Вьюрки

Tekst
377
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Вьюрки
Вьюрки
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 29,23  23,38 
Вьюрки
Audio
Вьюрки
Audiobook
Czyta Лана Войс
15,27 
Szczegóły
Audio
Вьюрки
Audiobook
Czyta Дарья Бобылёва
15,27 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

А ночью уже председательша Клавдия Ильинична проснулась от тоски и незнакомого ей прежде томления. И подумалось ей о том, что она уже старуха и скоро умрет по естественным, но не становящимся от этого более справедливыми причинам. Сама потихоньку удивляясь своим мыслям, Клавдия Ильинична положила ладонь на дряблую грудь. А ведь какой был у нее в молодости бюст, яблочки наливные, и первый ее, не Петухов, ошалел от восторга, когда выпустил их – тоже впервые, – на волю из глухого лифчика. И не вернешь молодость и красоту, и сладкую женскую уверенность, когда идешь по улице и знаешь – смотрят на тебя. Отняли все, отняли…

А пятнадцатилетняя Юлька по прозвищу Юки чуть не захлебнулась во сне слезами и теперь, свернувшись в клубок, горько плакала по родителям, оставшимся за пропавшими воротами. И все спрашивала неизвестно у кого: где они, и когда она их снова увидит, и кто теперь будет решать за нее неположенные по возрасту проблемы, кто обнимет тепло и крепко, как мама, и защитит от непонятного мира.

Никита, вновь выброшенный из сна мыслью о собственной бесприютной никчемности, уже открыл дверь на улицу. Только в одном он был уверен: нужно наконец выяснить, что это такое, избавиться от этого звука навсегда, чего бы это ни стоило…

И тут звук оборвался. Затрещали кузнечики, шлепнула по поверхности реки невидимая рыбина, навалился вернувшийся сон. С трудом разлепляя опухшие веки, Никита побрел досыпать.

Наутро дачники начали роптать, стараясь, впрочем, не рассказывать о том, какие именно неприятные мысли посетили их ночью. Впадать в тоску заново никому не хотелось. Выяснилось, что многие вообще не смогли уснуть после того, как их разбудило «это нытье». Бледная и помятая Клавдия Ильинична говорила у закрытого магазинчика группе дачниц, что непременно найдет управу на беспредел. Дачницы охали, кивали и выдвигали разные предположения относительно природы звука. Одна, например, считала, что над вьюрковцами ставят какой-то эксперимент и все может быть связано: и исчезновение ворот, и преображение леса и реки в некие аномальные зоны, таящие смутную угрозу, и вот теперь этот звук, определенно действующий на психику…

На закате Вьюрки огласились ревом: дети не хотели ложиться спать. Им казалось, что звук – это часть повторяющегося снова и снова страшного сна. Никита Павлов сидел на веранде и пил из горла хороший, с шоколадным привкусом коньяк. Это было едва ли не лучшее из его запасов, и, конечно, Никита совсем не так планировал его выпить – хотя, в сущности, какая разница, если главное – это выпить. Но он надеялся, что опьянение окажется более качественным и приятным, а сон, соответственно, – более крепким. Коньяк он закусывал редиской. В животе бурчало.

Эффект вышел прямо противоположным ожиданиям. Никита проснулся где-то через час после того, как лег, причем проснулся уже сидя и с мыслью о единственном ноже, имевшемся на даче. Нож был длинный, тонкий, с зубчиками. Сидя в скомканной постели и таращась в темноту, мысленно Никита был уже на веранде, а нож был вынут из ящичка. Лезвие поблескивало в идущем неизвестно откуда холодном свете. Никита водил по зубчикам пальцами, и кожа взрезалась с готовностью, почти лопалась под ножом, как спелый арбуз, расходясь в стороны и обнажая красную мякоть.

Звук пропал, а Никита обнаружил себя стоящим посреди комнаты. И ему все еще хотелось пойти на веранду, взять нож и перейти от пальцев к более существенным частям тела. Ведь это такая возможность, и все легко и просто. Такая возможность радикально сократить время, отмеренное на тоскливое отчаяние… Остатки, осколки желания сделать это перекатывались где-то внутри, и даже они были нестерпимо острыми.

Никита торопливо вылез в сад через окно. И побрел в темноте – подальше от веранды, подальше от ножа.

Дача Бероевых была самой большой во Вьюрках. Это была даже уже не дача, а целый особняк – кирпичный, двухэтажный, многокомнатный, с необыкновенно высоким забором. А в настенных фонарях имелись датчики движения. Если ночью мимо кто-то проходил, особняк вспыхивал внезапной новогодней елкой и быстро растворялся в темноте за спиной у гуляющего.

Когда фонари зажглись на этот раз, на ажурном балконе стоял сам Бероев. Он прилаживал к кронштейну для спутниковой тарелки добротную веревочную петлю. Лицо у него было серьезное и сосредоточенное, как на деловых переговорах.

Никита Павлов, на которого и среагировали датчики в фонарях, остановился. Бероев бросил на него быстрый взгляд и продолжил свою работу. Никита сначала подумал, что, может быть, он веревку для белья вешает – коньяк никак не выветривался из организма.

Никита, как и большинство вьюрковцев, Бероева почти не знал и относился к нему с некоторой классовой подозрительностью – «солидный господин», почти наверняка бандит, дай бог если бывший. Но он вдруг ясно представил себе, что Бероев сейчас повесится прямо у него на глазах, превратится из малоприятного, угрюмого, но все-таки человека в неодушевленный предмет. И понял, что так быть не должно, ни в коем случае. Даже в качестве бандита Бероев стал внезапно Никиту устраивать – лишь бы не становиться свидетелем того, как это качество непоправимо изменится.

– Эй! – крикнул Никита. Он крепко заткнул себе уши пальцами, поэтому не мог понять, достаточно ли громко зовет. – Слушайте! Эй! – Как его назвать, если имени не знаешь: эта вечная проблема не умеющих окликать друг друга на улице бывших господ-товарищей… – Бер… Уважаемый! Вы это… вы… не надо!

Бероев вздрогнул, и его твердое лицо вдруг некрасиво скомкалось. Никита с изумлением подумал, что гипотетический бандит, кажется, собрался рыдать. Но Бероев только беззвучно шевельнул трясущимися губами – наверное, сказал что-то, – сдернул веревку с кронштейна, бросил ее вниз и ушел в дом. Так быстро, будто исчез, телепортировался. Только дверь хлопнула.

Калитку Никита открыл ногой, а вот вломиться без стука в чужой дом не получилось – дверь не поддавалась на пинки. Руки были заняты, и вынимать пальцы из ушей он не собирался, хотя и то, и другое, и третье – в общем, все – уже болело. На грохот и дребезжание стекла, которые Никита скорее чувствовал, чем слышал, долго никто не реагировал. Наконец из глубин дачи выплыло светлое пятно – кто-то шел с фонариком. Катя открыла дверь, молча поглядела на Никиту и протянула ему маленькую пластиковую коробочку. В коробочке были беруши.

– Так полегче, – услышал Никита приглушенный Катин голос, когда ввинчивал в уши мягкие трубочки. – Тише становится. Но он все равно… просачивается внутрь, прямо в мозг, и все думаешь, думаешь…

Никита увидел, как она бездумно царапает коротко подстриженными ногтями кожу на груди, и понял, что Катю надо спасать. Вообще-то, он сам пришел к ней спасаться, бродил-бродил по онемевшему от неслыханной тоски поселку и вдруг снова оказался на Вишневой улице, у Катиной калитки, и вспомнил, каким решительным чувствовал себя, рисуясь перед неожиданной боевой подругой.

– Заметил, о чем мы думаем? Он же самое противное вытаскивает… Вот смотри, я, например, – я бесплодная. Он меня про это думать заставляет, – торопливо, сквозь зубы проговорила Катя и выжидательно посмотрела на него. – А с тобой что?

– А я алкаш.

По Катиному лицу скользнула кривоватая улыбка – левый уголок рта сползал, подрагивая, вниз, будто от нервного тика.

– Я не хочу про это думать, а он давит, давит. Он нас выматывает. Из всех самое мерзкое тянет. Все лежу и думаю… это же с ума сойти, сколько людей… все встречались, любились, а на мне оборвалось, безо всякого смысла… – Катя сжала виски пальцами. – Я не хочу про это говорить, почему я про это говорю?..

Никита молча взял ее за локоть и повел за собой.

В общем-то, они знали, куда нужно идти. Звук то появлялся, то пропадал и шел как будто отовсюду одновременно, так что поиски его источника казались на первый взгляд делом совершенно безнадежным.

Но только на одной даче сейчас определенно творилось нечто странное.

Витек сидел на своем табурете посреди ярко освещенной кухни. Все было так знакомо, по-дачному буднично: клеенка в цветочек на столе, старый электрический чайник, немного загораживавший обзор, ваза с сухими рыжими фонариками физалиса в углу. Вот только у Витька, ерзавшего на табурете и выкатывавшего из орбит покрасневшие глаза, рот был заклеен прозрачной полосой скотча. И он безостановочно шевелил губами, они словно жили на его лице какой-то бурной отдельной жизнью. Под скотчем пузырилась слюна.

– Ух ты! – прошептала Катя, и Никите в этом коротком выдохе почудилось почти что восхищение.

Скотч благодаря стараниям Витька постепенно отклеивался. Он освободил нижнюю губу, и полоска повисла на верхней прозрачными усами. Витек судорожно задвигал чем-то в горле, как кошка, собирающаяся отрыгнуть шерсть, и из его рта полезло черное. Никиту от ужаса даже не обдало, а будто хлестнуло холодом. Он уже был готов к тому, что сейчас одержимый Витек изблюет из себя демона и к потолку поднимется, обретая постепенно человекоподобную форму, густой сатанинский дым.

Напрягшись и побагровев, Витек выплюнул на пол черный комок, в котором Катя, присмотревшись, опознала обыкновенные капроновые колготки. А Витек запрокинул голову, распахнул рот, и тот самый звук полился из него потоком чистой ледяной тоски.

Только сейчас они поняли, что этот звук был воем.

Никита сполз по стене вниз, тоска склизким горчащим комом ворочалась у него под ребрами, не давая вздохнуть. Он раньше и представить себе не мог, что человеку – то есть, без околичностей, ему самому – может так моментально и бесповоротно расхотеться жить. Весь ужас равнодушного мирового хаоса, вся непролазная бессмысленность житейских трепыханий розово-мохнатого обрывка плоти, зовущего себя человеком, вырывались сейчас из Витька. Никита заметил в стене ржавый гвоздь, вколоченный по самую шляпку, и ему страшно захотелось вдруг выдрать этот гвоздь – чем угодно, пальцами, зубами, – выдрать хотя бы наполовину, чтобы было на что надеться с размаху лбом…

 

Мелькнула тень, и в освещенном окне появилась тетя Женя. Дверь флигеля никто не открывал – значит, все это время она была там. Тетя Женя недовольно высказала что-то Витьку, а потом подняла колготки с пола, скрутила их в комок потуже и снова засунула в его распахнутый рот. Невыносимый звук оборвался.

Когда Никита вломился в кухню, тетя Женя старательно заматывала своему мужу рот скотчем – прямо через всю голову, ламинируя заодно редкие волосы на затылке.

– А что делать-то? – бодро подмигнула она Никите, как будто в его появлении ничего неожиданного не было. – Как отойдешь от него – сразу выть начинает. А тете Жене ведь тоже спать надо. Надо тете Жене поспать или нет, а, Витенька?

Никита шагнул вперед и ушиб ногу о старую, солдатско-сиротского вида раскладушку со скомканным постельным бельем. Тетя Женя была на кухне все это время – она и спала здесь.

Похлопав Витька по пережатым прозрачной лентой щекам, тетя Женя обрезала скотч.

– Его отпустить надо, – подала вдруг голос Катя, прятавшаяся у Никиты за спиной.

– Куда это?

– В лес. Он обратно хочет…

«А она почем знает?» – встревожился Никита. Ему внезапно стало немного не по себе от того, что Катя стоит у него за спиной, дышит в голый беззащитный загривок…

Приветливая хозяйская улыбка сбежала с лица тети Жени, ниточки бровей сдвинулись:

– Ты что говоришь, деточка? А ну как он потом не вернется? Тебе-то, может, и непонятно, а он мне муж, деточка. Уж сколько лет, дай бог. Куда я, по-твоему, без мужика?

– Но он же… он… – забормотала Катя, и растерянность, испуг в ее голосе Никиту, как ни странно, успокоили.

– Ничего, вылечим! И хуже бывало. Или он вам спать мешает? Может, вы к условиям привыкли? Мы-то простые, по коммуналкам полжизни. И ничего!

Тетя Женя даже как будто увеличилась в размерах, рыжеватые кудряшки у нее на голове взъерошились, и она, сияя лицом от своей гневной, выстраданной правоты, двинулась на Никиту и Катю.

– Теть Жень, люди от него с ума сходят! Бероев вон чуть не повесился.

– Бероев? Этот повесится! Где ж оно видано, чтоб от одного больного человека другие с ума сходили? Ты это где вычитал, а?!

Она подошла к ним вплотную, Никита отчетливо видел, как дрожит в ее прозрачных глазах придверная лампочка.

– У вас совесть есть? – шипела тетя Женя. – Совесть есть, а? В чужую семью пришли лезть?!

Никита почувствовал резкую боль в руке и запоздало понял, что тетя Женя ударила его по локтю поварешкой, которую молниеносно успела выхватить из раковины. Спустя секунду в стену над их головами тяжело врезалась обросшая жиром чугунная сковорода.

Спасаясь от разъяренной тети Жени, Катя с Никитой выскочили на улицу и тут же на кого-то налетели. Катя не удержалась на ногах и, вскрикнув, упала в траву.

Мрачный, заросший седой щетиной Валерыч отодвинул судорожно хватающего ртом воздух Никиту в сторону. И, сунув голову за дверь кухонного флигеля, сказал только одно слово:

– Жень.

Сказал со значением, так, что больше ничего и не требовалось, и даже испуганный молодняк это если не понял, то нутром почуял.

И тетя Женя вдруг растерялась, а лицо у нее стало неимоверно несчастное, у Никиты от взгляда на это лицо разлился за грудиной щемящий холод – почти такой же, как до этого от Витькова воя. Но через секунду в глазах у тети Жени опять вспыхнула и задрожала от гнева одинокая голая лампочка.

– А ты чего? Самый умный, да? Все, думаешь, видел? А знаешь, как он меня извел? За столько-то лет… знаешь, как извел?!

– Знаю.

Тетя Женя замотала головой, визгливо заматерилась, ткнула пальцем в собственную щеку, смятую коротким старым шрамом:

– Вот, вот, это после него зашивали! Мало я натерпелась, по-вашему? Пришли чужую семью судить, праведники святые! Я, значит, не заслужила, чтоб муж мой при мне был? Чтоб спокойный, трезвый, чтоб котлетки кушал? Не заслужила я, по-вашему?!

– Жень.

Валерыч вошел во флигель и захлопнул дверь перед самым носом у сунувшегося было следом Никиты. Катя шумно и с облегчением выдохнула.

Они вышли из кухни уже втроем: Витек, по-прежнему замотанный скотчем, шел между ними, как под конвоем. Тетя Женя молча и ожесточенно вытирала с лица слезы.

Когда они приблизились к калитке, за которой начинался лес, Витек беспокойно завертелся, посматривая то на жену, то на Валерыча. Валерыч потрепал его по плечу и стал отдирать прозрачную полоску, замкнувшую Витьковы уста. Тетя Женя смотрела-смотрела, как он неловко пытается подцепить ее темными пальцами, потом не выдержала, молча отпихнула руку Валерыча и сама освободила Витька и от колготок во рту, и от веревок на запястьях. Зазвенела ключами, уронила их, выругалась навзрыд и наконец сняла с калитки замок. Председательша Клавдия Ильинична всех заставила запереться, даже ходила по участкам и проверяла – чтобы не приходили больше из леса подобные Витьку.

Витек вылетел на волю стремительно, как еле дождавшийся прогулки щенок. Он втянул ноздрями воздух, издал странный звук, похожий не то на урчание, не то на хихиканье, и уже собрался бежать в свою неведомую чащу, но вдруг, точно опомнившись, начал торопливо раздеваться.

Катя отвернулась, и Никиту, который смотрел как завороженный, тоже дернула за руку – неприлично.

– А откуда ты знала, что он обратно в лес хочет? – шепотом спросил Никита.

– Не знала, догадалась…

И тут сзади раздался сдавленный возглас Валерыча:

– Жень?..

Тетя Женя, одной рукой отмахиваясь от Валерыча, другой торопливо срывала с тела растянутую удобными пузырями, пропахшую сыростью и кухней «дачную» одежду. И спустя несколько мгновений они уже стояли в серых сумерках летней ночи рядом – Витек и тетя Женя, голые, тонконогие, нелепые. И в этом непристойном и жалком зрелище было что-то необъяснимо героическое, даже торжественное, от чего хотелось притихнуть, склониться и задуматься. Катя, Никита и Валерыч смотрели на обнаженную пару почти с благоговением, словно прямо у них на глазах эти обыкновенные, давно знакомые люди совершали какой-то непонятный подвиг.

Тетя Женя криво улыбнулась и помахала им, как из окна поезда. И голые дачники, взявшись за руки, шагнули в лесную тень и беззвучно в ней растворились.

Несколько минут проползли в потрясенном молчании. Потом опомнившийся Валерыч взглянул на вторую пару, помоложе и одетую, и неожиданно рассердился:

– Чего уставились? А ну валите отсюда!

Больше ни Витька, ни тетю Женю во Вьюрках не видели. Ночной звук, нагонявший невыносимую тоску, тоже пропал. Дачники с облегчением забыли и о нем, и о своих глупых страданиях из-за непоправимой бессмысленности жизни, недостойных взрослого, со всем уже смирившегося человека.

Бероев ни словом, ни взглядом не дал Никите понять, что помнит о той петле на балконе своего добротного особняка. А самогонный аппарат Витька забрал Валерыч.

Мышь

Довольно долго никто из вьюрковцев не замечал, что со Светкой Бероевой что-то не так – то ли потому, что чересчур высоким оказался забор вокруг ее нездешне богатого дома, то ли потому, что в то время дачники еще не приглядывались с подозрением друг к другу. Казалось, что со дня на день прострекочет над Вьюрками вертолет или выйдут из леса натренированные парни с квадратными лицами и всех спасут. Вернут дачных пленников в привычную жизнь, манящую теперь из того далека, до которого ни доехать ни дойти, своей обыденной скукой. Большинству вьюрковцев уже даже не нужно было объяснение, которое упорно выискивали неприкаянные мужики и молодежь, – а женщины, особенно те, кто постарше, давно знали, что лучше не спрашивать, целее будешь и спокойнее. Они были готовы забыть и простить творящуюся вокруг чертовщину – лишь бы все наконец закончилось.

Довольно долго никто из вьюрковцев не замечал, что со Светкой Бероевой что-то не так – а после того, что случилось всего через месяц с небольшим после таинственного исчезновения выезда, не замечать старались уже целенаправленно. Потому что им рядом с ней предстояло жить, и неизвестно, как долго. Лето затягивалось.

Затягивалось оно буквально, хотя и этого пока старались не видеть. Судя по календарю, стоял конец августа, но ни желтых прядей на березах, ни первых прохладных ночей, ни особой августовской прозрачности воздуха не наблюдалось. Во второй раз зацвели яблони, восторженно свистели птицы по кустам, рядом с увесистыми кабачками снова поспела клубника. Опытным огородникам, особо внимательным к погоде, начинало казаться, что все летние месяцы обрушились на Вьюрки одновременно да так и застыли.

Дача у пенсионера Кожебаткина по старым меркам была почти роскошная, но по новым никакой конкуренции не выдерживала. Грязно-зеленая, деревянная, с резной верандой, она терялась на тенистом участке среди яблонь, смородины и неистребимой сныти, так что ее даже заметить с первого взгляда было непросто. В самом доме царил идеальный, скопческий порядок – вазочки, клееночки, до скрипа вымытые тарелки, фотографии напружившей щеки в улыбках родни на стенах. Украшать стены Кожебаткин вообще очень любил, это помогало бороться со следами мушиных диверсий на обоях. Во всех комнатках рядами висели портреты, иконки, календари и журнальные пейзажи со следами маникюрных ножниц по краям. А на самом видном месте висел портрет товарища Сталина. И аккуратная кошка Маркиза, точно подтверждая, что место действительно правильное, чистилась под ним на диване, подняв кверху указующую заднюю ногу.

В ту страшную ночь пенсионер Кожебаткин проснулся от холода. Привычно чмокнул ввалившейся нижней губой, проверяя, на месте ли зубной протез – и вдруг обнаружил в своих деснах новые, твердые, крепко воткнутые штуки. Обсасывая их и удостоверяясь постепенно, что это зубы, только какие-то совершенно непривычные, Кожебаткин пробудился окончательно.

Огромная горящая луна взглянула на него сверху. Кожебаткин недовольно зажмурился. Там должна была быть не луна, а тщательно выбеленный потолок. А ниже – прямоугольники икон и портретов, и градусник фигурный, в виде пронзенной стеклянной трубочкой совы, по которой Кожебаткин узнал бы, действительно ли в спальне так холодно, или его просто знобит спросонья.

Кожебаткин открыл глаза. На полыхающий лунный лик набежала туча, а на самого Кожебаткина шагало из темноты чудовище – круглая кожаная башка безо всякого намека на остальное тело, несомая в воздухе длиннейшими многосуставчатыми ногами. Деловито перебирая частоколом ног, покачиваясь, словно дремлющий пассажир в полузабытом уже метро, безмолвный урод приблизился вплотную и застыл, уставив на Кожебаткина зрительные бугорки. Это был паук-косиножка, неведомым образом увеличившийся до размеров теленка. Кожебаткин вскрикнул – и услышал резиновый писк. Рванувшись прочь, он почувствовал, что перебирает сразу и ногами, и руками, переместившимися по неизвестной причине под его мягкое круглое брюшко и злодейски укороченными, так что сохранились буквально одни кисти и ступни. Шлепая ими по холодной и твердой поверхности, Кожебаткин покатился вперед, оглашая ночь испуганным писком – и вдруг, утратив опору, упал. Свалился с узкого карниза на выложенную камнем дорожку, зашиб розовые, с микроскопическими коготками лапки и дрожащим от боли и страха комком юркнул в траву.

Мягкая тень метнулась из пионовых джунглей, где муравьи щелкали челюстями на приторно пахнущих шарах бутонов. Она навалилась на Кожебаткина, и словно раскаленные прутья проткнули ему грудь и живот. Истошно пища, Кожебаткин вырвался и побежал, роняя темную кровь. Тень, помедлив секунду, снова прыгнула, приблизила к обезумевшему пенсионеру свой древний ацтекский лик с полупрозрачными шарами глаз, дохнула гниющей мертвечиной. И Кожебаткин с последней, спасительной ясностью понял, что всего этого не может быть, и сейчас он проснется в своей постели, где он, должно быть, заснул сидя, пока читал старую газету, и поэтому ему снится кошмар. А потом, конечно, начнется отрыжка, и кислый желудочный сок будет достреливать до самого горла… Поняв это, Кожебаткин закрыл глаза, напряженно стараясь ввинтиться обратно в явь.

Кошка Маркиза, изящно сгорбившись, захрустела жирной домовой мышью, на землю упала откушенная голова в рваном кровавом воротничке.

А в своей влажной от обильного пота постели тем временем сидел, комкая пожелтевшую газету «Сад и огород», пенсионер Кожебаткин. Свеча в литровой банке, которую он экономно жег вместо настольной лампы, давно оплыла и захлебнулась парафином. Кожебаткин смотрел водянистыми бусинами глаз в темноту и подергивал носом.

Если бы кто-то знал эту предысторию, Вьюрки заволновались бы гораздо раньше. Но трудная смерть обращенного в мышь настоящего Кожебаткина осталась незамеченной, а Маркиза, единственная свидетельница и убийца по совместительству, ушла жить в кошачье царство Тамары Яковлевны – той самой старушки, что вечно забывала повернуть вентиль.

 

Поэтому вскоре по Вьюркам пополз слух, что пенсионер Кожебаткин сошел с ума. Учитывая его возраст и сопутствующие обстоятельства, это не сильно удивило изнывающих не только от невозможности покинуть пределы поселка, но и от аномально жаркой для конца августа погоды дачников. От всего происходящего действительно можно было запросто спятить.

К тому же нельзя сказать, чтобы Кожебаткина во Вьюрках любили – он был беспокойным и малоприятным стариком, от которого многим доставалось. Он, к примеру, прирезал себе землю за счет участка соседей, родителей Юльки по прозвищу Юки, и демонстративно высадил там шиповник, когда на собрании зашла речь о возвращении прежних границ. А на этих самых собраниях Кожебаткин всегда негодовал громче всех, зачитывая по бумажке целый список претензий и требуя немедленно судить неплательщиков, коммунальщиков, а иногда и саму председательшу Клавдию Ильиничну, которая бледнела, покрывалась пятнами и потом всеми правдами и неправдами старалась провести собрание без участия Кожебаткина. Все вьюрковские дети знали, что даже за одно уворованное яблоко Кожебаткин обязательно вычислит их и явится к родителям со скорбным видом и жалобой. Даже Тамара Яковлевна и Зинаида Ивановна старались побыстрее уйти по срочным, только что придуманным делам, встретив на улице распираемого недовольством и активностью пенсионера.

Дачники заметили, что Кожебаткин стал собирать все подряд. Не только грибы, ягоды, щавель – это бы не привлекло внимания вьюрковцев, которые и сами запасались кто во что горазд, подозревая, что из-за таинственной изоляции скоро придется переходить на подножный корм. Он обрывал нестерпимо кислый девий виноград, сухие прошлогодние ягоды шиповника, какие-то сорняковые стручки, подбирал огрызки и косточки, громко шебуршился ночью в помойке – сначала думали, что это ежи опять роются в мусоре. Половину найденного Кожебаткин тут же запихивал в рот, а остальное прижимал дрожащими руками к груди и уносил. Ходил он теперь в одной и той же полосатой пижаме, которая становилась все грязнее. Сразу было понятно, что умственные дела пенсионера плохи. Никита Павлов, маявшийся то похмельем, то абстиненцией и, как следствие, болезненной чуткостью к ближним, от которых ждал в ответ такой же чуткости к своим страданиям, – так вот, Никита Павлов считал, что это голодное, возможно, даже блокадное детство проснулось в Кожебаткине. Ведь безвыходные теперь Вьюрки даже нестарому и здоровому человеку вполне могут показаться осажденными. Но никто не знал, как прошло детство пенсионера Кожебаткина, да и юность тоже, и есть ли у него дети и внуки, и кем он раньше работал – хотя из-за его стремления всех судить и посадить кое-кто из соседей подозревал, что он этим по долгу службы и занимался, а теперь скрывает из-за вечно меняющихся оценок эпохи. При всей активности пенсионера о нем, оказывается, так мало знали – но об этом во Вьюрках задумались потом.

Разговаривать Кожебаткин перестал. Одним из первых в этом убедился Валерыч, и именно кожебаткинская метаморфоза, кстати, окончательно утвердила Валерыча в решении покинуть Вьюрки любым способом. Он встретил Кожебаткина ранним утром, тот семенил по обочине ему навстречу, прижимая к груди обглодок кукурузного початка.

– Здорово, – кивнул Валерыч.

Кожебаткин резко повернул к нему сухое личико, шевельнул носом и промолчал. Валерычу стало неловко – одно дело, если бы пенсионер не заметил его, или задумался о своем, или изобразил что-то подобное. Но Кожебаткин не отводил взгляда, словно вцепившись зрачками в Валерыча, а глаза у него были внимательные и пустые. Надо было как-то выходить из дурацкого положения.

– Ну ладно, – смущенно хмыкнул Валерыч, отвернулся и сделал вид, что любуется сизыми сливами.

Кожебаткин втянул ноздрями воздух, с отчетливым наждачным звуком поскреб быстро-быстро щеку и пошел дальше. И только когда его шаркающие шаги стихли, Валерыч смог наконец расслабить спину и выйти из напряженного, неприятного оцепенения.

А потом как-то ночью проснулась в дачной кухоньке Юлька-Юки. Хоть Юки и красилась в радикальный черный и носила стальной прыщик пирсинга в пупке, ей было пятнадцать, и к одинокой жизни она пока не привыкла. Юки спала в кухонном домике, потому что там успели поставить новую дверь с крепким замком. Родители потихоньку обновляли дачу и как раз уехали на пару дней договариваться о дешевых стройматериалах, когда Вьюрки неведомым образом замкнулись сами в себе.

Юки проснулась от обычного ночного шороха и лежала, смяв пухлую щеку подушкой, ждала, когда сон возьмет верх над тревогой. И вдруг совсем не по-ночному, отчетливо грохнуло за стеной кухоньки. Кто-то задел бочку для дождевой воды, а потом прохрустел вдоль стены по гравию. И сразу стало холодно и тоскливо. В углу возле раскладушки стояла швабра, Юки захотелось взять эту швабру и вылететь с ней на улицу с криком «кто здесь?» – чтобы закончить все разом и взглянуть на эти неведомые фигуры, о которых во Вьюрках уже многие вполголоса говорили. При свете луны, только-только пошедшей на убыль, их наверняка можно было наконец разглядеть отчетливо, без вечного балансирования на краю яви, когда плотный силуэт неизвестно кого распадается вдруг на тени и ветки, оборачивается соринкой в глазу или исполинским лопухом.

Юки не позволила себе заранее представить все варианты развития событий и испугаться, скатилась с раскладушки и резво подползла на четвереньках к окну. Начала потихоньку выпрямляться, щурясь, – как будто надеялась, что если ей будет плохо видно, то и ее будет плохо видно тоже. Пыльный край шторки лег на лоб, Юки поднырнула под него и распахнула наконец глаза.

Под белесыми лучами луны в огороде копошилось что-то крупное, морщинистое, голое. По бокам у существа шевелились острые отростки, похожие на ощипанные крылья, а головы не было совсем. Юки взвизгнула и сдавила пальцами край подоконника, а спустя секунду поняла, что это не крылья, а локти, и голова есть, просто свешивается очень низко. И по ее огороду, прижимаясь к земле и настороженно вытянув шею, ползает абсолютно голый Кожебаткин. Который грызет, не срывая, только начавшие вытягиваться кабачки.

Он воровато оглянулся, по его подбородку стекал липкий сок, и Юки даже почувствовала особую масляную скользкость этого сока, и вдруг зачесались, заныли руки, ноги, бока, как будто Кожебаткин кусал и ее вместе с нежными, тонкокожими кабачками, которые высунули из-под листьев доверчивые мордочки по привычке, решив, что это хозяйка пришла – а встретили сумасшедшего пожирателя.

– Уходите! – севшим голосом крикнула Юки, барабаня согнутыми пальцами по стеклу. – Перестаньте! Вы больной!

Она была воспитанной девочкой и даже сейчас не решилась перейти на «ты». А Кожебаткин вдруг страшно испугался не то стука, не то ее вежливой ругани, сорвался с места и нырнул в малинник. Колючие ветки сомкнулись над ним, покачались немного и успокоились, и серебристый огород снова дремал под луной, как будто ничего и не было. Только истекали соком растерзанные кабачки, и Юки морщилась у окна, пытаясь отогнать мучительно назойливое видение голого кожебаткинского зада.

А наутро выяснилось, что кто-то ограбил магазин. На магазин, а точнее – деревянный ларек, стоявший недалеко от исчезнувшего поворота и в благословенные нормальные времена снабжавший Вьюрки кое-какими продуктами, дачники буквально молились. Торговала в нем усатая, всегда завернутая в шаль Найма Хасановна, одна из вьюрковских старожилов. После того как Вьюрки замкнулись сами в себе, магазин, слава богу, остался здесь вместе со всеми запасами. На одном из собраний было решено, что отныне он считается складом, с которого можно брать продукты, но только в случае крайней необходимости и под надзором Наймы Хасановны, записывавшей, кто, сколько и почем взял. Сначала она брала деньги, но дачники все чаще просили записать в долг, и денежный оборот как-то сам собой сошел на нет. Найма Хасановна даже обрадовалась – невозможность потратить заработанное ее расстраивала, да и брать плату с покупателей сейчас, когда все они стали товарищами по несчастью, было немного неловко.