– Я не раб, – обиженно, но несмело возразил Азриэль.
– «Домой» захотел, – саркастически передразнил Симон брата. – Нового разорения захотел, новой нищеты…
– А кто же знал, что будет холера? – поникнув, процедил Азриэль.
– В этой стране всегда что-нибудь есть! – глаза Симона злобно засверкали. – Не холера, так погром, так военное положение, так голод. Выбор богатый, и всегда что-нибудь на тебя свалится… «Домой»… стосковался!.. Дубина синеглазая…
Он взял кусочек сахару, положил на него нож острием вниз и сверху ударил ладонью. Мелкие кусочки сахара брызнули во все стороны.
– Вот, нету от Сонюшки письма, – с тяжким вздохом протянул Калман. – Все нету письма…
Темнело, и темною грустью веяло от тихой жалобы старика. Ни один листок не шевелился на деревьях. Звезды загорались в небе, неясные еще и бледные.
– Ты все ругаешься… Ты все сердишься… – с неожиданным волнением заговорил вдруг Азриэль. – Ругаешься… А… а… например… а вот видишь ты… вот это дерево… яблоню?
– Какую яблоню?
– Яблоню… Вот эту… И у нее корни… Вот, покопай землю – увидишь… Там корни.
– Ну, корни.
– Так вот эти самые корни… например… они же в земле… они же ползут в земле… Значит, и тесно им там… и темно… Сырость тоже… И там бывают же черви…
Видно было, что Азриэль сильно волнуется. Какие-то мысли – для него слишком сложные – тревожно теснились в его голове, он чувствовал потребность их немедленно выразить, а слова по обыкновению приходили с задержкой…
Симон с удивлением посмотрел на брата.
– Ты что-то расфилософствовался сегодня, – насмешливо проговорил он.
– Смеешься!.. Смеяться легко… – Азриэль встал и для чего-то взялся рукою за ствол дерева. Точно боялся он, что не устоит в словесной баталии, которую затеял с братом, и искал опоры…
– Таки черви, – сильнее волнуясь, продолжал он. – И теснота, и темнота, и все… Ну хорошо… А например… а выкопай эти корни… Ну-ка, выкопай их! Вытащи их наверх… И скажи им: нате вам, корни, солнце, нате вам свободный воздух, нате вам, корни, небо, а тут вот вам трава… зеленая… И она пахнет… Так что?.. Так корень обрадуется?.. Корень будет жить?.. Я не понимаю… Он же сейчас засохнет!.. Ну и я не могу… Дразнишь… ругаешься… Ты читаешь книги, прокламации… как присяжный поверенный. А я все-таки не могу… Американское солнце… Я засохну… Мне не надо… Я не могу…
Азриэль возбужденно зашагал взад и вперед… Он, видимо, хотел говорить еще, но волнение мешало. Голос его при последних словах дрожал, и при свете звезд было видно, что в больших синих глазах парня сверкали слезы…
– Смейся… Дразни, кричи на меня… – с усилием проговорил он потом. – Кричи… А я вот хочу так… Домой хотел… И все…
Симон молча смотрел на брата, и лицо его было задумчиво и печально.
– Больше не буду дразнить, – глухо сказал он. – Я завтра уезжаю… Туда. В Америку… Я добыл деньги… Пароход уходит утром. Сегодня мы в последний раз проводим вечер вместе… Туда, в страну свободы, – мечтательно проговорил он после некоторой паузы.
И, постепенно загораясь, он продолжал:
– Буду работать, буду учиться, буду узнавать… все постараюсь узнать!.. Ведь так мало я знаю… и понимаю… Начатки одни, обрывки, верхушки… И путаешься, и сбиваешься, и попадаешь в провалы… Ужас ведь, что начинаешь говорить!.. Все, все до конца, все до дна надо узнать!.. О Б-же, как это прекрасно. Дышать свободой, говорить громко и смело, и каждый день узнавать все новое и новое – именно то, что нужно говорить другим… И чувствовать, что растет в тебе человек, тот человек, которого в тебе здесь забивали и убивали, – он растет и крепнет, и зреет, и развивается. Чувствовать, что ты от солнца берешь лучи, от неба – мудрость, от океана – силы… Б-же мой!.. Америка… Свобода!.. Источник силы, света!.. И я увижу его, увижу!
Он говорил горячо, почти вдохновенно, и вновь с тою светлою молодою искренностью, которая безраздельно владела им так еще недавно и отсутствие которой с таким скорбным изумлением отмечал в нем старый Калман в последние месяцы. И видимо сам он радовался этому воскресению своему и трепетно упивался охватившей его чистой волной… Точно теплым майским дождем оросило его душу, точно вся благоухающая прелесть этого тихого вечера вдруг вошла в нее и растроганная, полная нежности и грез, и надежд, окрыленная, она опять порывалась вверх к чистоте бессмертной, к любви сияющей…
Он подошел к брату и взял его за обе руки.
– Азриэль! Вот ты опять потерял здесь все – уезжай опять! Едем вместе, едем оба.
Молодой месяц стоял над садом, над черными деревьями и серебряными лучами озарял поднятое кверху лицо Симона. Лицо это, худое, тонкое, светилось теперь нежностью и лаской.
– Нет, – насупившись, проговорил Азриэль. – Я обнищал опять. Ничего… На будущее лето я наймусь рабочим… вот в этом же самом саду… и останусь жить здесь… дома.
– Там наш дом, Азриэль! Он будет там!
Азриэль освободил свои руки из рук Симона и отошел в сторону. Лицо его сделалось угрюмым, почти злым.
Все молчали.
Черные тени тихо лежали на посеребренной земле, черные деревья густым строем стояли и справа, и слева, и меж ними, то приближаясь, то удаляясь, с невнятным бормотанием бродила высокая Сура.
– Видите ли, дети мои, – тихо начал Калман. – Вот значит и выходит так: «домой»… Каждый из вас тянется домой… Ну да… А я вам таки скажу, что это значит… Да, я скажу вам.
Он запнулся и умолк.
Маленький, тощий, с длинной бородой, весь искривленный, весь покрытый густой тенью толстой старой яблони, он похож был на гнома.
– Да, кажется мне, что оно так: вот ты, Азриэль, говоришь «домой» – и тянешься в Россию. А ты, Симон, тоже говоришь «домой» – и рвешься в Америку… Каждый хочет домой… И вот оттого, что каждый хочет, и крепко хочет, и очень, очень крепко хочет, оттого все и слава Б-гу… Да.