Za darmo

Свет. Сборник миниатюр

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

В Кальмар я возвращаюсь ночью.

***

Я снова еду на велосипеде. Дорога – свеженький асфальт, от дождя цвета дёгтя и будто политый маслом. По обе стороны от меня сосновые стволы вырастают из земли прямо в небо, с которого падает дождь. Дождик. Он очень мягкий, ласковый. Холодный, конечно. На мне синий дождевик; я завязала капюшон под подбородком и оттого похожа на третьеклашку. Впрочем, в этих соснах любой покажется маленьким. Они совсем титаны, они держат небо, а оно проливается между их стволами. Ручки у велосипеда скользкие от воды, джинсы на коленках промокли до нитки, а внутри дождевика душно и потно. Жужжат колёса. Разметка промылась дождём и теперь совсем белого, радостного цвета. Я проезжаю маленькие красные дома, две развилки, эстакаду и оказываюсь перед Эресундским проливом; рядом с огромным мостом притулился маленький, деревянный, изогнувшийся мокрым скользким горбиком. Велосипед сходу взлетает на пропитанные влагой – и снизу, и сверху – старые доски, и становится страшно и весело от того, что внизу плещется серо-синяя, взбаламученная солёная вода, а сверху падает как сквозь сито просеянная пресная.

Скотчем на стену я повесила карту шведского юга. Каждый раз, оставляя велосипед у дома, я поднимаюсь в комнату и чёрным маркером обвожу на ней ещё один путь.

***

Со мной всегда Синица. Она присылает мне свой голос из Крыма, из Москвы, снова из Крыма, и голос этот плещет крыльями над моими плечами, как если бы каждое своё сообщение Синица приносила сама. Мне кажется, что душа её по форме похожа на столб света, соединяющий с небом её неспокойное сердце. После смерти мы все вернёмся в землю, а Синица обязательно попадёт в космос, я это точно знаю – она вернётся в его объятия, как если бы выполнила свою миссию. Я слушаю её голос молча, вдумчиво и набрасываю ответы карандашом. Мы говорим о кармических связях и о том, почему Гарри Поттер – ужасная книга. Я вижу, как она говорит, громко, быстро, широко раскрывая глаза, как машет руками, как прижимает ладонь ко лбу, откидывая чёлку цвета апельсинной корки, вижу её синюю юбку солнцем, и рюкзак с брелками из сапожков. Я вижу её в красивой, изящной асане на рассвете на крымском берегу.

И, разводя руки в неторопливом движении ицзицзинь, посылаю ей мысленный привет.

***

Этот город люминесцентного цвета.

Наверное, поэтому мы не уживаемся. Не уживаемся уже три дня: сначала отчаянно, под конец агрессивно. Чего я только не пробовала. Не замечала, угрожала, умоляла; отшагивала пешком, плавала на паромах, ездила на метро; ходила в магазины, секонд-хенды, музеи; меняла Сёдер на Гамла Стан и Гамла Стан на Сёдер. Без толку. Сегодня утром мы всерьёз задумались о том, чтобы наплевать на последнюю ночь, купить билеты на сутки раньше и уехать обратно, домой. Уличные вывески заплясали перед глазами от восторга, но я не могла не уехать, не выяснив с ним отношений.

Это столица Швеции. Столица Швеции.

Я восхищаюсь этими людьми. Они искренне улыбаются тебе из-за стоек и информационных столов, уточняют, точно ли тебе нужен пакет (ведь он сделан из пластика, а пластик…) и проводят невыносимые минуты в специальных подвалах, чтобы рассортировать мусор. Они часами, кажется, готовят твой заказ в полупустом Макдоналдсе. Они никуда не торопятся. Они не имеют ничего против расплывшихся татуировок. Они с гордостью вешают в окнах шведские флаги рядом с радужными.

После полуночи поезда в метро ходят не чаще, чем раз в десять минут. Гулкий звук их приближающихся громад эхом раздаётся на пустой платформе. Окраинные станции – никаких подземных дворцов, грязная плитка и большие холодные панели с указанием, к какой станции поезд пойдёт в этот раз. Каменная скамья холодит, ноги и руки тоже мёрзнут от сильного кондиционера. Рядом афроамериканская семья пытается что-то выяснить у служащего, тоже афроамериканца. Его руки цвета чёрного шоколада здесь, в холодном свете этих люминесцентных ламп, кажутся неуместными, почти карикатурными. Жёлтая форма висит на нём мешком. Усталое, рассеянное лицо.

Наверху становится совсем неуютно. Здесь на ночь не выключают витрин, и они продолжают по-прежнему освещать белые пластиковые лица манекенов, приглашать поесть за двести крон, подстричься или купить велосипед. Улицы пусты, пусты и отталкивающе, застарело замусорены, так, что ветер с моря гоняет по брусчатке старые бычки и размокшие белые комки бумаги. А люминесцентный свет с витрин продолжает литься, литься и застывать в продрогшем воздухе; он висит, как ядовитое облако. Шаги слышно отчётливо, а я не могу отделаться от ощущения, что случилось что-то нехорошее, что все куда-то ушли, сбежали, спрятались, и что надо быстрее тоже куда-то забиться.

Кто-то сильно пьяный, окатывая запахом спирта и давно не мытого тела, сворачивает за угол возле нас.

Это всё было бы привычно, привычно и смешно, ведь каждый знает, что в Скандинавии всё закрывается после пяти, люди ценят своё время, люди уделяют его отдыху, люди собираются семьями, это правильно и надо, вообще-то, брать пример, а не возмущаться, что негде выпить кофе перед сном,  – так вот, всё это было бы смешно и привычно, если бы не эти усыпанные какой-то дрянью улицы, если бы не развязные цыганские женщины, кутающиеся в грязные одеяла на скользких ступенях метро, если бы не этот тревожный, настороженный дух, который висит смогом в воздухе, как тот люминесцентный свет.

Чего я требую от города, который так сильно болен?

Справа, за деревьями, на залитом полуночным белом светом футбольном поле, кто-то расположился на ночлег.

***

Рядом с крестом на Skogskyrkogården чувствуешь себя маленьким и очень связанным с небом. На похоронах шведки переобуваются в красивые туфли и носят солнечные очки.

***

Между деревьев неслышно ходят серые фигуры на тонких ногах. Солнце светит сквозь дождь, и оттого кажется, что везде – радуга; в беседку дышит влагой и холодком. Хочется поднять к огню ноги и погреть их тоже. Шарф пахнет норвежским ветром – я не смогла заставить себя его постирать, и теперь к запаху гор примешивается сладковатый дух горящего дерева.

Снаружи, прижавшись друг к другу, мокнут наши велосипеды. Дождь застал нас уже на выходе – это скандинавская погода меняется по щелчку. Небо вмиг обметало серым, потемнели верхушки сосен, и полило. Мы долго ютились сначала под зонтом, затем – в сувенирной лавке. Трогали кружки, магниты, безразмерные футболки с лосиными мордами, с ужасом косились на замороженную лосятину. Николина ест маленький шоколадный брауни, я запихиваю в рот свой неизменный рис и думаю о том, как его ненавижу. Хозяйка, маленькая шведка в мужском спортивном костюме, глядит на нас искоса, потом интересуется – прохладно, по-здешнему: дождь? Дождь, киваю. Нам почти час на велосипедах до станции. Тогда она делает знак рукой и, бесстрашно выйдя под дождь, ведёт нас в огромную, видно, предназначенную для мероприятий, деревянную беседку. Светло и пахнет потухшим костром. Мы много благодарим, хозяйка смахивает с лица волосы и, кинув дров на длинную печь для барбекю, поливает их жидкостью для розжига.

Ну, теперь вам тут поуютнее, говорит она и уходит под дождь, не обернувшись на наши благодарности. Тут так не принято. Мы тянем ладони над огнём. Руки пахнут лосиной шерстью. Живо вспоминаю длинную умную морду, тянущуюся внутрь вагончика, и то, как ощущается на пальцах жёсткая шерсть на рогах. Лось – это что-то очень интеллигентное. Неторопливое. Незлое. Берёт губами берёзовую ветку и тянет на себя всю, и пудовые рога едва не задевают твоё лицо, когда он наклоняет голову. The King, говорит гид. Я ласково глажу короля по шее.

После лосей мы долго возимся с пугливыми лупоглазыми ламами, кормим их капустой. Ламы очаровательные и глупые.

Обратно дорога идёт под гору, по пустой мокрой трассе в лесу. Сосны здесь прямые, как спички, с серебристо-серыми стволами, и подлесника совсем нет, только комковатый бурый мох, под которым не видно земли. Шишкинские картины. Под конец дорога резко делает поворот и бросается вниз, в туннель; я отпускаю педали велосипеда, белая пунктирная разметка сливается в единую размытую полосу, уши жжёт от ветра. В тот момент, когда я оказываюсь в туннеле, наверху проходит поезд.

Голос мой отдаётся эхом и катится в сосны.

***

Маяк становится видно только глубоко заполночь.

Мы проезжаем крепким сном спящий Оттенбю и, свернув куда-то вниз, влетаем в беспроглядную темноту. Краем глаза я успеваю заметить раскрытые ворота. Дорога бросается вперёд, как взлётная полоса. Ветер нахлёстывает справа, слева и спереди, и становится ясно, что мы – на самой южной оконечности острова, там, где он стрелкой вытягивается в открытую Балтику. Я вспоминаю карту: дорога, по которой мы едем – биссектриса острого угла, строгая, стремительная, рассекает остаток пути по острову до самого пика, там, где его венчает маяк. Это значит, полоса земли настолько узкая, что море должно быть видно и слева, и справа. Сейчас оно только угадывается – тяжкими, грудными звуками, дегтярной, протяжно колышущейся массой. Свято верится, что в моменты сильного шторма море может или легко накрыть землю с обеих сторон, и тогда остров окажется совсем под водой, или, что ещё более жутко, схлестнуть свои волны куполом над дорогой, так что она окажется в водном гроте. Мы знаем, что это неправда, но всё равно думаем об этом.

Маяк – просто проблеск. В самом конце дороги, даже будто над ней, ты вдруг видишь вспышку белого света, направленную прямо тебе в грудь; спустя сотую долю секунды вспышка разворачивается боком, чтобы ты увидел, как далеко тянется её геометрически ровная полоса, а затем пропадает. Сон. Я оглядываюсь назад, переднее колесо велосипеда начинает вилять, в темноте различаю три фигуры позади. Тереза пригибается грудью к рулю и, нагнав меня, некоторое время едет рядом. Она молчит. Видела.

Ехать жутко. Слишком ясно, что вокруг – море, и что ты его не видишь в темноте, и начинает казаться, будто, сверни ты руль на полметра вправо или влево, то сразу окажешься в студёной чёрной воде и пойдёшь ко дну вместе с колёсами, звоночком и железной рамой твоего велосипеда, и на поверхности останутся только пузырящиеся пакеты с едой да пустая бутылка из-под воды.

 

Но это тоже неправда. Когда облака расходятся, становится видно, что с морем дорогу всё же разделяет полоса пустынной суши. Земля светлая и вся покрыта огромными валунами, вросшими в траву, обсыпана камнями. Деревья, как на картинках в книжках про саванну, кряжистые, с овальными шапками жёстких листьев, и все склонены, согнуты, скручены в сторону суши; дай им волю, вырвутся и убегут от этого страшного морского ветра, который день и ночь гнёт их со стороны воды. И звуки. Резкие, высокие вскрики, протяжные посвисты, глухое ворчание, методичные оклики, постукивание, низкий, шелестящий шорох; звуки носятся в темноте, как тени, как призраки, и от этого волосы на загривке поднимаются дыбом и становится неуютно.

Смоляная темень, студёное море и эти звуки. Низкое жужжание колёс велосипеда. И впереди, венцом – белёсый пульсирующий свет маяка.

Все возможные стремления сужаются до единственной задачи: прикончить эту дьявольскую дорогу, оставить позади эту чертовщину звуков, запахов и движений, на ходу соскочить с велосипеда и, позволив ему повалиться набок, прижаться к белёному боку маяка. Передать ему через ладони все пятьдесят шесть километров, отмотанных тобою на двух колёсах, всё ноющее желание разжечь костёр, высушить вымокшие носки и уткнуть лоб в колени, чтобы от жара лицо ожило и раскраснелось.

К тебе. Мы к тебе ехали. Мы всё это время к тебе ехали вчетвером.

Но пока – дорога, прямая и бесконечная. В какой-то момент кто-то сзади глухо вскрикивает: олени! Торможу резко, чуть не покатившись кубарем через руль, чтобы успеть увидеть лёгкие полупризрачные тени, будто тёмные расплывчатые мазки в воздухе, высокими испуганными скачками перепархивающие дорогу. Совершенно ненастоящие, будто с неба спрыгнувшие. Тонкие рога похожи на ветви, нарисованные на небосводе.

У маяка садимся рядком, прижавшись спинами к холодной стене, вытянув ноги, и смотрим на ночное море. Я суетливо шарю в пакетах наощупь, достаю персик и быстро ем, обляпываясь соком, Тереза крупными кусками кусает яблоко, Рустам поднимает камеру телефона и, наговаривая на динамик, снимает совершенно непроглядное тёмное ничего с красным веночком маяка наверху. Укутанные, как цыгане, уставшие, как черти.

Потом, позже, устало выговаривая шведские слова, я узнаю, что последние четыре километра мы ехали через заповедник, что звери, от редких птиц до диких быков, гуляют здесь свободно и без препятствий, и, самое главное, что нигде здесь нельзя не то что разжечь костёр, но даже бросить спальник и уснуть. Мы просим налить в бутылки воды – нам отдают свою – и возвращаемся к маяку. Там ещё долго сидим, молчаливо готовя себя к пути обратно по этой кишащей звуками дороге, прочь от холодного светлого лика маяка, к спящему городу, искать ночлег.

Так из пятидесяти шести километров получается шестьдесят.

Тереза остервенело давит на педали рядом со мной, задыхаясь, задорно кричит «C’mon, c’mon, Russian girl!», и слева видно оленье стадо, застывшее, тетивою натянутое, разглядывающее нас.

Я не оглядываюсь на маяк. Вернёмся завтра, на рассвете.

Потом – много часов в попытках выбраться к пляжу, Дима, ударившийся током о забор для скота, насквозь промокшие ноги, мальчики, отправляющиеся в разведку за разведкой в темноте, и мы с Терезой, и я – с большим кухонным ножом в руке. В конце концов мы устаём окончательно, ругаемся, сердимся и разжигаем костёр прямо у дороги. Маленькие, как булавочные головки, бесцветные слизняки переползают с высокой влажной травы на рамы и корзинки велосипедов, на обтрепавшиеся пакеты. Мокро, зябко и тихо. Позади – поле, в темноте не видно, какое. По бокам – церковное кладбище и маленький уютный кемпинг с палатками, светящимися изнутри. В кемпинг мы ползём после, с горем пополам высушившись, наевшись чуть тёплых, полусырых сосисок с холодным хлебом, напившись невкусного чаю с каким-то мусором, плавающим сверху, и без спроса бросаем спальники прямо на траву.

Небо уже сереет. Я ставлю будильник на время восхода солнца. Телефон сообщает мне, что спать осталось час и шестнадцать минут.

Просыпаюсь легко, потому что почти не сплю – спальник оказывается слишком старым и тонким для сырой травы, и правый бок всё время ощущает исходящую от земли стынь. Аккуратно расстёгиваюсь, чтобы не будить ребят; они завернулись рядом, бок о бок, как гусеницы, и видно только взлохмаченные макушки и немножко – крепко утопленные в сон, сосредоточенные лица. Кемпинг залит туманом и сном, всё немо и неподвижно, воздух по-ночному влажный и почти сладкий. В груди и желудке промозглая, дрожащая пустота, как всегда бывает, если мало есть и почти не спать. Голова чугунком. Зашнуровываю кроссовки и, поднявшись на ноги, мучительно стискиваю зубы – боль протягивается от поясницы к подошвам, припоминая мне шестьдесят покрытых километров.

Иду кривенько, на прямых ногах, и, пользуясь тем, что администрация кемпинга ещё спит, ныряю в низенькое серое здание с туалетом и душем. От горячей воды руки покрываются мурашками до локтей, я жмурюсь и не могу сдержать короткий, судорожно-радостный смешок – будто поднялись пузырьки из живота, соскучившегося по теплу. Прижимаю дышащие теплом пунцовые ладони к лицу. На чистом кафельном полу от моих кроссовок остаются жирные следы – грязь, песок и трава.

Отогревшись, быстро заплетаю волосы, возвращаюсь в кемпинг и вытаскиваю из корзинки велосипеда отсыревший плед. На покрытой росой траве ноги оставляют тёмные следы. До восхода двадцать минут. Я открываю на телефоне компас и, положив его на ладонь, выхожу на дорогу. Теперь, при свете дня, хорошо видно старую четырёхугольную церковь с циферблатом часов, обсыпающееся тихое кладбище и плохо замаскированное пятно от костра там, где мы вчера остановились ночью. По обоим краям дороги, ровные, как телеграфные столбы, стоят деревья, каждое – в обхват моих рук; их кроны почти соприкасаются над моей головой, и сквозь их тёмную зелень видно светлеющее небо цвета серого мелка.

Я накидываю плед на плечи и голову и бреду по компасу бродяжкой, человечьей божьей коровкой, ровно, ровнёхонько на Восток; шаги мои слышно так, будто вокруг нет вообще ни единого другого звука. С дороги схожу прямо в поле – незасеянное, всё в густой, влажной, спутанной траве. Трава полита серебрянкой росы, прохладной, крупной. Мгновенно промокают ноги, щиколотки, джинсы почти до колен; я иду, рассекая траву, будто перехожу её вброд, и, сверяясь с компасом, нахожу то место, где в промежутке среди деревьев мне видно саму полосу горизонта, уже набухающую красным. В этом месте я успокаиваюсь. На ощупь убираю телефон в карман. Натягиваю плед на уши. Ноги мягко продавливают землю, пропитанную водой. Небо переливает цвета из одной своей части в другую, нерешительно меняет тона, будто не может определиться, в каком оттенке встретить солнце. Наконец оно поднимается наверх и застывает, расцветившись всею палитрой синего, от дымчато-сизого на западе, где ещё дышит уходящая ночь, до высветленного, прозрачно-голубого над чёрными силуэтами деревьев там, куда я смотрю – а  на востоке горячеет, пульсирует теплом восходящее солнце. В момент, когда полоска цвета раскалённой стали, подрагивая, прожигает горизонт, грудь сжимается судорогой, как он неловкого вздоха.

Сжимаю пальцами края пледа и представляю, как первые лучи поднимаются вверх по белому боку маяка.

Владелец кемпинга, почесав пальцем подбородок, просит по сорок крон за проведённую ночь, и мы просто сбегаем, завалив велосипеды спальниками, пакетами и рюкзаками. К этому времени становится, не в пример к предыдущему дню, жгуче жарко, ноги скручивает от боли, всем хочется кофе и к морю. Путь мне указывает пожилая женщина в красивом платье цвета персика. Дорога, неасфальтированная, неровная, кидается к пляжу с холма, и по ней можно, подпрыгивая, лететь прямо вниз, к ровной, как белая нитка, полосе моря. В глазах вода искрится кубиками; это – уже открытая Балтика. Дальше – только материк.

Песок здесь кварцево-белый, мелкий, как соль, и в нём пучками растёт трава красивого тёмно-зелёного цвета. Трава плотная, острая, при ходьбе царапает ноги. Я швыряю оземь велосипед, бегу вниз, плюхаюсь на песок и принимаюсь яростно стягивать кроссовки, носки, куртку, намотанную на пояснице, джинсы, леггинсы, надетые вниз для тепла. Балтика смотрит лукаво, мои попутчики – тоже; зайти в воду – как сунуть ноги в таз со льдом, но я всё равно натягиваю купальник за ближайшим валуном и омываю тело, визжа и подпрыгивая.

Все требуют костра; Рустам хмурит брови и просит уточнить, разрешено ли это на пляже. Мне впервые приходится разговаривать со шведскими детьми; они стоят на песке, как выгоревшие на солнце ангелочки с иконок, щурятся. Обветренные губы, перепутанные, коротко обстриженные волосы, по-детски пухлые ножки и лица в песке. Ждём маму, узнаём, что костёр жечь нельзя, смотрим на Рустама.

– Надоели их запреты, – бросает он коротко и идёт за дровами.

Мы находим маленькую, надёжно укрытую от ветра низинку. Дрова такие сухие, что дыма почти совсем нет, а тот, что есть, заплетается в густых зарослях острой плотной травы. Солнце стоит в зените на небе цвета чистого голубого ситца; его гладко выглаженная ткань натянута туго и тоже будто выгорает от палящих лучей. Дима надвигает кепку на глаза и засыпает мгновенно и тихо, как уставший ребёнок. Рустам бережно раздувает костёр, берёт вчерашний бумажный пакет с красным вином и ложится на песок, держа его на животе обеими руками, как крест или свечку. Солнце печёт его невыспавшееся смуглое лицо. Мы с Терезой остаёмся одни у костерка; от жары и белого песка так слепяще светло, что огонь становится прозрачным и почти невидимым. Я боязливо, набрав полную грудь воздуха, дую на затухающие угли, пытаясь вспомнить, как это делали мальчики. Хочется отыграться за вчерашний день, проведённый в дороге, и ночь, мокрую, холодную, неустроенную, поэтому я заботливо разбираю пакеты с едой, откладываю мусор, вытираю всё, что засыпано золой, землёй и песком. Тереза наблюдает за мной и улыбается. Для неё улыбаться – это отдельное действие. Длинноногая, худая, загорелая до черноты, она выучила по-русски только одна слово – «искра», и тем покорила меня. Два дня назад, случайно услышав на пляже мои планы на поездку, она сказала: I wanna go. I want adventure. И вот теперь она сидит напротив, сложив свои красивые жилистые ноги, и что-то тихонько говорит по-испански. Я отряхиваю руки о лиф купальника и, бережно развязав пакетик с кофе, сыплю в крошечную гейзерную кофеварку две ложки и немножко корицы. Надежды на то, что кофе вскипит на маленьком костерке, почти нет, поэтому когда кофеварка издаёт вкусный бурлящий звук, я вскрикиваю от радости и шарю по пакетам в поисках маленькой баночки молока. Я планировала сварить утренний кофе там, у маяка, на рассвете, когда мы ещё верили, что будет палатка, тихий берег и большой костёр, и после того, как все планы пошли по наклонной, эти полстакана кофе с корицей – моя маленькая победа над этим островом. Кофе мы с Терезой пьём вдвоём, передавая друг другу ошпаривающий пальцы пластиковый стаканчик, в полной тишине.

Потом она признаётся мне, что этот кофе – первый, который она пробует в жизни. Я не спрашиваю, почему. Вижу, что ей нравится.

Чуть позже, на самом трудном отрезке обратной дороги, задыхаясь от встречного ветра, Тереза догонит меня на велосипеде и крикнет, громко, чтобы ветер донёс слова.

– Знаешь… что? Теперь каждый раз, когда… мне будет предстоять како-нибудь… испытание, я буду утром пить… кофе… с корицей!..

И я ужасно расплачусь. Два дня спустя с Терезой мы расстанемся очень близкими.

Но пока мы – на берегу; я тушу костерок, укладываю вещи и, осторожно обойдя задремавшего Рустама, ухожу в дальний конец пляжа лежать на песке. Голова клонится вбок, наливается сонной тяжестью, но я не даю себе спать и слежу за временем: в два часа дня со станции нас должен забрать автобус. На него нельзя опоздать – иначе с острова нам уже не выбраться иначе, чем проделав ещё шестьдесят километров на велосипеде.

Автобус нас не забирает.

Мы стоим на развилке – голодные, изжарившиеся на голом пляже под голым солнцем, и провожаем взглядом маленький микроавтобус. Я прижимаю руки к лицу. Начинаются какие-то предложения, какие-то планы, кто-то сердито уходит спать под дерево, кто-то предлагает плюнуть и вызывать грузовое такси; Тереза молча вслушивается в нашу резкую русскую речь и периодически робко просит перевести. Переводить нечего. Следующие два часа мы отчаянно пытаемся добраться хотя бы до центра острова автостопом, но ни один кемпер не способен взять четверых человек и четыре велосипеда. Помню, как ходила взад и вперёд по этой чёртовой развилке, и направо и налево были только две голые дороги, а позади – олени в дикой заповедной пустоте. Стелили пледы на траву у дороги. Лежали. Вскакивали. Снова и снова прижимались руками к нагретым бокам машин, снова и снова спрашивали, не найдётся ли места хотя бы два одного или двух человек с велосипедами. Я сердилась, и чуть не плакала от злости, и всплёскивала руками. Время шло. Жарило северное солнце. Хотелось есть.

 

И мы едем обратно. Времени до последнего парома, уходящего с центра острова на материк, остаётся ровно столько, сколько днём раньше занял у нас путь к маяку; это значит, что если мы проедем обратный путь хоть на десять минут медленнее, ночевать придётся где-то на Эланде. Тереза робко вспоминает, что в девять утра – экзамен. На четверых у нас единственный не до конца разряженный телефон, пара бутылок воды и – пятьдесят километров обратно. Мы не делаем ни одной остановки длиннее пяти минут. Упрашиваем телефон не разряжаться раньше времени. Отсчитываем минуты. Щёлкаем скоростями. Смотрим на безнадёжно длинную синюю полосу навигатора. Задыхаясь и остервенело вдавливая немые ноги в педали, делимся какими-то сокровеннейшими вещами, по-птичьи раскидываем руки на спусках, жалобно провожаем глазами каждый проезжающий кемпер, читаем стихи на английском, поём по-русски, слушаем, как Тереза плетёт свою сочную испанскую речь. Едем. Едем. Едем. Когда коленкам становится совсем больно, я ставлю ноги на раму велосипеда и предоставляю ему немножко катиться самому. Ветер волнами ходит по лоснящимся полям. Солнце наливается красным соком и, тяжелея, тянется к горизонту.

Мы приезжаем на полтора часа раньше срока. Въезжая на набережную, неистово трезвоним звонками велосипедов, будто едем на свадьбу. Вокруг прогуливаются так равнодушно, что хочется останавливать каждого встречного и кричать, что мы сделали сто пятьдесят километров за последние сутки. На пристани уже серо и холодно, море стального, неспокойного цвета, ветер пробирается под каждую рёберную косточку. Дима достаёт из пакета пина-коладу. Тереза кутается в кофту, я смеюсь мелким нервным смехом и прижимаю к груди то одну, то другую коленку, как очень уставший фламинго. Едим оставшиеся сырые сосиски, пина-колада прожигает пустой желудок, на оставшиеся четыре процента зарядки делаем самое радостное фото за всю поездку. В скрипучем, полусумрачном тепле парома, закутанные в шарфы и куртки, как цыгане, мы сбиваемся в кучку на мягких сиденьях и, открыв карту, победно и жирно чертим наш путь чёрным маркером. Расписываемся на карте и дарим её Терезе.

В тусклом свете лампочки счастливо и ласково блестят тёмные испанские глаза.