Za darmo

Их жизнь, их смерть

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Их жизнь, их смерть
Audio
Их жизнь, их смерть
Audiobook
Czyta Семен Овчаров
7,15 
Szczegóły
Audio
Их жизнь, их смерть
Audiobook
Czyta Мария Сердюкова
7,15 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Никогда не может лангрский абсент против шомонского! – вскрикнул Жюль! И лицо его выразило злобную обиду. – Лангрский!.. Понимают они! Я бы им показал «лангрский»… Дураки!..

– А если темнее, то разве лучше? – спросил Жако.

– И не темнее, и не лучше! Кому другому пусть рассказывают, а со мной нечего тут!.. Я дурак, что ли? – закричал Жюль.

Глаза его сделались такими гневными и сумрачными, что Анаиза сочла необходимым успокоить оскорбленного человека.

– Боже сохрани! Кто же говорит?..

А не говорят, так пусть и не говорят… Какого чорта! Всякая сволочь будет соваться, а почему – неизвестно… Не понимают, – пусть спросят людей знающих. Объяснить всегда можно…

– Ты вот налей мне два стакана! – скомандовал Жюль: – и я тебе сейчас докажу. Я как две капли воды докажу. Я никого не испугался!

Он встал и с вызывающим видом пошел к стойке.

– Наливай два стакана!

… – Вот видишь! Вот он, лангрский твой, – говорил Жюль, когда два стакана абсента стали перед ним на цинковой доске стойки. – Вот он стоит, лангрский… А это вот шомонский. Видал? Вот шомонский, а вот лангрский… Вот и смотри…

– Ну, смотрю.

– Видишь лангрский? Видишь, какой он? Он – вон он какой. А шомонский – вот смотри! Видел? Ага?.. Посмотри-ка! Ага!.. Совсем уже не то. Где же? Этот вот, он – вот!.. А тот – вон он!.. Разве не видать?.. Вот этот вот – шомонский…

Жюль тыкал коротким, толстым и кривым, как поздние огурцы, пальцем то в один стакан, то в другой.

– А этот вот – лангрский. Разница?.. Ага! Потому, этот, видишь, какой он? Ты гляди! Он совсем не такой. Тот – другой, а этот – опять другой… Ты смотри, не правда ли, он – вот он! Вот, ты видал? Стало быть, он – такой, а тот уж совсем не то… Шомонский то твой. Этот – он вот, вот же он! А тот… А что? А!

– Да-а, – равнодушно протянул Жако: – этот не так, чтобы… шомонский…

– Ну, так и не спорь. Ты со мной не спорь…

Победа была полная. Отрицать ее не было возможности. Могильщик сдавался. Обида в сердце Жюля сразу погасла, и он вернулся к столу.

– Меня не обманешь, – горделиво подмигивая, заявил он: – не такой я человек! Я никого не боюсь. Потому я знаю, что говорю. У меня смекалка есть. Я если не знаю, так и не говорю. А если уж говорю, так меня не собьешь. Потому, я без ошибки…

– Такое дело.

– Я докажу! Взялся – значит, докажи. А то зачем и браться?

– Если не можешь доказать, не берись, – сказал Жако.

– Самое лучшее! Но только я всегда докажу. Я все докажу. Я, старичина, тоже… Я не спиной думаю… Налейка, Анаиза!

Дым от трубок такой, точно спалили в кабаке фунта три ваты. Много народу. Плисовые, с огромными треугольными заплатами, штаны, жилеты с рукавами, нанковые синие блузы, топорные физиономии, бритые, без усов. У порога пар десять деревянных башмаков, а возле них лужа. Громкая неуклюжая речь, – про навоз, про дожди, про картофель, про корову Лебрэна, которую, хоть ты его убей, не хочет любить бугай. Сальные слова, грубые намеки, шутки, как глыбы гранита и такой же гранитный смех. Запах пота, абсента, вина, сыра, которым закусывают, и запах навоза. Звон пустых и полных стаканов и тусклое сверкание напитков в них.

К Жаку и Жюлю подсел дедушка Зозо.

Он коротенький, толстенький человек, с розовыми, как у девушки, щеками, с голубыми глазами, с круглой, шелковистой каймой седой бороды под челюстями, – от уха к уху. Усы сбриты, лысая голова как шар, а живот – котел. Это самый большой живот в деревне, если даже считать и мясничку Мари. Жюля дедушка Зозо поздравляет с новорожденным, Жако с покойниками.

– Докторша мне все дело гадит, – ворчит своим томным басом могильщик: – житья из за нее не стало, никто не помирает.

– Докторша хорошая, – говорит дедушка Зозо: – дело свое знает.

– Отчего ей и не быть хорошей? – Жако вынимает изо рта трубку и с досадой плюет. – Ей что? Помрет больной – ей платят. Выздоровеет – тоже платят. А я? Много я получу, когда человек выздоровеет?

– А все докторше приятнее, когда вылечит, – замечает Жюль: – заплатят лучше.

– Чорт ее принес сюда. Сидела бы в своей России, – нет, к нам приехала.

– Потому что в России лед, – сообщил Жюль.

– И казаки, – вставил Зозо.

– Всех вылечивает, – мрачно продолжает Жако. – Старого Мишеля, и то опять на ноги поставила. Чего не помирает? Будет с него.

– Восемьдесят девять лет, – соглашается дедушка Зозо. – Пора…

– Я вот сколько жду его, а докторша все за визиты получает.

– Много они понимают, доктора эти.

– Анаиза, мне вина! – заказывает Зозо. – Доктора?

Воры доктора. Пришла вот докторша к старому Вуарену из Аллианвиля, а Вуарен двенадцатый день без стула, живот ему, как у беременной коровы, вздуло.

– Вот бы распороть живот да спаржу удобрить, – проектирует Жюль.

– Пришла докторша и сует ему под мышку стеклянную трубку. Ну что это такое? Что тут стеклянная трубочка поможет?

– Не под мышку хоть бы совала, – намекает на что то Анаиза и хохочет: может оно бы и помогло.

Хохочут все.

– А Вуарен, знаете, не постеснялся и прямо говорит: «уж мне эту трубку совали, и ничего не помогло».

– От всех болезней одинаково лечат, – презрительно вставляет Жюль. – У меня понос был, тоже этой трубкой лечила.

Люди бывают глупы. И невежественны. Постоянно пашут, со скотом постоянно, и образования нету… Могильщик Жако насквозь видит всю их темноту.

– Дураки вы, – заявляет Жако: – это не трубка, а градусник. Инструмент, такой инструмент. Чтобы градус болезни узнать, инструмент. Там такая стрелка есть, и показывает.

Жюль протестует:

– «Стрелка»! Какого только мошенничества не выдумают, чтобы у людей из кармана су выуживать!.. Распахали бы гектаров с десяток, тогда и знали бы… «Стрелка»! А что по стрелке этой видать?

– Говорю тебе, Жюль, ты болван, – отстаивает права науки Жако: – все видать по стрелке, какая болезнь, какая кровь, где засорение, и сколько градусов… Мой Гастон в полку воспалением легких болел, и у него градусник уж тридцать семь градусов показывал. А самое большее человеку сорок градусов дано. Уж когда сорок – конечно! Рой могилу…

– Ну? – недоверчиво восклицает дедушка Зозо. – Сорок? И у Гастона уже тридцать семь было?

– Тридцать семь… Без малого тридцать семь, без половины. Чуть не умер парень.

– От градусника и умрешь, – убежденно заявил Жюль. – Гастон молодой, он и выдержал, а старику начни ка тыкать эту стрелку твою – всегда помрет.

– Ты, Жюль, болван!

– Нет, я не болван!

– Еще какой болван!

– Нет, я не болван. Я тебе докажу, что я не болван.

Еще приходят люди. Башмаков у дверей набралась целая гора. В густых облаках дыма раскрасневшиеся потные физиономии. Галдят, чокаются. Звон стекла, смех, икота. Смачно сосут трубки, громко плюют, толкаются. Стучат кости домино, звенит по цинку стойки брошенная монета. Испарения от алкоголя, испарения от закуски, испарения от людей и копоть ламп. Анаиза Виар угощает абсентам Абеля, молодого кучера, и впиваясь в него жадно сощуренными глазами, настойчиво просит посветить ей в погребе… Жако и Жюль пьют. Обсуждают разные вопросы – мало ли у людей вопросов и пьют. И остальные все тоже пьют.

А время идет, – думает могильщик Жако: – такую уж оно имеет особенность, что оно идет. Там, делом человек занят, или, может быть, с приятелем закусывает, или так себе, без надобности прогуливается, а оно – господь с ним! – оно все идет да идет. И уж тут трудно что-нибудь сделать, очень трудно.

Вот полночь.

Одним из последних Жако и Жюль оставляют кабак.

Они идут под руку и рассуждают, оба сразу. Чертовски темно на улице. И грязь. Как только дождь, так и грязь. Всегда так… И здорово же скользко, чорт возьми! Если откровенно сказать – это свинство большое. Надобно, чтобы не было скользко, – чтобы людям было удобно ходить. Черт знает что! Республика! Вот и республика!.. Да, а старый Мишель не помирает! Докторшу требует?.. Ну это пустяки!.. Не поможет ему! Хоть докторша, хоть землемер, хоть начальник станции – ничего не поможет… Помирай! Надо помирать. А не помрешь – хуже будет! Что в самом деле?! Пятьсот лет – это ведь только праотец Адам столько жил… Будет хуже – и конец. В тысячу раз хуже будет, – кляча старая!..

Однако, надо расставаться.

Не все могут жить направо. Жако живет направо, возле кузни, а Жюль – он прямо, против церковного сада. Надо итти прямо, – говорит Жюль темноте. Анаиза тоже сказала, что надо прямо итти. Всего не упомнишь, – отчего же не справиться? Жюль справился у Анаизы насчет того, где он живет, и она сказала: «прямо, прямо». Анаиза знает, – убеждает темноту Жюль. – Анаиза бедовая девка! Она все знает. Она шлюха, но все здорово знает… Стоп! Осторожнее!.. Вот чорт!.. Это телега?.. Ага, телега!.. Зачем поставили телегу?.. Нет, это забор. А забор с какой стати?.. Сволочи, забор надо? В морду, вот и забор. И Анаизе надо в морду. Почему она говорит, что Эрнестина родила чудовище? Пол лица как лицо, а пол лица как рыло?.. Рыло? А, мерзавка!.. У человека – новорожденный, у человека – первенец, господь человеку сына послал, а Анаиза – оскорблять?!. Пол лица – рыло? Постойте-ка: за это по морде…

Жюль в бешенстве идет прямо вперед, к оскорбительнице. Но сделав два-три шага, он натыкается на чью то вытянутую вперед руку, и в это же время другая рука быстро схватывает его за чуб и дерет, – с такой силой, что дикий визг вырывается из горла бедного пьяницы.

– Анаиза… Эрнестина… Голубушка… Не буду…

Жюль летит на другой конец комнаты и спиной ударяется в дверь: силы у Эрнестины, не смотря на то, что она родила несколько часов назад, еще водятся.

– Вон в конюшню! – Кричит она.

Подле Эрнестины, на табуретке, где раньше стоял только светильник, теперь светильник и две бутылки. Одна уже опорожнена, в другой вино доходит до половины.

– Эрнестина… жена моя… дружочек!..

Эрнестина откидывает назад голову, горлышко бутылки приставляет ко рту. Глу-глу-глу…

 

Жюль смотрит – и негодование опять приливает в его сердце.

– Пьянствовать?.. Ты смеешь?.. А свинью зачем родила?

– Вон в конюшню!

– Нет, зачем ты свинью родила?

– Уходи, пьяница!

– Пол лица – лицо, пол лица – рыло?.. Не желаю!.. Я покажу…

Отделиться от двери – дело не легкое. Но Жюль преодолевает и эту трудность. Он выпрямляется, сжимает кулаки, выставляет вперед голову и идет на бой, к жене.

– С хвостом?.. Копыта?.. Ты как смела?.. Я с хвостом не желаю… Я покажу копыта!..

Скользко бывает не только на улице, когда идет дождь, а и в комнате. Жюль скользит, поэтому, шатается, зацепляется за жерди, торчащие из очага, и с глухим шумом шлепается на пол.

– Ага, опять телега… Везде телега… Ну, вали в телегу…

Он лежит неподвижно, как прибитый.

– Не хочу с копытами, – начинает он всхлипывать через минуту: – Эрнестиночка… дорогая моя… не хочу со свиным рылом… Не хочу его…

III

Жили себе, как раньше.

Новорожденный, которого назвали тоже Жюлем, мало мешал. Он был крохотный, как щенок, какой-то бурый, весь в морщинах и в прыщиках. Лежит в корзинке и спит. А когда не спит и не сосет резинового наконечника бутылки, в которой молоко, то кричит. Много, страшно много кричит, и от крика этого должно быть еще сильнее делается боль, вырывающая крик. Так мучительно кричит он и плачет, что кажется – это голос самого страдания… Иной раз охрипнет малютка и станет басить. Тогда похоже, будто это Жако рассказывает про могилы…

В корзине подушка и разные лохмотья, – все мокро, воняет, и маленькое тельце ребенка тоже воняет. Мясничка Мари подарила племяннику хорошенькое одеяльце, золотистое, с алой полоской, но через несколько дней оно сделалось таким же грязным и смрадным, как и тот, кого оно прикрывало.

Корзину с ребенком Эрнестина таскала с собой и в хлев, и в поле, и к общественному бассейну, где стирала белье. Она работает, а ребенок сосет резиновый наконечник. Сосать перестанет и примется кричать. А измучится от крику – заснет.

– Ничего, не хуже других выростет, – отвечала мать, когда ей говорили, что очень уж от ребенка воняет.

Эрнестина была тощая, костлявая, слабосильная. Работала много, но трудную работу делать не могла. В детстве у нее сделалось воспаление тазовой кости, и теперь левая нога была точно вывернута в тазу. От этого Эрнестина на ходу странно приседала, – как будто падать собиралась, – а по лестнице она взбиралась с большим трудом. Случалось, что от сырости, или от неловкого движения, нога разболевалась, и тогда Эрнестина ходила с палкой. Она лечилась: натиралась мочей и «старинной мазью» – конским жиром, который сохраняли на чердаке в течение семнадцати лет. От него по всему телу делались чирья, через них «болезнь выходила наружу, и становилось легче»…

Однажды Эрнестина привязала две селедки к больному месту и забинтовала, но это совсем не помогло. Болтают люди всякий вздор, и Эрнестина только диву давалась: как можно верить в селедки. Она никогда уже не лечилась селедками.

Жюль работал как раб. Встанет, поест, – сала кусок, или сыру, или остатки супа, – вина несколько стаканов выпьет и с Маркизой и Гарсонэ отправится в поле. Дождь, холод, ветер, зной – он в поле проведет и шесть часов, и восемь, и двенадцать, сколько надо. Домой вернется и долго топчется дома, – хлебы месит, навоз на телегу нагружает, дробит камень для шоссе. Здоровье у него железное, он никогда не хворал, и устает он редко. Он не избалован, не знает нежностей. В доме у него воняет? грязно Ну, это пустое: воняет, или не воняет – это все равно. Не всем герцогами быть. Вон у свояченицы Мари не воняет, все чисто, и есть зал, а насчет любовников – мое почтение!

У Эрнестины любовников нет. Она безумно влюблена в мужа, – это раз. Никто на нее не польстится – это два. Жюль спокоен. Нету любовников. Но если бы были, то что ж? Есть любовники, нет любовников – это все равно. Ну, там, побить Эрнестину, отчего же не побить? Побить за такое дело всегда следует. Но только, в сущности, это все равно. И если бы умерла Эрнестина, это тоже все равно. И маленький Жюль если бы умер, тоже не велика бы беда. Вообще ни в чем большой беды нет. Об чем хлопотать!

Жюль живет спокойно, беззаботно, и огорчения у него какие же? Большим уважением или весом в деревне он не пользуется, но будь у него родство такое многочисленное, как у дедушки Зозо, его бы тоже выбрали муниципальным советником. Теперь не выбирают – ну так что! Абсент от этого менее крепким сделался? Абсент всегда абсент, и выборов он не боится.

Жюль косил, молотил, пахал, стриг овец, работал в лесу и находил еще время возить докторшу на практику по соседним деревням. Пока докторша у больного, Жюлю выносят угощение, вина или водки. В одном доме, в другом, в третьем… Если угощением медлили, Жюль уходил в кабак и угощался сам. Дело в том, что когда человек в пути, то не хорошо, чтобы горло было сухо. Работающему человеку вообще надо выпить. Белоручки всякие – это, конечно, другое дело. Пером туда-сюда, в книжках там, прощение какое надо написать, составить опись, – это и без выпивки можно. А человеку трудящемуся надо, чтобы был фундамент, чтобы по настоящему было. Человеку трудящемуся сила нужна. А без вина откуда же сила? От вина у человека кровь очищается. Маленький Жюль, недоносок, как козявка, еле живет, а стали ему красные вина давать, и пошел мальчишка рости. Дело известное!

С поездок Жюль возвращался пьяным на половину, дома он дело доводил до конца. Но и совсем пьяный, Жюль с ног не падал, и даже работал довольно исправно.

С Эрнестиной же было совсем иначе: она и пьянела скорей, а опьянев, годилась уже только для словесных упражнений. Упражнялась превосходно. Растерзанная, хромая, косматая, она ходила по деревне и во всю глотку выражала негодование по поводу того, что никто не хочет убить ее мужа. Когда человек так безобразно пьянствует, то его надо убить. И запереть его надо. Пусть докторша выдаст свидетельство, и этого подлого пьяницу сейчас же запрут в сумасшедшем доме. Вот и все. Если он пьяница, он опасен для всех, и таких людей всюду запирают и будут запирать.

Об этом она доводила и до сведения Жюля. Тот спокойно слушает, хихикает и икает. Время от времени, не торопясь, он посылает какое-нибудь подходящее слово: «стерва», «верблюд»… Эрнестина разозлится и, ковыляя хромой ногой, направится к мужу с человеколюбивым намерением треснуть его крышкой от котла по голове. Жюль подпускает ее довольно близко и потом, удовлетворительно нацелившись, бьет ступней в живот. Эрнестина отлетает прочь, стоящие позади нее предметы опрокидываются по сторонам, а она сама с диким ревом падает на них. Если на руках у нее маленький Жюль, он откатывается в сторону, и в то время, как Эрнестина воет и ругается, а победоносный Жюль хохочет, маленький недоносок, полуголый, мокрый, окровавленный, разрывается от плача и визга. Его не подбирают, не успокаивают, и он вижжит лежа на камнях, долго – до тех пор, пока в глотке его все побагровеет и распухнет. Тогда голос его становится басистым и темным, и кажется, что это могильщик Жако говорит о могилах.

В воскресенье и в праздники было иначе. Жюль брился, надевал другую одежду. Варили суп из свежего мяса, а не из солонины. Больше пили и раньше начинались драки. В поле не выезжали, но дома работали.

Вывозит Жюль из конюшни навоз, а мимо идет Жако. На могильщике черный сюртук, шляпа-котел, глаженое белье, и виден из под бороды голубой галстух. В руках коротенький и толстый молитвенник.

– Второй раз прозвонили. Отчего к обедне не идешь?

– К обедне?

Жюль, напрягаясь, подсовывает вилы под толстый слой сильно утоптанного навоза.

– Зачем я пойду к обедне?

– Все же Пасха сегодня, богу помолиться.

Вилы с навозом подняты в воздух и затем опрокинуты в тачку.

– А твой бог отвезет мне навоз в поле?

– Отвезет, как же!

– То-то же! Он не беспокоится…

Жако задирает кверху голову, мотает ею, и под бородой распластывает галстух, к которому не привык и который стесняет.

– Богу зачем беспокоиться? Он у нас с ренты живет, ему хлопотать незачем.

– Он за меня работать не станет, – с мрачной серьезностью говорит Жюль, – ну и больше ничего.

– Он бы хоть работника своего тебе в помощь послал, – подмигивает Жако. – Святого какого-нибудь.