Исход. Возвращение к моим еврейским корням в Берлине

Tekst
3
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Все мы принадлежали к роду евреев из Сатмара, штетла поблизости от мест, где жили в детстве мои бабушка и дедушка (поэтому они тоже относились к сатмарцам). Теперь выходцы оттуда зациклились на «своих»: дядья женились на племянницах, кузены – на кузинах. Наш генофонд из небольшого превратился в крохотный, тиски сжимались. Ближайшие соседи, супруги Халберстам, были сыном и дочерью двух братьев; когда у них один за другим начали рождаться дети с муковисцидозом – семеро из девяти, – на это, кажется, обратили внимание власти. Нужно было что-то менять.

Так появилась программа проверки. Когда мне исполнилось пятнадцать, в класс пришли врачи в белых лабораторных халатах. Они разложили по нашим потертым партам содержимое коробок с оборудованием, а мы выстроились в ряд, чтобы сдать кровь. Закатывая по очереди рукава, мы закусывали губу, когда иголка протыкала кожу, и старались не показывать слабость перед одноклассниками. Уже в следующем году нас начнут сватать, но, прежде чем родители получат разрешение на это, доктора составят наш генетический профиль. Они назвали эту программу «Дор Ешорим» – «Праведное поколение». Если мы хотели сохранить традицию близкородственных браков и остаться навсегда изолированными от остальных, нужно было убедиться, что никто не передаст по наследству никаких изъянов. Прежде чем будущие супруги встретятся, врачи сравнят их геном, проверят, нет ли у них общих мутаций – иными словами, убедятся, что мужчина и женщина, готовые вступить в брак, похожи, но не слишком. Однако никто не рассказал бы, что именно удалось обнаружить в нашей крови. Все данные были заперты в хранилище и хорошо защищены. Каждый получал только номер, под ним и проводился анализ. Простое сравнение данных по двум номерам – и короткое «да» или «нет».

Спустя два года после сдачи анализа я позвоню в хранилище и назову свой номер и номер моего будущего мужа. И буду, затаив дыхание, ждать ответа. Во мне все еще силен старый страх: вдруг они найдут в моей крови что-то лишнее, какое-то объяснение тому, что я такая, какая есть?

– Мазел тов[7]! – сказали мне тогда. – У вас родится много здоровых детей.

Остальное не имело значения. Даже если в моей крови и было нечто странное, никто не проронил об этом ни слова.

В идише есть слово, которое я в детстве слышала постоянно и которое наполняло меня беспокойством: йичус[8]. Для меня оно очень много значило: йичус, с одной стороны, был важен для определения вашего места в общей иерархии и присвоения соответствующего статуса, а с другой – пугал меня, напоминая: моя связь с этой самой иерархией очень слаба, а потому я обречена вечно бороться, чтобы не упасть на дно общества ненужным осадком.

Слово йичус восходит к безобидному и частому в иврите слову «отношения», но в идише им стали обозначать благородное происхождение и описывать с его помощью ценность человека – на основании того, кем были его предки. В нашей коммуне семьи с йичусом имели завидное положение в обществе. Эти люди были сатмарскими аристократами, чистую родословную почитали величайшим сокровищем и всегда предъявляли свахам как доказательство того, что их сыновья и дочери достойны только предложений от равных. Меня же, от кого я ни происходи, компрометировал скандальный разрыв моих родителей; он поверг всю нашу семью в хаос и казался несмываемым пятном на узоре, который вся община старательно выплетала из прочных браков и непрерывных линий наследования.

Я училась в девятом классе религиозной школы для девочек, мне было 14 лет. В конце года мы должны были составить и продемонстрировать свое семейное древо. Об этом объявили на первой учебной неделе, и во мне тут же поднялась волна паники. В тот день я мчалась домой, с трудом сдерживая слезы, пока не оказалась на бабушкиной кухне. Дамоклов меч был занесен. Я знала, что меня ждет очередное унижение: пока одноклассницы будут демонстрировать огромные, последовательные и полные жизни родословные, я вынужденно раскрою все изъяны своей семьи.

Баби бросила на меня взгляд и немедленно отложила горсть рубленого мяса, из которого формировала фаширт, котлету. Потом вымыла руки и выудила из тайника на кухонном шкафу бумажный пакет. В нем, как раз для таких случаев, хранился запас покрытых шоколадом цукатов из апельсиновой кожуры. Не говоря ни слова, бабушка дала мне дольку, взяла себе вторую, откусила от нее и принялась задумчиво пережевывать, пока я ждала в твердой уверенности, что сейчас услышу решение своей проблемы.

– Справедливости ради, немного йичуса есть у всех, – сказала Баби. – Если достаточно внимательно всмотреться в генеалогическое древо любого из нас, там непременно окажется какой-нибудь неизвестный рабби или не слишком популярный святой. Уверена, копни мы достаточно глубоко – и в твоем роду найдется достаточно рабби, чтобы даже Ханна Рокеш почувствовала себя неудачницей.

Это, конечно, была просто шутка, призванная улучшить мое настроение. Обе мы прекрасно знали, что Ханна – недостижимый идеал. По всем законам логики на ее популярность должна была не лучшим образом влиять слишком низкая линия роста волос, но на деле родство с раввинами было куда важнее.

Баби восприняла мой ужас спокойно: полностью мне сочувствуя, она не ощущала того же страха оказаться непринятой. Ей и не нужно было это принятие: ее мир существовал только в стенах нашего дома. Пока позволяли возиться на кухне и в саду, бабушка и не желала большего. Мне же каждый день приходилось сражаться за право быть достойной, и тогда я была еще достаточно юна и наивна, чтобы думать, будто это принесет моей душе желанный мир.

– Я напишу твоему дяде, тому, который помогал устроить свадьбу твоих родителей, – решила Баби, продолжая пережевывать цукат. – Он поможет тебе восстановить родословную с материнской стороны.

В тот момент мне хотелось обнять ее, но я, конечно же, не решилась. Я никогда не обнимала ее – и никогда не посмела бы. В моем мире так не делали. Пойди я против неписаных правил и заключи ее в объятия, она, скорее всего, почувствовала бы беспокойство, даже страх. Мы жили в убеждении: открыто выражать привязанности опасно. Если ты демонстрируешь, как человек тебе дорог, не знак ли это для вселенной, что его нужно отобрать у тебя, когда придет время расплаты?

Но в тот день мое сердце было полно любви к ней, и я всегда буду это помнить, потому что в этом выражалась ее забота. Бабушка хотела помочь мне заполнить зияющую пустоту там, где должны быть корни, дать мне столько связей, сколько возможно, чтобы я почувствовала, как ростки ныряют в почву, и поняла: даже самый сильный ветер не сможет меня унести.

За этим последовали месяцы методичных исследований. Я завела привычку всюду преследовать деда с ручкой и блокнотом наперевес, задавая вопросы о том прошлом, которое было уже почти полностью утрачено, потому что когда-то и мой Зейде был слишком юн и наивен и не спросил о самом главном тех, кто мог бы ответить, но теперь ушел из жизни. Я знала: пока люди живы, мы принимаем их как должное. Этот жестокий урок я выучила, узнав, сколько потеряло поколение деда, и укрепилась в решении не тратить впустую времени, отведенного мне с теми, кого однажды не станет – и у кого тогда уже нельзя будет ничего спросить. Дед нетерпеливо отмахивался, отправляя меня изучать забытые архивы пожелтевших бумаг у себя в кабинете на первом этаже, где целые комнаты стали хранилищами прошлого, которое ни у кого не было желания ворошить. Прочесывая коробки выцветших писем и рассыпающихся документов с пятнами от воды, я получала все новые и новые вопросы – и записывала их убористым почерком на идише, чтобы потом отправить обнаруженным дальним родственникам и бывшим соседям, отгородившимся от того, что тогда случилось, огромными расстояниями. Когда неохотные и вежливые ответы потекли ко мне ручейком, мое древо начало расправлять ветви. И Баби оказалась права: на каждом дереве в свое время вызревает идеальный плод. В седьмом поколении по ветви деда бабушки моей бабушки я обнаружила ламедвовника[9].

Это открытие стало триумфом моего расследования, хотя и прочие «непопулярные святые», как и обещала Баби, в нашем роду тоже были: например, талмудистский святой Амрам Хасида, герой войны Микаэль Бер Вейсмандель (со стороны дедушки) и еще несколько рабби из небольших городов, успевших написать небольшие книги богослужебных текстов, которые можно найти только в собраниях самых увлеченных коллекционеров. Баби и раньше говорила о том, что в нашей семье мог быть ламедвовник: в детстве ей рассказывали истории о нем, а она передавала их мне. Но уверенности в том, что он действительно существовал и был ее предком, не было никогда. Поэтому я взялась восстанавливать соединявшие их утраченные звенья.

Вряд ли я могла обнаружить в своей родословной кого-то великолепнее, чем ламедвовник. Все равно что вытащить из колоды джокера, который бьет любую карту. Семейные древа самых уважаемых раввинских семей моментально теряли свою значимость перед самым слабым саженцем, на котором однажды появилось имя одного из тридцати шести скрытых праведников каждого поколения.

 

Бабушка помнила его под именем рава Лебеля Ошварского. Знать его настоящую фамилию она не могла, потому что он был старше ее на пять поколений, а еще – потому, что именно так зачастую и сохранялась память о ламедвовниках после смерти: при жизни они не раскрывали себя. На своем надгробии этот человек попросил написать «Лебель из города Ошвар» – и все. Баби рассказывали, что его могилу легко узнать издалека: с теми, кто подходил к ней слишком близко, начинали происходить неприятности. Только безгрешные могут коснуться надгробия ламедвовника, а поскольку мало кто в жизни безгрешен, пришлось поставить ограду, защищающую людей от скапливающейся над могилой энергии святого. Говорят, только так и можно узнать, что этот человек при жизни был цадик нистар, скрытым праведником. После его смерти все вдовы и сироты, которых он тайно поддерживал, вдруг лишились помощи – тогда и стало очевидно, кто все эти годы был их благодетелем. Такой поворот традиционно считался индикатором присутствия ламедвовника.

– Есть ламед-вав цаддиким нистарим, – часто говорил мне дедушка, – тридцать шесть скрытых праведников, рождающихся каждое поколение. Вокруг веры в них строится вся хасидская традиция. Тридцать шесть святых, которых называют еще столпами мира, поскольку, как принято считать, мир, вопреки разрушительным последствиям деяний грешников, держится исключительно на их чистых душах. Пока они жили на Земле, Бог позволял ей крутиться дальше, как бы сильно Его ни разочаровывало остальное человечество. Исчезни хотя бы один из скрытых праведников – и случится конец света, потому что в этот момент закончится и Божье терпение.

По мнению Зейде, моего дедушки, ламедвовники служили Богу напоминанием о том, какое доброе дело Он сделал, когда создал людей. Они являли собой воплощение всего лучшего в человеке. Их отличали невероятная скромность и альтруизм, и свои праведные поступки они всю жизнь совершали, не ожидая признания. Они отказывались от привычного жизненного комфорта, стремясь помочь другим. Не было на Земле человека, недостойного их благодеяний. От обычных святых их отличало как раз самоуничижение. Хасидских святых чествовали как царей, и они вели образ жизни достойный людей с такой «свитой». Ламедвовник, напротив, стремился отказаться от любых атрибутов своего духовного превосходства, казался бедным и недалеким, держал свою святость в секрете – и потому часто сталкивался с насмешками, достигая таким образом высшего уровня святости. Известный цадик при встрече с цадик нистар вынужден был бы со стыдом склонить голову, ибо его внешний лоск привязывал его к земной юдоли. Никогда ему не добиться той близости к Богу, что дарована скрытому праведнику. Впрочем, даже самый просветленный цадик, вероятно, не почувствовал бы присутствия в своем окружении ламедвовника. Вся система строилась на том, чтобы скрытый праведник так и оставался скрытым. Раскрыть эту тайну можно было только после смерти ламедвовника: так люди получали возможность почитать его. Только тогда скрытые праведники могли принести пользу и своим потомкам, даже таким отдаленным и достойным сожаления, как я. И все же – разве не была я идеальным кандидатом на благословение ламедвовника? Когда придет время представлять перед классом мое семейное древо, я укажу на его имя в череде имен предков и смогу утереть нос любому критику.

Что бы я ни обнаружила еще, основная проблема была решена. Лебель из Ошвара стал бы звездой моего выступления, а одноклассники внимали бы мне в уважительном молчании. Возможно, они обсуждали бы предка потом, гадая, не унаследовала ли я его гены и не служили ли печальные обстоятельства моего существования просто хитрым прикрытием моей святости.

Я продолжила исследования, опираясь на новообретенное ощущение уверенности и спокойствия, и постепенно заполняла широко раскинувшиеся ветви семейного дерева в твердой уверенности, что главная задача уже выполнена. Когда от дяди Менахема, младшего брата матери моей матери, пришло письмо со штемпелем «Бней-Брак, Израиль», я не стала тут же вскрывать его руками, а отыскала дедушкин серебряный нож для писем и бережно взрезала конверт по краю. Внутри оказались аккуратно подписанные фотографии и тщательно составленная схема, описывавшая все родственные связи. Я рассматривала их без особенного интереса. До того дня мне не было известно ничего о мамином происхождении, и я с удивлением обнаружила новое сложное переплетение родственных ветвей, дотягивавшихся ростками до множества отдаленных уголков Европы. Но поразительнее всего оказалась новость о том, что мамина родословная брала начало в Германии: позволить себе хотя бы упомянуть об этом я не могла.

Мама могла быть кем угодно, но оказалась йеке. Так уничижительно называли немецких евреев, презираемых в общине за отказ от самоопределения через еврейство: его заменил им культурный код страны, принятый из чувства стыда и отвращения к себе. Йеке были даже более стереотипными немцами, чем сами немцы: их пунктуальность раздражала сильнее немецкой точности, как и граничащая с одержимостью методичность в расчетах, и желание все регулировать правилами, и стремление к порядку. Поговаривали – у них в груди нет сердца, а в домах – того тепла, которым были известны другие общины ашкеназов.

Йеке говорили на дайчмерише, вычурном и чересчур изысканном диалекте идиша, который призван был подражать хохдойч, литературному немецкому, и который все равно звучал иначе. Еще они носили короткие пейсы, заправляли их за уши, аккуратно подстригали бороды, облачались в костюмы – все ради того, чтобы скрыть свое еврейское происхождение. И это при том, что само слово йеке восходит к немецкому йаке, которым в Германии называли длинные черные пальто, которые носили местные евреи до того, как стали мирянами и отказались от них в пользу современной моды! Слово стало вечным напоминанием, что любой костюм лишь прикрытие и немцы никогда не забудут о происхождении йеке. Они пытались вписаться в общество, которое никогда не собиралось их принимать, а потому быть одной из них – стыдно, все равно что носить клеймо подражателя, потерпевшего поражение и потому отвергнутого. Вот оно, мое наследство. И мне предстоит отвечать за эту уродливую метку на дереве моей родословной. Какую бы придумать историю? Лучше, пожалуй, обойти это молчанием.

Мне казалось абсолютно логичным, что отца женили на йеке. Его родители так хотели пристроить наконец сына, что были готовы к компромиссам. Мама подходила им идеально: бедная девочка из неблагополучной семьи. Почти все ее родные, за исключением бабушки, дедушки и нескольких тетушек и дядюшек, канули в пучину войны, унося с собой воспоминания обо всем, что могло показаться кому-то неприятным. Когда мама пересекла Атлантику и встретилась с отцом, о ее происхождении немедленно забыли. А сама она просто накинула на себя семейную и общинную идентичность, как накидывают свободное платье: складки ткани легко скроют множество грехов.

Хотя дядя Менахем снабдил меня подробнейшими описаниями жизней троюродных родственников, я с удивлением обнаружила, как мало содержало это письмо информации о его собственных родителях, которые бежали из Германии в 1939 году. У меня были имена родителей его матери и несколько документов, подтверждавших существование этих людей, но о родителях своего отца и моего прадеда дядя почти ничего не знал. В его свидетельстве о рождении в графе «Отец» стоял прочерк. Тогда я решила, что это неважно: бюрократическая ошибка, да еще и ожидаемая при том, что документ выписан в 1897 году.

Представляя свой проект спустя полгода, я демонстрировала великолепное древо, уходящее отдельными корнями вглубь веков на девять поколений, но пространство надо ветвью моих прадеда и прабабки по материнской линии оставалось подозрительно пустым. В тот день я отвлекала и себя, и слушателей новыми фактами о прославленных родичах с папиной стороны, которые удалось раскопать. Спустя много лет все данные, которые мне удалось собрать в четырнадцать, пригодятся, пока я, уже взрослая женщина, буду путешествовать по Европе в поисках новой идентичности – и в каком-то смысле новой истории. Только решив поселиться там, я снова обращусь к той пустоте над маминой ветвью, надеясь обнаружить доказательства, которых хватит немецкой бюрократической машине, упорно не желающей меня принять.

Никогда не забуду, как кипела в жилах кровь в тот день, когда мне позвонил юрист, занимавшийся вопросами иммиграции. Будто я, снова восьмилетняя, снова впервые задавала бабушке самый главный вопрос, а в глубине души, кажется, уже знала, какие открытия приведут меня к ответу на него в будущем.

Но я слишком забегаю вперед. Позвольте мне начать с самого начала.

После пяти лет несчастливого брака – не по любви, а по договоренности, с жесткими религиозными ограничениями, о которых я узнала уже после помолвки и которые делали все только хуже, стало ясно: я должна бежать как можно дальше от мира, являвшегося все это время тюремной камерой – то побольше, то поменьше. И обречь собственного ребенка на ту же участь я не могла. Стоило ему родиться, как я начала составлять четкий план побега. Три года – ровно столько у меня было, прежде чем сын стал бы винтиком в механизме религиозной школы. В этом плане было множество практических моментов, но в первую очередь я хотела найти способ вписаться в мир за пределами общины, о котором почти ничего не знала. Именно поэтому только спустя много лет я снова почувствовала необходимость обратиться к документам об истории моего рода, которые мне хватило здравого смысла взять с собой, покидая дом. Позже я пойму: именно в них крылся мой единственный шанс восстановить собственную идентичность. Но в те, первые после побега, дни я отказывалась понимать значимость семейных связей и дальних родственников, пытаясь вместо этого найти себя в Америке, стране настолько незнакомой, что она казалась чужой.

Первым шагом к «ассимиляции» стало поступление в колледж Сары Лоуренс в 2007 году – втайне от всех, в 20 лет, за два года до отъезда. Это была главная часть плана побега. Образование – билет к американской мечте и самоопределению, решила я, незаметно подглядывая за обществом, внутри которого мой собственный мир будто существовал в пузыре, на тонкие стенки которого давят и снаружи, и изнутри, делая их прочнее. Конечно, религиозная школа, куда я ходила в детстве, закономерно не соответствовала государственным стандартам образования, но даже без диплома или табеля с оценками я сумела поступить в престижный колледж – на основании трех эссе, написанных на правильном и весьма формальном английском: я много читала, в основном довоенные книги, которые приходилось, будто контрабанду, складывать под матрасом. Вскоре я уже съезжала на обочины придорожных дорог, чтобы спрятаться на заднем сиденье машины и натянуть джинсы, а еще – скинуть ненавистный парик и причесаться. Все это было необходимо перед выходом в большой мир, где я изо всех сил старалась не выдать себя. Но широко распахнутых глаз, которыми я удивленно смотрела вокруг, было не скрыть, и кто-то из одногруппников дал мне потрепанную книжку Анзии Езерской «Хлебодатели». Читая о молодой еврейской женщине из семьи иммигрантов, которая преодолела бесконечные на первый взгляд трудности, чтобы поступить в колледж почти 100 лет назад, я с облегчением отмечала наши с ней общие черты, но испытывала также и глубокий стыд, понимая: это сходство было очевидно и моим сокурсникам.

Я ныряла в эту книгу, крадя минуты в супермаркетах или на парковках аптек, потому что слишком боялась принести ее домой: сразу стало бы ясно, что я собираюсь сделать. В то время меня еще нельзя было назвать писательницей. Во-первых, раньше я не писала ничего – разве что в детстве вела дневники, от которых теперь пришлось отказаться: они сделали бы меня уязвимой при попытке к бегству. Желание писать стало чем-то вроде ахиллесовой пяты, и я еще не осознала, что в нем скрыто и мое спасение.

Мои редкие и краткие визиты в студенческий городок становились еще увлекательнее из-за своей скоротечности: я чувствовала себя туристкой на новом континенте, пытаясь уместить в каждую секунду как можно больше впечатлений. Я записывала все непримечательные фразы, все случайные телодвижения. В первую очередь я хотела научиться сливаться с толпой.

Таких, как я, раньше никогда не принимали в старые учебные заведения вроде этого, с покатыми крышами и лужайками на холмах, где избалованных детей осторожно готовились вытряхнуть из странно утонченных, замкнутых мирков, в которых они обитали раньше. Я знала, что в колледжах делают американцев, штампуют их там, как на фабриках, с заранее сформированным набором ценностей и убеждений, стилем речи и манерами, присущими тому заведению, куда они решили поступать. Этот опыт позволял занять определенное положение в обществе и закалял каждого человека на будущее, как обжиг – глиняные горшки. Молодые американцы стекались в университеты в поисках себя, но я пришла туда, чтобы найти мир. Позволить себе решать сразу и вопросы самоопределения я пока не могла – тот момент был для меня своеобразным перевалочным пунктом, порогом значительных и пугающих перемен, и я переминалась с ноги на ногу, прежде чем сделать первый маленький шажок к неизвестному.

 

В структурированном обучении были и плюсы, и минусы, но колледж все равно подарил мне неоценимую привилегию общения с внимательными и понятливыми наставниками. В результате я начала задаваться вопросами собственной идентичности, своего истинного «я». Все началось одним прекрасным весенним днем 2009 года, когда весьма уважаемый профессор литературы вызвала меня к себе в кабинет. Первые бледно-зеленые листочки только начинали появляться на ветвях деревьев, за которыми в студенческом городке тщательно ухаживали. Профессор сняла с полки сборник личных эссе под редакцией Филиппа Ларкина, резко положила книгу передо мной и сказала: «Прочти. Потом напиши свою». Очевидно было, что это не учебное задание и никакой оценки за него не поставят: просто эта женщина, которую никто не заставлял и уж тем более не платил ей за потраченное время, решила предложить мне возможность пережить этот опыт, оказавшийся судьбоносным.

Я устроилась на белом ковре из опавших лепестков персика, росшего рядом с корпусом, открыла книгу, прочитала эссе Адриенны Рич «Расщепленные у корня», и тут мое подсознание проснулось: воспоминания, как принесенные водой камни, хлынули из его глубин, и я начала бешено писать, будто иначе они раздавили бы меня.

Стоило начать – и остановиться я уже не могла. Тексты давали выход скопившейся во мне за прошедшие годы ярости и горечи, и я изливала их уже не в дневник, а в анонимный блог, куда писала с компьютера университетской библиотеки, через прокси-сервер, чтобы никто не смог меня вычислить. Простое эссе, задание для самостоятельной работы от проницательного профессора, переросло в часы литературного отмщения. Годами кто угодно, кроме меня, управлял сюжетом моей жизни и диктовал мне мою же историю, но теперь я была полна решимости снова встать у руля с оружием – словом – в руках и отстоять свое право на выбор пути развития сюжета. К моему удивлению, тот блог не только стал моим личным терапевтическим инструментом, но и привлек много читателей, по большей части тех, кто оказался в сходной ситуации. Так и вышло, что онлайн я общалась и взаимодействовала с другими «отступниками под прикрытием» с позиции тайно недовольной хасидской домохозяйки, но в реальной повседневной жизни отчаянно пыталась стать кем-то бóльшим.

Прошло два года с поступления в колледж Сары Лоуренс, и я понемногу начала сбрасывать свою старую личность, как чешую. Сначала это проявлялось в мелочах: я стала иначе выглядеть, свободнее говорить, работала над акцентом, чтобы больше походить на американку, осваивала новые социальные механизмы. Подражая людям вокруг, я примеряла на себя «американство» – и, хотя оно сидело не идеально, я не видела других вариантов и думала, что мне подойдет. Логично было предположить, что человек вроде меня никогда не сможет влезть в новую идентичность и при этом не чувствовать, как где-то она жмет, а где-то колет. Придется научиться жить с ощущением дискомфорта. Да и что такое пара забытых булавок в сравнении с корсетом, который я вынуждена была носить всю жизнь?

Вторая часть моего плана включала собственный банковский счет, куда я переводила деньги, заработанные на случайных копирайтерских заказах, аренду машины и квартиры, в которой мне с моим почти трехлетним сыном предстояло официально начать новую жизнь. В поисках доступного жилья я наткнулась на небольшую мансарду на берегу Гудзона – под остроконечной крышей, за 1500 долларов в месяц. В одну комнату я купила матрас, во вторую – дешевый диван, два стула и стол.

К квартире прилагался также вид на реку и Палисады[10], возвышавшиеся на другой стороне, а за ними оставались мое семейное гнездо и муж, который по-прежнему приходил домой и уходил из дома – будто ничего и не изменилось, а его жена просто вышла за покупками и вот-вот вернется, чтобы приготовить ему ужин.

Мы так толком и не попрощались. Адвокат посоветовала оставить этот вопрос открытым, хотя, на мой взгляд, наши отношения с мужем давно закончились. Мы с Эли были женаты пять лет, два последних – почти не разговаривали, пересекались только ненадолго – к примеру, на субботних обедах, но и тогда с нами были другие люди, присутствие которых отвлекало. Мы так и не смогли узнать друг друга, а потому, возможно, даже не поняли, что друг от друга отдаляемся. И новая разлука мало чем отличалась от жизни, которую мы вели до нее.

Когда Эли спросил, где я и почему не дома, я постаралась не говорить ничего о будущем и ответила, что мне нужно личное пространство. Эта концепция для него была чуждой, но задавать новые вопросы он тоже не хотел, поэтому просто принял мой ответ, как если бы понял его. Он верил, что мы расстаемся ненадолго – возможно, именно поэтому и не стал возражать тому, чтобы я забрала сына. В его мире женщина не могла выжить без мужчины, так почему же я должна была оказаться иной?

В моих интересах, по мнению адвоката, было создать длительный период сепарации, в течение которого мне будет разрешено жить с ребенком. А для этого нужно создать иллюзию, что я еще не до конца решила разводиться и открыта к другим решениям. И, конечно, мне нельзя было раскрывать намерение отойти от религии. Вместо этого предстояло понемногу показывать, что моя жизнь меняется, оставаясь при этом в рамках дозволенного. А значит – придерживаться кошерной кухни, покрывать голову при визитах Эли к ребенку, отдать сына в еврейский детский сад и прочее. Только после, уже под защитой созданного прецедента, я смогу расслабиться и жить как хочу.

Но даже самые маленькие перемены поначалу казались огромными. Самостоятельная жизнь наполняла меня восторгом, я незаметно праздновала обретение свободы. Например, пригласила на небольшую коктейльную вечеринку несколько одногруппников, разложила на тарелке сыры с незнакомыми названиями – и сразу же почувствовала себя утонченной хозяйкой дома. Или отправилась в большую городскую библиотеку с огромными, от пола до потолка, окнами на реку и заняла место на застекленной веранде, наслаждаясь возможностью безнаказанно читать. Принесла домой огромную стопку книг – и с гордостью сложила у входа, чтобы гости могли их видеть. Мне хотелось прочитать все, что я пропустила, все, что было неотъемлемой частью культуры светского человека. Когда в моих руках оказался потрепанный томик «Искусства счастья» Эпикура, я немедленно вспомнила сходное по звучанию слово из идиша – апикурис[11] – и внезапно осознала: термин, которым дедушка уничижительно называл только самых низких вероотступников, происходит, вероятно, от имени этого философа. Я прочитаю его «руководство» по счастливой жизни – и получу опыт, прямо противоположный всему, чему меня учили в детстве, в общине, где не стремились к счастью. Получается, отказываясь от религии, я выбираю счастье, как, отказываясь от ночи, человек выбирает день? И я жадно глотала Эпикура, одновременно понимая: даже теперь, читая некоторые книги, я все еще испытываю легкие уколы вины и беспокойства.

Я не только запасалась запретными книгами, но и радовалась простым повседневным способам чувствовать себя нормальной. Нормальность в моем тогдашнем понимании означала жизнь без запретов, прямой путь к исполнению желаний без непременных препятствий, преграждающих дорогу. Мне нужен был только двигатель – сила воли.

Да только где он, этот двигатель, внутренний ресурс, который то появляется, то исчезает, как поезд-призрак? Иногда мне казалось, что сила кипит внутри и никогда не иссякнет, иногда – что ее у меня никогда и не было, что я пробудилась от сладкого сна и должна встретиться с суровой реальностью. Переходы из одного состояния в другое были настолько неожиданными, частыми и резкими, что я вскоре поняла: пережить этот период я смогу, только если целиком перейду в совершенно иное эмоциональное состояние – в оцепенение. В этом мне повезло: разум мой хранил воспоминания о похожих временах, когда подобный энергосберегающий режим был необходим, чтобы выжить, и теперь я просто позволила им снова всплыть на поверхность, прекрасно понимая, что нынешние испытания требуют ни с чем не сравнимого уровня эмоционального контроля.

7Доброй удачи (искаж. иврит).
8Родословная, происхождение (идиш).
9Ламедвовник – в еврейской мистической традиции один из 36 праведников, живущих на Земле в каждом поколении. – Прим. пер.
10Палисады – крутые скалы на западном берегу Гудзона. – Прим. пер.
11Еретик, вернее – человек, отрицающий иудаизм.