Терра

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Терра
Терра
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 38  30,40 
Терра
Audio
Терра
Audiobook
Czyta Юрий Гуржий
21,98 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 4. Мой папа живет под землей

Я вот лучше еще про одну яму смерти расскажу, совсем про другую, с женщинами и детьми.

Прабабка моя, мать матери матери моей, во время войны жила под Минском. Она была русской, муж ее – белорус, ушел на фронт, не в партизаны, дочка годовалая опять же на руках (то бабуля была), в общем, невесело, но расстреливать прям сейчас ее никто не собирался. Но голодно было до боли и обмороков, а дочка совсем маленькая, и ходила моя бабка разрывать расстрельные ямы. Доставала, что полицаи еще не забрали, хоть пояса кожаные, колечки, бывало, затеряются, зубы золотые вырывала, ну и все такое.

Ей тоже хотелось есть, она продавала вещи с мертвецов.

Ну и пустоты закрывала, не без этого. Но, как говорила мамка, не ради того она к ямам шла и всегда себя винила, что не волновали ее тогда черные водовороты и все, что от них идет. Волновало ее, что она завтра будет кушать, что будет кушать маленькая ее дочка.

Ну и вот, как-то копает она эту яму (лезвие лопаты все время входило в трупы, она к этому уже привыкла, не сложнее, говорила, чем картошку располовинить), видит – ребенок. С живых детей почти никогда ничего не снимали, может, кулон найдется, так она думала, или серебряная заколочка, если девочка.

Оказался мальчик, да еще живой, дышал он едва-едва, и сердце у него билось медленно.

Котяток жалко и других разных детенышей, а тут – человечонок. И куда его? Она ему землю из носа, изо рта вытягивала, тормошила, била по щекам, пока глаза не открыл. Малыш, может, шести лет. Она на него смотрит, и у нее слезы из глаз.

У нее же дочка маленькая. Она видела, что немцы делают с семьями партизан, с семьями тех, кто еврейских детей укрывает, да с семьями вообще.

Думала, думала, а все равно взяла его к себе.

А хотела бы она, чтобы дочку ее так оставили – в яме с мертвыми? То-то и оно.

Им повезло, она его укрыла, прошла война, и они оставили пацана себе, он стал братом моей бабушки. До шестнадцати лет он отвечал, когда его спрашивали о родителях, вот что: мой папа живет под землей.

А в остальном – совершенно нормальный парень. Вырос прабабулин жиденочек Левочка и стал мужиком, Львом Самуиловичем. Прабабка, конечно, хотела, чтобы он женился на бабуле, но у них любви не было, они были друг другу брат и сестра. Бабулю замуж увез дед аж в Ивано-Франковск, а Лев Самуилович стал преподавать философию в Минском университете, как настоящий еврей прям.

Его друзья прабабку не любили, она называла их жидами, но его обожала невероятно. Вот она его случайно в яме нашла, а он ее досматривал вместе с ее родной дочерью, и саму в яме схоронил, когда время пришло.

То есть прабабка умерла, конечно, но все хорошо закончилось.

Вот, ну а я чего вспомнил? Лос-Анджелес – город ангелов, а прабабка, наверное, тоже в городе ангелов, ну или где там. Она же хороший была человек.

* * *

В моем городе ангелов мне поначалу было странно. Самое ужасное, конечно, – все говорили на чужом языке. С английским у меня было не так плохо, как я думал, схватывал я быстро, но как же невыносимо было слушать беглую и совершенно чужую речь. Мне казалось, что вокруг меня разыгрывается какой-то спектакль или, ну к примеру, снимают кино – казалось, это такие глупости, все эти люди не могут говорить на другом языке постоянно. В какой-то момент, я это представлял, они отложат свои сценарии и станут говорить, как все, на русском. Иностранная речь казалась мне вычурной, ненатуральной, постановочной, и, как по мне, это был ужасно неудобный язык для того, чтобы думать.

Запахи тоже были другими: бензин, не прибитый морозом, какой-то густой смог, тянет чем-то вкусным из каждой забегаловки. Да и хрен с ними, с запахами, даже цвета были другие из-за непривычной солнечности.

Особенно мне запомнилось, как мы ехали в такси в первый раз. В машине пахло какими-то индийскими благовониями, от которых звенело в ушах, а у мужика за рулем на голове хитро свернулось какое-то полотенце. Отец к этому отнесся без восторга, назвал, значит, адрес и замолчал, а я расспрашивал словоохотливого индуса о том, что здесь вообще-то есть интересного.

Индус мне клялся, с горячностью, которой от его народа и ожидаешь, что лично видел Брэда Питта.

– Голливуд – это вещь! Аллея, звезды! Звезды на улице!

Говорил он слишком быстро, так что я улавливал только части фраз. Получалось что-то вроде: «Голливуд – это вещь, бла-бла-бла-бла, аллея, звезды, звезды на улице, бла-бла-бла».

Ну, я кивал, конечно.

– Еще есть постройка такая, похожа на консервную банку. Что-то такое диснеевское. И вся она блестит! Очень красиво!

– А музеи какие есть? – спросил я.

– Тебе с динозаврами понравится. Или с машинами. Есть и тот и другой.

– Долбаеб, – сказал отец. – Еще про телок восковых пусть скажет.

– А, ну и с куклами из воска есть, но сам я не был.

– А обсерватория есть? Я хочу в обсерваторию! А театры?

– О, есть обсерватория! И театры есть какие-то! Все есть!

– На Родео-драйв съездим с тобой, – сказал отец. – Там все буржуйское, ужас что такое. Купил что-нибудь – всю жизнь в долгах, всю жизнь хуй сосешь потом. Еще в научный центр надо. Вот это дело. И музей искусств вроде не паскудный у них.

Отец закурил, индус покосился на него неодобрительно, однако ничего не сказал, может, у них тут было принято чаевые таксистам за такое оставлять? Я б засунул доллар ему в шапку.

И, блин, какая у папашки была серьезная пачка долларов – сам бы не увидел, ни за что бы не поверил.

– Русские? – спросил индус.

– Да.

– Москва?

– Не-а. Снеж-но-горск.

Индус пробормотал что-то такое невразумительное, отец скривился, а я засмеялся.

– Ну и ладно, мы ваших названий тоже выговорить не можем. А вы откуда?

– Калькутта.

Что-то среднее между калькулятором и барракудой. Я даже растерялся чуток.

– Понятно.

– Здесь всех много, всем рады.

Я посмотрел на отца. Знали б они его – никогда б визу не дали.

А еще я в Диснейленд хотел, но как-то уже стыдно было в этом признаваться, так там и не побывал. Я вполуха слушал болтовню прикольного индуса и смотрел в окно. Солнца было так много, что глаза тут же стали больными, я все время их тер. В машине было ужасно жарко, я обмахивался открытой ладонью и хватал воздух.

В каком-то смысле этот город ангелов был адом. Я спросил у отца, почему тут так жарко зимой.

– Тут нормально зимой. Как у нас, когда летом жарко. У тебя акклиматизация просто.

Все вокруг было странным, казалось картонным, я в это не верил, как в английскую речь. Были пальмы, настоящие, как на «Баунти», со взъерошенными такими шевелюрами. Верхушка как кисточка, если долго возить ею по бумаге. Дают они кокосы или нет? А если дают, то срывать их можно? Вдалеке было много небоскребов словно из серебра и меди, они купались в солнце, и оно заставляло их блестеть. В остальном мне казалось, что дома тут скорее приземистые. Архитектура была странной – много всего ребристого, одно не сочетается с другим, так, мне казалось, часто бывает на юге. Было много бежевого, много грязно-желтого, каких-то архетипических цветов курортного, солнечного города.

Да господи боже мой, мне даже пахло солнцем, всякая моя мысль была о нем, оно из моей головы не убиралось.

А издалека небоскребы были похожи не то на зажигалки, не то на мобильники, такой был в них лоск, такой хай-тек, или что там. Все было в жарком тумане, я считал пальмы, и сердце у меня подскакивало в груди, когда мы так быстро проносились под очередным нагретым бетонным мостом, мне казалось, он от жары расплавится, он на нас упадет.

– Каменные джунгли, – сказал отец. – Но по ночам тут красиво. Как будто пожар.

Мимо нас проехала черномордая, белобокая ментовская машина – ну все, совсем кино, так я подумал.

– Живете в Даунтауне, – сказал индус. – Как будто неплохой район, но ночью там неуютно. Как только клерки расходятся.

На клерках тут все держалось.

– А что там? Бандиты?

Слово, которое он сказал, я вообще не понял, удовлетворился тем, что если вокруг будут одни бандосы с пушками, то это даже интересно. Чем дальше мы продвигались к центру города, тем выше и внушительнее казались мне стеклянные коробки.

– А я думал, в центре всегда элитное жилье.

– Ну, я тоже. Не, тут неплохо. Но мы с тобой могли бы позволить себе жилье и получше. Я выбирал по сестрам и братьям, чтобы их было много, походил там, поговорил с ними.

Братишки и сестрички – вот что чудно. Во-первых, всегда предупредят об опасности, если пожар там, или ураган, или землетрясение, или воры, а во-вторых – ну вдруг я ни с кем не подружусь.

Лос-Анджелес в целом был как понтовый, но пропитой и изрядно скурвившийся красавчик. Списанная в утиль кинозвезда, как-то так.

В нем было что-то южное, по моему разумению даже совсем не американское – эти кремовые домики и зелень, было в то же время и нечто до боли киношное – тачки, закусочные, маленькие магазинчики и гипермаркеты.

Все это вышибло из меня дух, я вообще-то едва дышал, каждая вывеска была как откровение. Английские и испанские слова, незнакомые до тоски. У меня в голове все время крутилась песня про подмосковные вечера, хотя я ни одного вечера там не провел, если не считать вечер в Шереметьево, конечно.

И вот мы доехали, а выйти из машины теперь значило попасть во всамделишный Лос-Анджелес, в мой новый дом.

– Тут и кинозвезды бывают иногда. По утрам, – сказал индус.

– Круто.

Отец расплачивался с ним, а я выскочил из машины.

– До свиданья! Спасибо!

Асфальт казался нагретым, и думалось мне – сейчас станет рекой какой-то лавы, такой жаркий и серо-черный. А сколько было стекла, мне сразу вспомнились те репортажи про самолеты и небоскребы, про то, как все посыпалось – от этого тоже стало неуютно.

Я теперь жил в большом городе, это Снежногорск никому не был нужен, а здесь могло случиться что угодно. Нужно быть настороже, я так решил.

 

Рядом с небоскребами дом наш казался совсем маленьким, и все в нем было причудливым. Вроде бы та же бетонная коробка, а совсем другого типа – уже чужие длинные окна, странные пожарные лестницы, выступающая вперед платформа на крыше, какая-то другая серость, какая-то другая мрачность. На первом этаже нашего дома был какой-то отстойный, бесхитростный ювелирный магазин с желтой вывеской. Крупные буквы шли прямо по лимонной арочке над дверью, черные, а мне ведь хотелось, чтобы ночью они горели.

Все здесь было странным, как во сне, и я не мог испытать восторга, потому что ничего моего тут не было. Через дорогу, у лавки, смеялись две девочки-цветочницы, одна покуривала, другая перехватывала волосы резинкой, а позади них были розы и орхидеи, и все такое. Я не верил даже в живые цветы.

Отец сказал:

– Все, пошли, после на баб поглядишь. Что как идиот стоишь с чемоданом своим?

А я и не замечал его тяжести.

Подъезд тоже был странный: все было белым и зеленым, вроде логично, а оттенки совсем другие. И белый и зеленый – безо всякого синего подтона, свеженькие, не мертвенные – мне совершенно такие цвета не нравились. Все цифры, которые обозначали этажи, огромные, как для слепошарых, а свет – яркий: так неприятно, так слепяще.

Нас встретил широкий лифт с зеркалами сбоку и сверху. Я увидел отражения двух тощих, изможденных, грязных людей. Я расцветкой весь пошел в маму, а вот черты лица скорее были отцовские. Вот я рассматривал его и себя. От пота папины волосы казались темнее, чем на самом деле, и мы стали совсем похожи. Отец это тоже почувствовал, задумчиво положил руку мне на голову, словно прикидывая, каким я вырасту.

Мы жили на последнем этаже. На лестничной клетке только две квартиры – вот это да. Еще я нигде не заметил мусоропровода.

– Это что, мусор типа выносить на улицу?

– Не для людей страна. И не для крыс.

Отец долго искал ключи, со злости пинал железную дверь, ничем не обитую – ни кожзама, ни смешных металлических кнопочек на нем. Голая какая-то была дверь, унылая.

Первым делом из духоты запертой квартиры выплыли ко мне запахи алкоголя, сигаретных бычков и грязных носков. Наше гнездо отец уже обжил.

Коридор был совсем темным, отцовская комната, в которую он сразу пошел, тоже – из-за тяжелых коричневых штор. В полумраке я видел силуэты пустых бутылок. Крошечная сестричка выбежала к нам, отец подставил ей ладонь, на которую она прыгнула.

– Здравствуй, девочка. Присматривала за домом? – спросил я.

– Ага.

Я прошел к окну, раздвинул шторы, а отец включил свет, и в этом двустороннем сиянии увидел я свой новый дом. Все как бы стандартно – двухкомнатная квартира с просторной гостиной, и все же – совсем не так. Какая-то была другая, не наша, планировка, а под потолком в отцовской комнате висела люстра-вентилятор, она лениво разгоняла воздух, как в «Апокалипсисе сегодня».

Все было темным, не слишком чистым, но богатым – огромный плазменный телик, плоский и широкий, кожаные диваны. От письменного стола сладковато несло кедром, горько и солоно – пепельницей. Стены были голые, никаких украшений, скучная белизна, ну разве что заляпанная пятнами, которыми стали прибитые насекомые.

Отец умел одновременно превращать все, к чему он прикасался, в мусор, жить в изумительной аскезе, и в то же время понтоваться – это получалось у него естественно.

Кухня была просторная, с выходом на балкон. На полу лежала коробка из-под пиццы, сыр и крошки с нее доедали трое братьев.

А холодильник, мать его, он показывал время. Меня это отчего-то удивило до вставшего сердца.

– Крутота! А микроволновка есть, как у тебя в Норильске?

– Ага. И плита электрическая.

На кухне тоже был телик. И какое-то шестое чувство подсказывало мне: есть телик и у меня в комнате. Я, склонив голову, еще раз взглянул на кухню. Желтый свет лампы и зеленоватый цвет стен делали все каким-то мертвенным. Это я любил.

Вот с ванной вышла лажа – она была низкая и неглубокая, ну как в такой лежать и отмачивать язвы. Это таз дурацкий скорее, мне не понравилось.

– Ну, они так делают, – сказал отец. – Я тут особо ничего не контролировал, и без этого занятия были.

Зато умывальников почему-то стояло два.

– Это они случайно?

– Да, я тоже спросил. Не, это если мы с тобой оба опаздываем, чтобы чистить зубы вместе.

– А зачем ставить два умывальника, только чтобы чистить зубы одновременно? Можно рядом постоять.

– Ну я не ебу, Борь. Слушай, а знаешь, чего еще прикупил? Кофеварку да тостер. Завтракать будем, как буржуи.

– О, ну это вообще.

Тут я, конечно, пошел смотреть свою комнату. Если гостиная и кухня уже с хозяином были, обжитые, везде папашкины личные вещи, то моя комната осталась совсем чистой – только побеленные стены да новенький, хоть и маленький, телик. Не, ну еще кровать там, тумбочка, часы даже, но все безликое какое-то. Кровать была без простыней, а матрас такой высокий, что я еще минут пять пытался пропихнуть его ниже, пока не понял, что так все и задумано.

Комната была совсем небольшая, зато из замка торчал настоящий ключ. Мне стало так приятно, и в то же время я вдруг понял, какое это наебалово – раньше у меня своей комнаты не было, но фактически была своя квартира. Теперь моим будет только этот уголок.

Зато тут было большое окно, странное – без подоконника, с такими узкими рамами, что их тоже почти не существовало. Будто прорубили дыру в бетоне и все.

Первым делом я достал из чемодана «Котлован» Платонова и положил под подушку. Я другой такой книги не знал, чтобы стала частью меня, чтобы так в меня вгрызлась.

Все там было, и ямы, и могилки, кашляющие, умирающие, обманутые люди. Не книга – жизнь моя.

Вот тот интеллигент, который выбросил в Норильске книжки свои, он и не знал меня, не знал, как он на Бориса Шустова повлиял. Не знал, что прочитав его неожиданные подарки, я стал добывать себе другие книжки. Уже не «Илиаду», а «Одиссею», не Солженицына, а Платонова, и шел по той дороге, которую мне этот неизвестный мужик проторил.

Уложил в шкаф книги, а поверх них сложил одежду, но почему-то долго маялся, не выходил, не мог устроиться.

Незаметно наступили сумерки – здесь они были незнакомого, розового цвета. Или нет, на самом-то деле были они слоистые, как какой-нибудь коктейль, – сверху полоса почти бесцветная, с легкой голубизной дрожащего воздуха, потом широкий розовый слой, потом наступающая темно-синяя тень. Сбоку надо всем этим был кружок полной луны.

Я долго смотрел в окно, наблюдал, какие в этом мягком свете становятся небоскребы, как скрадываются их острые очертания. Машины так гудели, так ездили – будто у меня в голове, я не знал, смогу ли заснуть, даже если движение станет вдвое тише, я не привык к шуму.

В Москве я тоже устал, но у меня были мысли о доме, тайная мечта о тишине. Тут я понял: она не сбудется. Мой новый дом – очень шумное место. Зато как блестели эти стеклянные бочки высоток под вставшей луной.

Когда я, наконец, вышел, отец курил, вытянувшись на обитом черным в красную полоску атласом кресле, на совершенно ужасном кресле. Спинка была откинута назад, а из-под кресла выглядывала смешная подножка.

– Ты как тощий Гомер Симпсон.

– Тогда принеси мне пива. В холодильнике.

Я и себе взял банку. Она была красно-белая, напомнила мне не то тот суп, который рисовал Уорхол, не то этикетку колы.

– Кстати, – крикнул отец. – Есть кабельное. Разберешься.

Этим я всю ночь и занимался, потому что совсем не мог заснуть. То есть нет, сначала я долго читал, потом устали глаза, ну и я включил телик. Щелкал по бесчисленным каналам, пока не устал и от яркой рекламы. Потом долго смотрел сериал про какого-то детектива, мало что понимал, уж очень быстро говорили.

Значит так: был там унылый детектив, у которого в кабинете разные телочки все время плакали и признавались в убийствах. Я смотрел серию за серией, не врубаясь в основную интригу, курил и пил пиво, пока не стал такой пьяный, что мне удалось уснуть.

Снились мне кошмары, ну а чего теперь? Тяжкий день. Снилась мамка, рыдавшая в ментуре.

– Не хотела я, не хотела. Я не топилась, клянусь.

Ее уговаривали что-то подписать, а она влажно шмыгала носом. Я смотрел на все как бы со стороны, из правого верхнего угла комнаты, что ли. Я смотрел, пока до меня не дошло, что мамка-то умерла, и мент умер, и я умер, и все на свете умерли.

Больше не надо волноваться, что кто-то чего-то не подписал. Тогда я проснулся, не то от этого-то осознания, не то от светившей мне прямо в лицо луны. Перевернувшись на другой бок, я долго смотрел на электронные часы, стоявшие на тумбочке рядом с кроватью. На них были красные цифры, я водил пальцами по их изгибам.

Эти цифры на электронных часах, они меня все время удивляли. На простом трафарете, стоит провести пару линий, проявляется либо цифра, либо полная бессмысленность. Только шаг в сторону, и такое все сразу идиотское.

Я осторожненько вышел из комнаты. Отец так и уснул в своем кресле перед работавшим телевизором. Симпатичная блондиночка рассказывала о войне в Ираке, потом стали рекламировать антидепрессанты. По моей ноге вверх забралась сестричка, которая первой встретила нас. Она была совсем молодая, еще непокрытая, вчерашний крысенок.

– Пойдем с тобой дрыхнуть? – спросил я. Пошевелив вибриссами, она согласилась. Ради меня, несомненно, так-то крысы скорее ночные животные. Такая молодая, а во мне видела маленького.

Когда я вернулся, то увидел мокрые следы на полу. Мамины следы. Ее не было ни в шкафу, ни под кроватью, но она сюда приходила, я ощущал водяной, мясной ее запах.

Значит, с нами сюда вошла.

Утром я проснулся от папашкиного голоса.

– Боря, еб твою мать, где сигареты?

– А хуй знает.

– Не матерись. Во, нашел. Лазанью будешь?

Он открыл дверь, и первым делом в комнату вплыл вонючий дым его сигареты.

– Давай лазанью.

– Ну, как тебе? Все вообще.

– Жарко. В остальном пока не понял.

Отец хрипло засмеялся, влажно закашлялся, но мокрота не отошла.

– Похоже на город из «ГТА: Сан Андреас». Я у Юрика на плейстейшн играл.

Отец посмотрел на меня странно, с какой-то трогательной беспомощностью, сказал:

– Ну и хорошо, – развернулся и ушел. От него только дым остался – как от демона какого-нибудь. Сестричка лежала на подушке рядом со мной, свернулась там калачиком, как ребенок, как взаправдашняя сестра (которая у меня могла бы быть).

Смерть детеныша – великая печаль для Матеньки, потому что ей все нужны, она всех привечает, всем рада. У Матеньки для каждого своя гибель найдется, а помер малым ни за что ни про что – так вроде и не жил.

Отец позвал меня за стол, я сел на высокий стул, пахнущий вишневым деревом, покачался на нем, значит, для пробы. Обычные вещи, и тех я не знал. Как влюбиться – я не понимал, а еще где я и отчего все незнакомое. Мамка моя, должно быть, так тонула – думая, как глубоко и какое все чужое.

А в лазанье был такой горячий сыр, который тянулся за моей вилкой, как макаронина. Отлично было, фарш в каком-то томатном соусе и склизкие кусочки вкусного теста, я и не думал, что мне понравится. На вид лазанья, даже после того, как я убедился, что она хороша, меня пугала. Я вытащил из мусорки упаковку из-под нее и долго читал, понял где-то половину слов.

– Ты сразу в школу не пойдешь. Сначала надо экзамен будет сдать. Калифорнийский, мать его, тест.

– А если я не сдам?

– Значит, с дебилами пойдешь английским заниматься.

Отец отодвинул пустую тарелку, вырвал у меня из рук упаковку и затолкал ее обратно в мусорку, закурил и снова сел. Пепел он скидывал прямо в томатный соус.

Ну, подумал я, специально, что ли, все завалить. Учиться мне было лень, заниматься одним английским легче будет. Да и будут там со мной всякие другие эмигранты, вот найдем с ними общий язык, будем вместе ничего не понимать.

Отец достал из холодильника клубничное молоко. Оно было в канистре как из-под антифриза.

– Ого, пап, клубничное молоко? Ты себе и женщину тут завел?

– Еще слово скажешь, я из тебя душу выбью.

Прозвучало внушительно, так что я-то рот сразу захлопнул, без напоминаний. А клубничное молоко тоже оказалось вкусным. Вот какой был мой первый завтрак, совсем не как в Снежногорске, где я ел хлеб с маслом и пил сладкий чай перед тем, как отправиться в школу.

Сегодня все было празднично, школы еще никакой не было, и я сам еще нигде, посередке бушующего во все стороны моря. За окном гудели машины, все было восторженно, утренне.

Я стал по-особому чувствовать, весь заострился, весь подобрался. Смотрел на солнце и не щурился. Такой был мир вокруг – новый, необычный, во всем была радость, во всем была грусть. Я налил в крышку молока, напоил сестричку, а отец все курил, пока не сказал мне вдруг:

 

– У кровавой истории – кровавые дети.

– Это ты про чего?

– Да читал где-то, и вот вспомнил сейчас.

А у него ведь тоже что-то происходило, там, за стеклянным взглядом, за тем, что снаружи. О чем-то думал он, понимал, может, что теперь мы с ним вдвоем. Раньше по одному были, а между нами она, мертвая, в воде своей. А теперь никуда друг от друга не деться, привез меня с собой, значит.

– Отец мой, – сказал папашка, – меня бил смертным боем. Он человек был вообще-то мирный, безобидный, но иногда, бывало, как нажрется, на него такая ярость нападет. Никогда на мать не замахивался, все мы с Колькой виноватые у него ходили. Раз ребро мне сломал.

– Правда, что ль?

– Да чистая. Еще один раз думал: убьет меня, так я нож схватил и всадил в него, в плечо прям.

Он осторожно коснулся пальцами места чуть левее плечевой кости, потом с силой надавил.

– Вошел нож, как в масло, я даже не ожидал, что будет так легко. Мне одиннадцать лет было. Думал, надо его убивать, а то он сейчас нож вытащит и башку мне нахуй отрежет. А он вдруг такой стал бледный, на пол осел, глазами хлопает. Виталик, говорит, вызови скорую. В момент протрезвел.

Отец неприятно, острозубо ухмыльнулся, почесал висок.

– Я вызвал, конечно. Вот с тех пор хорошо так повзрослел.

– А теперь-то чего?

Я задумчиво посмотрел на нож, которым отец вскрывал упаковку лазаньи. В блеске лезвия его было что-то вроде моего отражения, неясные очертания.

– Да ничего теперь. Ты мне благодарен будь, что я с тобой не так.

Мне вдруг и мамина фраза вспомнилась сразу. Когда отец мне зуб-то выбил (хотя он и так шатался), я себя сразу стал жалеть, маму спрашивал, почему отец меня ненавидит, а она мне отвечала:

– Любит он тебя, Боречка, любит. Как умеет, так и любит. Как его самого научили.

Уж как научили.

Горько его учили жить на земле, и он меня горько учит – без жалости.

– Ножом тебя, что ль, пырнуть, – задумчиво сказал я.

– Я тебе пырну.

Он залпом, как водку, допил клубничное молоко – со всем так делал, старая привычка была. Вторая натура.

– А такой безобидный был человек, – сказал он. – И не подумаешь. В гробу на него смотрел, думал, ну чистый профессор филологии. Ну да ладно.

Я вылизывал тарелку из-под лазаньи, потом пальцем водил по застывшим каплям соуса, старался все под ноготь загнать, чтобы вкусный был.

– Ну ты пойди, – сказал отец, – пошароебься. Поисковое поведение развивай. Может, найдешь что интересное. А мне с Уолтером надо встретиться. Ночью работа будет. У них ужас тут под землей живет, да и канализация тот еще кошмар, затопления одни.

– А я на этого Уолтера посмотрю?

– Ну, посмотришь, чего б нет-то?

Он пнул мой стул.

– Все, иди погуляй уже. Надоел.

– Ну и ладно.

Проходил я мимо него, а он как схватит меня за руку, словно волчок за бочок в колыбельной.

– Это еще что такое? – Отец соскоблил гнойно-кровяную корочку с язвы моей, маленькой, меньше копейки.

– Юрикова мама говорит: это стафилококки.

А она медсестра, правду-то знает.

– Ну, йодом, что ль, намажь. Девок, небось, уже хочешь, а ходишь, как чушка. И причешись.

Он щелчком отправил корочку к пеплу в тарелку, пригладил свои волосы и как-то устало глянул в окно, будто день предстоял долгий, а в конце и помирать пора.

Я зашел в ванную зубы почистить, потом сел на кафель, рассматривая начинающие чернеть стыки между плитками. Не такое все и новое, все поживет да почернеет.

Зашел отец, переступил через меня, тоже принялся зубы чистить, тщательно, хоть белыми они б никогда не стали, сплевывал розовую от крови пену – как бешеный.

– Чего расселся?

– Чтоб сосредоточиться, ты мешаешь.

Пробормотал он что-то недовольное, а я стал нюхать. Сильнее всего был отцовский, конечно, запах: потный, водочный, крысиный, одеколоновый. Дальше паста зубная да кровь его. Всякий домашний мусор, пицца тухлая, капли алкоголя в пустых вроде бы бутылках, пыльный ковер. Если глубже – ржавчина труб, хлорированная вода, бегущая по ним, муравьи в ложбинках в бетоне, братишки с сестричками. Вот наша квартира, я мысленно все запахи по уровням разложил, запомнил и двинулся дальше. Пройти я мог этажей на пять вниз, но остановился на следующей же квартире. Оттуда кошатиной несло и чем-то водяным, огурцовым, озоновым, еще старостью и натуральными тканями, духами.

Я весь подобрался, вскочил на ноги. Отец ухмыльнулся.

– Нашел?

– Да! Да! У нас кошка в соседках!

– Ну и познакомься с ней иди.

– А может, и с ним, может, это кот!

– Кошка. Старая кошара.

Но я его не дослушал, в момент у двери оказался, открыл ее привычным каким-то движением, выскочил на лестничную клетку. Только к кошкиной квартире подошел, не звонил еще, а дверь уже распахнулась. И я услышал, на русском, между прочим, вот что:

– Я тебя еще вчера учуяла, крысеночек. Привез тебя все-таки отец.

На вид ей лет сто было, наверное. Но она все еще была красивой, как бы даже не просто красивой, не как картинка там, не как дама какая-нибудь с «Титаника», а будто женщина, которую еще в постель к себе хотят. Она была тощей, с чертами лица, которые старость хоть и обточила, но будто бы с каким-то художественном замыслом, как скульптор.

Глаза у нее были пронзительные, синие, на старческом лице вообще невероятные, молоденькие совсем. Ай, до чего красивая была, напудренная, накрашенная, аж стыдно стало за себя, глядя на нее. Старушки иногда бывают ни то ни се, а чаще такие, что в гроб краше кладут, но эта, казалось, никогда не откинется.

А откинется, так все с ней к черту полетит.

У нее губы были тронуты холодным красным, ресницы – длиннющие от природы, а волосы все одно серебро, длинные, до лопаток, с локонами кинозвезды. А платье на ней было сказочно красивое, как на королеве, темно-зеленое, шелковое, со складчатым воротом. В ушах целомудренные бриллианты, в колье – тоже. Даже туфли – на каблуках.

Она со временем спорила и выиграла, я аж дышать забыл. Она (как старушкой-то ее назвать?) протянула мне свою белую, без единого пигментного пятна, руку. Ноготки были длинные, острые, как у девочки.

– Мисс Клодия Гловер.

– Боря Шустов.

Я не сразу понял, что руку нужно не пожать, а поцеловать, так она мне ее протянула, чтобы я губами коснулся простого золотого кольца. Мисс, значит.

Когда она назвала свое имя, «мисс Клодия Гловер», ее акцент показался мне прямо британским, как в фильмах по Шекспиру, которые мы иногда смотрели на уроках английского.

– Я никогда кошек не видел.

– О, я видела достаточно крыс, – она снова заговорила на русском, и вполне чисто, надо сказать. – Проходи. Ты хорошо знаешь английский?

– Не очень. Ну, терпимо. А вы хорошо знаете русский, кстати.

– Вполне. Я знаю много языков.

– Вас, что ль, тоже этот Уолтер позвал?

Она вскинула тонкие, причесанные бровки, демонстрируя презрение к простым словечкам. И откуда только она их знала? Так хорошо, да так уверенно, мисс Гловер продолжала говорить со мной по-русски:

– К сожалению, я уже слишком стара, чтобы принимать участие в его безусловно благородном начинании. Я давно отошла от дел. Хочешь верь, а хочешь не верь, но мы с твоим отцом стали соседями совершенно случайно. В противном случае я предпочла бы избежать такого соседства. Но что есть, то есть.

Она очаровательно улыбнулась, зубки у нее были сахарно-белые, наверняка ненастоящие. Мисс Гловер провела меня в комнату, и такой у нее там был будуар. Комната всего одна, а какая богатая. Кровать стояла у окна, большая, с прозрачным балдахином. Был туалетный столик с большим зеркалом посередине и двумя, поменьше, по бокам, раздвигающимися, как створки алтаря. Этот бело-серебряный столик на тонких ножках весь был уставлен косметикой и дорогущими на вид флаконами с духами. На черных обоях расцвели силуэты экзотических цветов, они были вычурные, но не безвкусные. Аккуратненький чайный столик, а возле него ампировская (я тогда и слова-то такого не знал, а уж мебель того времени даже представить не мог, это она мне потом рассказала) кушетка – все было в готовности для приема гостей. На столике стоял серебряный поднос, на нем ожидали применения чайник, молочница. На тарелочке лежали аккуратные, крохотные пирожные, совсем мне незнакомые.

И я вдруг подумал: мисс Гловер меня ждала. Не из вежливости, а отчаянно. В старости так одиноко, так хочется свои знания кому-нибудь оставить, чтобы твою историю в себе понесли, а хоть и за руку кого подержать, душу живую хочется рядом, короче.