должен и будет служить. Нужно протянуть руку и взяться за ручку дверей, чтобы открыть и войти. Сегодня в этих стенах состоится дипломный спектакль Виктора Дреза. Сюда уже должен направляться его отец. Сюда же Вико пригласил и маму.

Взявшись за поручень, Вико не решается открыть дверь. У него словно перехватило дыхание, он стоит лицом к дубовым и высоким дверям, не видя их перед собой. Такой молодой и рослый, обдуваемый июньским ветром, объятый летним теплом, Вико дрожит, держась за ручку дверей, будто та проводит электрический ток.

«Мама, я пригласил и отца тоже. Он сказал – приду».

«Странно».

«Почему? Наконец он нашёл время для меня».

«Ты давно не ребёнок, почему вы раньше не встретились?»

«Я не знаю. Я не могу тебе ответить. Мне страшно. Но я очень хочу его видеть».

«Хорошо, что живы и мать и отец, правда? Есть к кому идти…»

«Правда».

Ия плакала весь тот день, потому что отказалась идти на первый поставленный сыном спектакль из-за того, что сын пригласил ещё и отца, который, по её мнению, не имел права там присутствовать.

В своей гудящей тревогой голове Вико прокручивал последний диалог с матерью и даже не заметил, чем ранил её.

Наконец рука дрогнула, и Вико потянул ручку на себя. Было глупо оставаться так долго при открытой двери и не входить. И как только Вико заключил это, он шагнул в тамбур и дальше в коридор театра.

Перед глазами дымка застилала людей и предметы. Вико произнёс приветствие и пожелал удачи всем, включая стены здания, которые считал такими же участниками окружающей жизни театрального организма.

Взяв ключ от гримёрки, Вико медленно, словно монах в рясе, передвигал ноги по коридору на лестницу к сцене. В его голове перекликались отрывки разговора с мамой, отцом по телефону и реплики из спектакля. Повторяя губами слова из пьесы и имена актёров, с кем надо было договаривать последние условности, Вико фактически бредил. Но как никогда был готов выйти на сцену, чтобы удивить своей мобилизацией и ошеломить коллег по своему цеху.

27

– Сегодняшний спектакль настораживает меня лентой опасений, как в нашем «Дне»… – начал я ни с того, ни с сего.

– Ничего не вижу общего.

– Я не о сюжете…

Мы с Женей вошли в гримёрку.

Я сел на свой стул перед зеркалом. Редко я был когда-то таким уставшим перед началом спектакля. Я тут же повторил это вслух Жене. Признаться честно, я был совершенно не готов перевоплощаться. И снова сказал эту фразу вслух.

– Сегодня задействованы только пять актёров, – продолжал я, всматриваясь в своё отражение. – Но со мной как будто ещё один человек. Отец. Доигрывающий роль живого. Играющий роль умирающего… Голодный, ослабевший, одинокий, разочаровавшийся человек. Такое чувство, будто я его предаю. Лицедействую, а он, настоящий, там, в квартире, один. И умирает. – Я перевёл взгляд на Женю. Он, сидя у своего столика, смотрел на меня.

 

Я резко встал. Подошёл к умывальнику, открыл воду, умываясь, обрызгал всё вокруг. Времени у меня достаточно, чтобы успеть покурить. Я поправил сценический костюм.

– Почему ты сравниваешь две несравнимые задачи твоих героев в «Дне» и «Происшествии»?

– Всё очень просто. И там, и там обыгрываются сцены, связанные со страхом. И там, и там половину спектакля обсуждается смерть. Как нечто вечное, неотъемлемое, но неизвестное. Только в одном – как факт, уже случившийся, а в другом – как то, что предстоит каждому из нас. Это первое. Второе же, что больше меня настораживает, – это то, что, поймав себя на этом сравнении, я нового для себя ничего не нашёл. Мысли эти тянутся либо с первого знакомства с твоей пьесой, что скорее всего, либо они появились, когда несколько сезонов назад мы ставили «Происшествие в Лондоне».

Женя слушал внимательно, не шелохнувшись. Его карие глубоко посаженные глаза, как выражалась София Ефимовна, «с думающим взглядом», посматривали то на меня, то в одну точку на полу, то на облака сигаретного дыма. Сигарета тлела, зажатая между пальцев. Казалось, он не хотел нарушить мой поток мысли даже курением. Он вообще почти не двигался, с трудом пытаясь меня понять.

– Прости, – он взглянул мне в глаза. – Почему ты сравниваешь, я почти допускаю… Ты ставишь новые задачи и вопросы? Ты совершенствуешь свои роли? Но твой герой в «Происшествии» – мертвец, пусть и оживший к концу и всех разоблачивший. В этом спектакле ты не борешься со стихиями жизни и смерти. Смерть, которая в спектакле и не случается и о которой лишь разглагольствуют, и то в комедийной форме, представляет только твой персонаж, играющий покойника, а на самом деле просто притворяющийся мёртвым.

– Может быть, – устав размышлять, согласился я, зажмурив глаза и растирая обеими ладонями лицо, будто умываясь. – Интересно, был ли ещё у кого-нибудь отец, который воскрешал умершего сына?

Я попытался засмеяться. Но взгляд Жени мне не позволил. И я перевёл разговор на другое. На своего отца. Женя так много говорил про Отца Небесного, что мне вспомнился мой, земной и голодный.

– Пойдём на пару минут в буфет, а то звонок на звонке уже, а мы ещё не одеты… – напомнил я о спектакле.

Дым застлал помещение. От него резало веки, и мы, чуть ли не на ощупь, пошли по направлению к буфету.

– Надо обязательно угостить отца блинчиками нашего шефа… – хвалился я Жене своей идеей.

– Мне три блинчика с мясом – тех, что я ел недавно. Нет, мне… – я считал в голове, сколько может съесть за ужин мой отец. И тут подумал, что неплохо бы было поужинать вместе.

– То есть, конечно, не тех, что я ел, а других. Но с мясом. И не три, а два. И с творогом два, и с джемом тоже два. Мы с отцом сегодня вечером будем дегустировать ваши кулинарные произведения.

– Итого – шесть. На здоровье Вам и Вашему отцу! – в раздаточном окне опять показалось улыбающееся лицо шефа театрального кафе. Впрочем, шеф кафе на своём рабочем месте всегда выглядел счастливым, если круглолицесть и неснимаемую улыбку можно считать оттенком счастья.

А Женя стоял рядом, может, и не грустный, но явно всё ещё раздумывающий о нашем с ним разговоре.

– Вы хороший человек. Вы хороший артист. И Вы, Женя. На вас держится этот театр и его репертуар. Я положил Вам всё, что просили. И ещё сметаны. Для Вашего отца. Чтобы Вам не пришлось её покупать в магазине после спектакля. Это презент, – остановил меня шеф кафе знаком руки и улыбкой, когда я вновь потянулся за кошельком.

– Да? Спасибо.

Мои руки обжигал фольгированный контейнер с удивительно аппетитными блинами.

Войдя в гримёрку, мы с Женей, словно наперегонки, начали переодеваться в сценические костюмы. Параллельно договорились вечером созвониться или выйти на связь по почте.

Вынув из сумки полотенце, я опустил на дно приготовленный ужин. За дверью слышались шаги. Театральное радио то и дело перебивалось звуками собравшихся зрителей. Доносились разного рода объявления. Вторя Жене, который укладывал на голове бороздки из своих косм, я, переодеваясь, по привычке делал артикуляционную гимнастику: мычал, фыркал, жевал язык и губы. Потом минуты две гримасничал перед зеркалом. Потирание кистей рук, щёк, носа, бровей и лба происходило уже перед раковиной гримёрки, где венцом моей подготовки перед выходом в коридор была укладка волос. В сегодняшнем случае достаточно было смочить волосы водой и придать причёске незначительный беспорядок. Мой «покойник» лежал в своей постели в белом халате-балахоне, ожидая специальных мероприятий и подслушивая, как любовник жены, которого играл Женя, начал делёж моего имущества.

И вот я выбегаю на сцену. Укладываюсь в широкую кровать под балдахин и жду. Жду, когда зажгутся прожектора, откроется занавес и раздастся голос моего друга и одновременно недруга по пьесе Жени Белых, пришедшего навестить наш дом с утра пораньше. Жду аплодисментов в начале спектакля. И тут со мной происходит опять нечто такое, в чём лучше и не признаваться.

Ну разве может вести себя так взрослый человек, как в тот вечер вёл себя я? Конечно же, нет. В моём-то случае… На моём месте! Мне, профессиональному актёру с непрерывным практическим стажем без малого в двадцать пять лет, действующему режиссёру, понимающему специфику работы на сцене драматического артиста, выйти на сцену и думать не по действию?! Преступление! Предательство себя!

Но так и было. И испугало меня это почти сразу. Как только открылся занавес, включили сценический свет и были произнесены первые реплики, я понял, что продолжаю думать о разговоре с Женей. В спектакле «Происшествие в Лондоне» весь первый акт я провожу лёжа на большой кровати под балдахином. Да, почти бездействую. По сюжету пьесы меня принимают сначала в шутку, а потом и всерьёз – за покойника. В той аристократической семье, со старыми консервативными порядками и устоями, моя смерть была на руку только моему другу, давно ухаживающему за моей законной супругой. Тот был помощником депутата парламента, чьи взгляды я не разделял и призывал не отдавать голосов за партию, которую он представлял. Но не только политическая карьера моего друга делала нас врагами. У него была еще интимная связь с моей женой. Ко всему прочему я был единственным представителем одной из знатных фамилий Лондона с немаленьким капиталом, знающим все слабые стороны и заурядный характер своего друга – обычного повесы. Интригой пьесы становится разоблачение сговора моей жены с моим бывшим теперь уже другом. Подговорив камердинера дома, для всего Лондона я внезапно умираю.

По идее, как профессиональный актёр, участвующий в спектакле, должен же я болеть за происходящее на сцене! Однако ничего подобного со мной, как и за день до этого, не происходило. Это меня испугало. Перед началом второго акта я почти дословно воспроизвёл всё сказанное Женей, проговорив про себя сюжет нашего общего спектакля, и моя голова была загружена массой ненужной информации. Но эта моя видимая потерянность совсем не означала, что я буду нелогичен и неправдоподобен после моего, так сказать, воскрешения во втором действии. Напротив. В тот вечер я, как никогда, был точен и интересен своим коллегам и партнёрам на сцене. Наверное, помогли мои размышления о смерти, о потере близкого и о чём-то незавершённом при жизни.

Мои мысли и ассоциации, связанные с больным отцом, с моим отношением к нему, а его – ко мне, роль нашей с Женей постановки «День, когда тебя все любят…», такой символичной в свете всего, что со мной сейчас происходило, помогли мне и в вечерней работе. И та роль, где в первом акте я играю умершего человека… ну, в смысле лежу и ничего не делаю, но слышу, что обо мне говорят, как об умершем, скорбят и жалеют о том, чего я не успел и что успел в своей жизни, очень совпадала с моим теперешним состоянием.