Рассказов целый таз

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Лекарство, которое посоветовали стрижу, стоило столько же, сколько большая человеческая пицца.

– Никогда не думала, что воспитывать стрижа так сложно! ― устало воскликнула Аня. У неё уже болела голова от количества новой информации.

– Никогда не думала о том, чтобы воспитывать стрижа в принципе! ― тётя опустила голову на руки. Кроме стрижа, у неё на попечении были две кошки, кролик и я.

– Жизнь иногда подкидывает сюрпризы, ― сказал Юра философским тоном и сделал вид, что он сам к подкинутому сюрпризу не имеет никакого отношения.

Девочки, конечно, всё равно его рассекретили.

– Это ты его нашёл! ― сказали они, по своему обыкновению, хором.

Юра только пожал плечами. Он хорошо понимал, что обвиняют его не всерьёз. Сколько бы тётя и Аня ни жаловались на сложности воспитания стрижей, если отмотать время назад, они всё равно бы подобрали стрижонка. И, скорее всего, ни за что на свете не отдали бы его кому-то другому, потому что обе верили в правило «Хочешь сделать хорошо, сделай сама».

Обычно людям, которые верят в это правило, приходится сложно. Просто некоторые вещи настолько огромные, что сделать их в одиночку нельзя, а передоверить кому-то ― волнительно или даже по-настоящему страшно. Мало ли, какую ошибку может допустить другой человек? Вдруг он возьмёт стрижонка без перчатки из гольфа или без бумажной салфетки? Или не обтянет его коробку ситцевой тканью? Или начнёт насильно поить его из пипетки ― и зальёт водой дыхательные пути? Никогда не знаешь, как сильно другой человек может всё испортить, а за себя вроде как отвечаешь. Но всё равно всех дел на свете не переделаешь, поэтому иногда делами, обязанностями и сложностями нужно делиться.

Взрослые называют это сложным словом «делегировать». Но простое слово «делиться» мне нравится больше.

Тётя с Аней и Юрой хорошо поделили. Настоящая командная работа, как они сами сказали (а я подумала, что команда командой, работа работой, а Юра им тоже ― друг, а вовсе не какой-то коллега).

Они решили, что вечером, когда закончится рабочий день, все вместе покормят стрижа, а через три часа, перед сном, мы с тётей и Аней зайдём его проведать. Просто тётя живёт в десяти минутах ходьбы от работы, а Аня по вечерам ходит учиться играть на гитаре неподалёку.

Я всегда думала, что учатся чему-то только в детстве. Ходят в школу, в музыкалку, на танцы… А оказалось, что учиться можно в любом возрасте. В двадцать восемь лет Аня поняла, что хочет играть на гитаре и заниматься вокалом ― и записалась на курсы! Теперь она поёт и играет, а моя тётя сказала, что ничего удивительного в этом нет ― и её собственная тётя, например, в пятьдесят лет исполнила мечту всей своей жизни и прыгнула с парашютом!

Пятьдесят лет ― это, конечно, много, и мне даже страшно заглядывать так далеко. Может, прыгнуть с парашютом я успею и раньше, но зато теперь знаю, что никогда не поздно придумать что-то другое! Если я уже сейчас могу похвастаться тем, что знаю, как воспитать стрижонка, то и дальше, наверное, будет много всего интересного…

Правда, взрослым интересными кажутся самые странные вещи.

Например, все как один спрашивают:

– Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?

Откуда я знаю? Может быть, писательницей, а может быть, инженером, как мама и бабушка, или буду в шахте работать, как папа. А может быть, я вообще вырастать не хочу, или оно обязательно?

Тётя и Аня сказали, что нет.

То есть, ты, конечно же, вырастешь, никуда от этого не денешься, ещё ни у кого не получалось, так они сказали, но вот прямо брать и вырастать при этом совершенно необязательно.

Не знаю, как объяснить это словами, но достаточно на них поглядеть ― и всё становится ясно.

Больше тем вечером ничего особенно интересного не произошло. Ни по моим меркам, ни по чьим-нибудь взрослым. Ну, разве что маркер, которым подписывают кофе на вынос, размазался по крышке, пока тётя пила, и на носу у неё осталось тёмное пятно. Второе тёмное пятно осталось на, собственно, крышке ― вместо хрюшки, которая там была нарисована.

Тётя пила кофе с солёной карамелью. Я пила холодный лимонад с настоящими ягодами. Аня пила кофе со вкусом попкорна.

Я уже говорила, что люблю приезжать к тёте, потому что здесь есть всё, чего в моём родном городе нет?

В моём городе не пройдёшь вот так вот, с кофе и лимонадом, по улице, и старинных зданий с резными белыми узорами в нём тоже нет. Но зато в моём городе тихо, по нему почти не ездят машины, а проснувшись утром, за окном можно увидеть корову.

У тёти за окном только мусорка. Там она, кстати, нашла одну из своих кошек.

Кота.

Наверное, есть такие люди, которые притягивают к себе брошенных или заболевших животных. Как кот по имени Кафка или как стриж по имени Дружище.

Дружище встретил нас бешеным шебуршаньем в коробке. Про людей говорят, мол, руки чешутся что-нибудь делать, а у него крылья чесались летать.

Механизм, вложенный природой в стрижиную голову, подсказывал ему, что уже август, а значит, скоро улетать на зимовку ― и становиться на крыло нужно как можно быстрее.

– Нельзя тебе становится на крыло, Дружище, ― сказала я коробке. ― Ты ещё худенький.

Худенький Дружище смотрел на меня из тётиных гольфово-перчаточных рук с печалью и осуждением. Наверное, думал, что мне-то хорошо так говорить, мне не надо срочно набирать вес и тараканов из чужих рук кушать тоже не надо.

Коробку на этот раз он открыть не сумел. Всё потому, что тётя и Аня прикрыли её сверху двумя тяжеленными томами ― Красной книгой, конечно же.

Полезное издание: можно рассматривать красивые рисунки и фотографии, можно узнавать много нового, много запоминать длинные непонятные слова, можно прикрывать коробку со стрижом, чтобы он оттуда не выбрался. Много чего можно, только в обычном магазине такую книгу не купишь (а в моём городе и книжного магазина-то нет).

– Давай, Дружище, ― сказала тётя и Аня запихнула ему в клюв таракана, ― приятного аппетита!

Дружище захлопнул клюв и как будто бы нехотя проглотил свой деликатес, а потом завертел головой в поисках добавки. Дело пошло ― и дальше всё складывалось без происшествий.

Дальше всё складывалось без происшествий: ещё несколько дней стрижа слаженно и ловко кормили через каждые пару-тройку часов, морозилку рабочего холодильника забили сверчками и тараканами, и даже к постоянному шуму из коробки привыкли. Он стал вместо музыки.

Коллеги с работы заходили на него посмотреть, потому что Дружище стал местной достопримечательностью, и каждый, конечно же, что-то советовал. Чаще всего ― что-нибудь из того, что делать нельзя, или из того, что уже сделано. Так ведь оно обычно и бывает: когда доходит дело до советов, все в первую очередь предлагают самые очевидные вещи. Перезагрузить компьютер, если он завис, или поискать в Гугле, если чего-то не знаешь, или дать стрижу какой-нибудь стрижиной еды, как будто остальные сами бы не додумались. Просто люди хотят помочь, но иногда не знают, как…

В общем, всё шло вполне себе гладко, пока не наступили выходные. Они всё не наступали и не наступали, неделя тянулась долго, как будто резиновая, и вместе с тем ― пролетела за пару секунд, как будто время специально ускорили.

На выходные с Дружищем надо было что-то решать: либо забирать его домой, либо пробовать отправлять в свободное плавание, точнее, в полёт, благо, вес он набрал подходящий. Выбрать один из двух вариантов было сложно. С одной стороны, хотелось удостовериться, что с ним всё в порядке. С другой, приносить Дружище домой означало подвергать его опасности, а все они ― тётя, Аня и Юра ― закупались насекомыми, учились их разделывать и постигали тонкости стрижиного воспитания не для того, чтобы кто-то из питомцев съел несчастную птицу.

В конце концов, решили так. У Юры ― самая большая квартира, трёхкомнатная, причём одна из комнат пустует, а значит он может выделить её под коробку с Дружищем. Уж как-нибудь пару дней потерпят ― и он, и собака-хаски, и невеста, которая, кстати, услышав про стрижа, даже обрадовалась. Я её понимаю: я бы тоже обрадовалась! И, раз Юра эту птицу нашёл, раз у него есть место и невеста, которая радуется, то ему, стало быть, эту коробку и забирать, но сначала Дружище нужно попробовать выпустить.

Выпускать тоже выпало Юре. Я бы не отказалась посмотреть, ещё как не отказалась бы, если честно, но мне уже нужно было ехать домой. За мной приехал дедушка и все билеты были уже куплены, так что…

– Ничего не попишешь, ― вздохнула тётя. ― Но в жизни же, наверное, есть вещи поинтересней стрижей?

Я тоже вздохнула.

Взрослые иногда такие глупые, даже самые лучшие. Как будто может быть что-то интереснее, чем делать что-нибудь вместе. На равных. Чтобы вместе о чём-то беспокоиться и пить кофе в картонных стаканчиках перед тем, как пойти на «вечернее дежурство» к стрижу, или вместе взвешивать его корм, или вместе смотреть на то, как он вертит головой в ожидании ужина. Разве может быть что-то интереснее, чем вместе что-то узнавать и чему-то учиться, и вместе о ком-то заботиться ― а потом смотреть, как он улетает с твоей руки, и знать, что ты сделала что-то хорошее?

Это, конечно, не я нашла стрижа. И не я принесла его домой, точнее, даже не домой ― в кабинет. И за ситцевой тканью ходила не я, и за сверчками тоже не я ездила. Но я была рядом, и смотрела на это, и видела, и удивлялась, и радовалась, и тоже всё это переживала.

– Я тебе позвоню, ― сказала тётя, имея в виду, что позвонит, когда будут новости про Дружище.

Когда я от неё уезжаю, первое время мы всегда перезваниваемся и обе скучаем. Потом у меня начинается учёба, а у неё продолжается работа и всё остальное, и нам становится не до звонков. Но на самом деле это неважно, потому что бывают такие люди, которых ты всё время носишь с собой, и вам даже не нужно разговаривать каждый день или каждую неделю, чтобы оставаться близкими и родными. Тётя приезжает к нам часто ― так часто, как только может, и даже немножко чаще. Хоть в её большом городе и можно заниматься всем чем угодно, только здесь, как она говорит, ей по-настоящему спокойно и хорошо.

 

Я рада, что ей спокойно и хорошо там, где я.

Она позвонила мне на следующий день и вместо «Привет» сразу же сказала:

– Дружище улетел.

Мне стало грустно и радостно одновременно.

– Как?

Тут можно было засмеяться и ответить, мол, как-как, крыльями, конечно, он же птица, но тётя всё рассказала подробно. Она рассказала, что Юра увёз его на пейнтбольную площадку, которой занимается вместе с друзьями, и там хотел покормить перед полётом, но Дружище не стал дожидаться ужина. Он повертел головой и вдруг увидел, что кроме привычных тараканьих брюшек ему сегодня предлагают всё небо ― и выбрал именно небо.

– Перебрался Юре на руку и взлетел с неё быстрее, чем тот успел что-то сообразить! ― рассмеялась тётя.

– А Юра что?

– А что Юра? Побежал за ним…

Я представила себе эту картину. Как Юра, широкоплечий и совсем взрослый, бежит от своей огромной машины за маленькой ускользающей птичкой. Он бежит по пейнтбольной площадке, покрытой зелёной травой, кое-где вытоптанной, а коегде уже начинающей увядать. Он бежит, и за спиной у него шумит город, а по бокам высятся деревья ― вперемежку, тонкие берёзки и высокие сосны, а над головой ― бесконечное синее небо. Высокое и гостеприимное, не только для стрижей. Для кого угодно.

Юра понимает, конечно, что никакого стрижа не догонит, но остановиться не может. Хочет подхватить, если тот вдруг упадёт. И посмотреть ― если вдруг улетит.

Он бежит за стрижом ― для себя, и для Ани, и для тёти, и для меня тоже.

А Дружище летит, летит, летит ― и, в конце концов, улетает, но вместе с тем для каждого из нас ― остаётся.

– Я так рада, ― улыбаюсь я в трубку.

– Мне кажется, я с этим стрижом поседела, ― смеётся тётя.

Она, конечно же, шутит. Седых волос у неё пока ещё нет. А когда появятся, однажды сказала она, я их не буду закрашивать, разве что в безумный цвет какой-нибудь ― розовый или зелёный… А так ― ни за что. Буду носить их с гордостью.

С радостью.

– Хорошо, что это был только стриж, а не нарвал, ― говорю ей я.

Я же успела полистать Красную книгу и знаю теперь про нарвала. Это такой небольшой кит, он живёт в северных водах. Ну, как «небольшой»… Несколько метров в длину и с трёхметровым бивнем впридачу. Бивень вырастает у нарвалов из зуба: на верхней челюсти их всего два, и один из них прорывает губу, чтобы превратиться потом в длинное витое сооружение, способное на конце изгибаться в разные стороны.

Бивень нужен нарвалу, чтобы определять разные свойства воды и понимать, есть ли рядом препятствия. А ещё для того, чтобы разбивать толщу льда над нарваловой головой или поднимать ил со дна, пугая мелких рыбёшек, которыми нарвал и питается.

Удобная штука, этот бивень нарвала.

Тётя снова смеётся.

– С нарвалом мы бы тоже как-нибудь справились, ― говорит мне она.

И я не сомневаюсь.

Так уж некоторые люди устроены: они со всем что угодно справляются.

Вот кем я хочу стать, когда вырасту.

Морская пена и сигареты

Вот и наступило время, когда курить на улице становится холодно.

У меня, впрочем, сейчас такое состояние, что кури я – обязательно торчала бы на балконе, одна сигарета за другой, пока губы не посинеют, а пальцы не начнут отваливаться. Или, может быть, нет. Может быть, свою страсть к саморазрушению (самонаказанию?) я преувеличиваю: в конце концов, от одной мысли о еде меня тошнит, но я что-то не спешу запихивать в себя бутерброды. Про «тошнит» я, кстати, говорю в прямом смысле, не в переносном. Сегодня в супермаркете обнаружила, что рвотные позывы у меня возникают рядом с любой витриной – кроме алкогольной, но вот это уже не от душевного состояния, а от физического.

Запутанно, да?

* * *

– Ты похожа на русалку, – говорю я, потому что она и правда похожа.

– Если только на такую, что ходит до магазина в пижаме…

Она проводит рукой по волосам, как будто собирается убрать их с лица, а потом на середине движения вспоминает, что у неё хвостик и ничего оттуда не выбилось, не надо ничего убирать.

Пижама на ней сидела бы… удивительно. Как и всё остальное.

Но лучше бы, конечно же, без пижамы.

Как и без всего остального.

Камни под нашими ногами хрустят, перемешиваясь друг с другом. Им, наверное, не очень хочется покидать привычные места, но мы выбора не оставляем: то и дело соскальзываем, заставляя соскальзывать и их.

– Русалочке было больно ходить по земле, – говорит она, когда молчание уже начинает казаться мне откровенно неловким.

С некоторыми людьми молчать легко и просто, но она, как мне кажется, не из таких. С ней мне постоянно хочется что-то сказать. Хотя бы начать говорить комплименты, и это, конечно, глупо: комплименты она наверняка слышит каждый день – и не раз.

А вот о какой русалочке идёт речь я понимаю не сразу.

– А, детская сказка…

Она пожимает плечами.

– Если так подумать, что большинство сказок очень даже недетские. Если так подумать, – долгая пауза, – понимаешь их только лет в тридцать.

Ни за что бы не дал ей больше двадцати четырёх. При первой встрече даже возраст хотелось спросить раньше, чем имя. Мало ли, окажется меньше шестнадцати.

– Потому что в большинстве из них никто не ходит до магазина в пижаме? – Я пытаюсь пошутить, но получается, похоже, не очень.

Она не смеётся. Только качает головой (хвостик мотается из стороны в сторону, я слежу за ним как загипнотизированный).

Любая другая, наверное, навила бы кудрей.

Нужно отмотать немного назад, спросить про что-то другое.

– Тебе, значит, по земле ходить не больно?

– Я сегодня утром обнаружила, что у меня ниже колена все ноги в синяках. Так что… больно, наверное.

– Но ты же до этого их не замечала?

Она пожимает плечами, и платье немного соскальзывает. Совсем чуть-чуть, но этого оказывается достаточно, чтобы в горле у меня пересохло.

– Привыкла?

Не могу понять, вопрос это или нет. Звучит как вопрос. Но она не даёт мне на него ответить, продолжает сама:

– А ещё у русалочки не было голоса. Она же свой язык отдала морской ведьме, обменяла на возможность ходить. Мой язык при мне. – Словно доказывая, она высовывает его, и посередине мелькает маленькая звёздочка.

Серёжка.

А я-то думал, что ещё быстрее завестись от мелочей невозможно.

Смешно.

Двадцать минут спустя я знакомлюсь и с языком, и с этой серёжкой: просто разворачиваю её к себе и целую. Она отвечает сразу, без раздумий и без кокетства, как будто только этого и ждала, хотя по ней так не скажешь. Находит ладонями мою спину, накрывает лопатки, впивается пальцами, подаётся вперёд всем телом – прижимается, прижимается, прижимается, но вдруг застывает. Руки не отдёргивает, но на несколько секунд убирает и только потом возвращает на место, уже осторожнее.

Я никакой осторожности не знаю и знать не хочу: стягиваю платье с плеч, провожу пальцем поверх чёрного кружева, сдвигаю чуть в сторону, не могу удержаться от нового комплимента.

Она на него не отвечает.

Она запрокидывает голову к небу и смотрит. Это даже не обидно, можно понять: первый раз на море и всё такое, а звёзды здесь крупные, южные.

– Знаешь, как говорят? – Я целую её в плечо буквально за секунду до того, как оно снова скрывается под платьем. – Мы все – звёздная пыль.

– Или пена морская, – она, наконец, чуть улыбается.

Море шумит у нас под ногами.

* * *

Самое паршивое во всей этой истории – то, что я, кажется, начинаю её забывать.

Не потому что хочу, а потому что… Не знаю. Так подсознание прячет за семью замками то, что нас когда-то травмировало: не найти, не достучаться, если не пойдёшь к психотерапевту – будешь всю жизнь думать, будто бы ничего не случалось, просто ты по жизни чуть странная. Ты меня перетравмировал, конечно, просто пиздец, но я совершенно точно не хочу ничего забывать.

Лицо у тебя было такое… Его помню отлично, и это отлично, что я его помню, потому что у меня от него мурашки – тогда и сейчас. В полутемноте всего, конечно, не разглядеть, но глаза у тебя как будто светились, и такие это были шальные глаза… Абсолютно безумные. Сосредоточенные и одновременно свободные: ты сдерживаться пытался, но куда там вообще было сдерживаться, и у меня было сразу две причины на то, чтобы цепляться за край дивана. Во-первых, так реально удобнее подаваться навстречу, а во-вторых… А во-вторых, если бы я не держалась за диван, я бы держалась за тебя, и хорошо бы оно не закончилось, потому что подаваться навстречу – это одно, а притягивать человека к себе и пытаться в него врасти – совершенно другое.

Я вообще, если честно, сейчас не очень понимаю, каким таким чёртовым образом могла прикасаться к тебе – и заканчивать эти прикосновения, отпускать, убирать руки… Суперсила моя, не иначе.

Нахуй такую суперсилу, вот честно.

Лучше бы память не подводила.

Ещё я помню твои родинки на плече, ну эти чёртовы созвездия не забудешь, даже если захочешь: звёздам вообще наплевать, помнишь ты их или нет, они просто есть, поднимаешь голову – и привет. Даже за тучами. Да, в общем-то, даже днём. И вот у меня под щекой тоже были эти самые звёзды. И под руками: я соединяла их пальцами, а ты, наверное, офигевал от такого расклада, ну а потом ты повернулся ко мне, подгрёб под себя – и там уже я офигела.

Пальцы твои у меня внутри помню отлично. И во рту их у меня тоже. И как ты к волосам моим прикасался (больше подошло бы «хватал») – без подсказок, но ровно так, как мне нравится.

– Дурацкие волосы, – сказала я, отплёвываясь от них: лезли в рот, целоваться мешали.

– Не говори так, отличные волосы, – ответил ты.

И мне, конечно, пришлось их больше не ругать, это я помню.

Я ничего больше про свои волосы плохого не говорю. А тебе вообще ничего не говорю – ни плохого, ни хорошего тоже. Мы – и вот сейчас будет просто смешно, – ровно месяц, как больше не разговариваем (и одной этой мысли достаточно, чтобы я разревелась).

Реветь я, кстати, понемногу начинаю только сейчас. Первое время никак не могла найти для этого ни тихого тёмного места, ни свободной минутки.

Теперь у меня все минутки свободные, а все места – тёмные, тихие.

Даже если день, как сейчас.

Нужно встать с кровати. Перетерпеть тошноту (отравилась в свой последний день на море, плохо до сих пор, нет, ну надо же) и… Встать с кровати, накинуть пальто поверх пижамы и пойти в магазин – наплевать на всех, кто приезжают сюда разодетыми, хочу и разгуливаю по улице в дурацких штанах и растянутой майке с принцессами.

* * *

Трахается она как в последний раз, это точно. Держится за подушку, кусает собственные пальцы, когда я прошу её быть потише, и абсолютно ничего не стесняется.

На ночь, правда, не остаётся: говорит, что спать предпочитает одна, и я не возражаю, потому что сам такой же. А может, и стоило бы возразить, потому что на следующий день становится ясно, что в одиночестве она предпочитает не только спать, но и всё остальное. Попросишь её прийти – и не дождёшься. Спросишь, можно ли прийти самому… тоже понятно, да?

В её последний вечер я пишу: хочу тебя проводить.

Ведь правда хочу. В конце концов, это законом не запрещено. В конце концов, в этом нет ничего такого. Может, у неё сумка тяжёлая. Всё ещё уверен, что там она прячет свой русалочий хвост – должен же он где-то быть?

Ответ приходит не сразу. Беру телефон, чтобы прочитать его, тоже не сразу. Не то чтобы мне было страшно, ну какое тут может быть «страшно», в самом деле, мне же не шестнадцать лет и это не моя самая первая девочка, просто я всё уже знаю и понимаю.

«Не нужно».

Мне хочется что-нибудь ответить. Написать, что в этих её взрослых сказках ведьмы забирают не язык, а сразу душу и сердце, вот у неё, например, так и забрали, и именно поэтому она – до меня только сейчас доходит, – такая холодная… Но я ничего не пишу.

Я понимаю: глупо думать, будто она не в курсе про холод.

Она же самая первая, кто его ощущает.

* * *

Дорогу до магазина я могла бы пройти с открытыми глазами, хорошо её знаю, но всё равно иду с открытыми: она мне так нравится.

Мне всё в этом городе нравится, даже дурацкий ремонт, перелопативший половину дорог, даже уродливые зелёные сетки на домах, подготовленных для реставрации. Они все во мне отзываются, я каждым резным балконом дышу, каждым барельефом под крышей и каждым на крыше выросшим деревцем, и по сравнению с ними, на самом деле, даже море – полная чушь.

Нет, оно, конечно, прикольное, но кому нужно море, если ты уже нашла своё место и это место – другое?

Фраза из тех, которая правдива не только о том, о чём говорилась.

 

Я же всё думала: о тебе забываю, а его, на море, помню отлично, но на проверку это оказывается мыльным пузырём, который лопается даже до того, как к нему прикоснуться. И не только потому, что стоит только начать собирать твои детали, как бусинки, их набирается столько, что и полутораметровой нитки не хватит, но и потому что я помню самое главное.

Тебя хотелось целовать куда только дотянешься. К нему не хотелось лишний раз прикасаться вообще.

И это чертовски грустно, но есть ведь ещё и смешное воспоминание. Или, пожалуй, ироничное, потому что смешных у нас с тобой было хоть отбавляй, а это просто бомба какое… Ну, сейчас всё понятно будет. Оно не про то, как я пошутила про «падение чёрного ястреба», когда мы на диван в первый раз падали. И даже не про то, что ты назвал своей лучшей шуткой за последние года четыре (в чём там был смысл? я напрочь забыла). Оно про твоё «дальше будет лучше» (правда, не в этом контексте) и про моё «без подсказок» (в этом самом контексте). Я же правда так и подумала: что дальше – во всех мыслимых и немыслимых контекстах – и правда будет лучше…

Ха-ха.

Дальше вообще ничего не будет, нужно было так себе и сказать.

Драматизирую и немного преувеличиваю, потому что дальше была ещё одна неловкая встреча, закончившаяся моим вопросом про будем ли целоваться и твоим ответом про зачем, мы же трезвые, и тем не менее…

Мне так теперь отвратительно, словами не передать. Не потому что я уехала, чтобы попытаться отвлечься, а хуже случайного секса ничего на свете уже не придумаешь – потом хрен отвяжешься. Просто… отвратительно, и всё тут. Не «мерзко», а «плохо».

Ужасно.

Он, конечно, глупость полнейшую сказал, когда ляпнул, что я похожа на русалочку. Он вообще много ерунды говорил – комплименты эти дурацкие, я их даже не слушала, я пришла к нему, чтобы о тебе хотя бы две секунды не думать, но… русалочка, правда?

Она язык отдала ради принца. Я уж молчу о том, что нужно иметь в голове, чтобы хвост променять на дурацкие ноги.

Я бы никогда так не сделала.

Я бы никогда так не сделала, никогда, никогда, никогда, даже если бы мне тебя взамен пообещали. Да чего уж там, если бы мне что угодно пообещали. Просто есть вещи, которые всего на свете важнее, и да, хвост и язык – среди них.

Но когда ты не рядом, я всё равно ощущаю себя как пена морская.

Мне, в отличие от русалочки, повезло: у меня всё пройдёт. Всё пройдёт, всё наладится, всё будет хорошо или даже отлично, всё на самом деле и так хорошо – да, мне больно, но это просто потому, что я наконец-то такая живая, и это хорошая боль, потому что она настоящая. Не мутное стекло, не тяжёлый камень, не желание выйти в окно, а просто солёная вода на открытые раны, раз уж мы говорим морскими метафорами.

Но раны заживают рано или поздно, ведь так?

Раны заживают, говорю я себе, когда поплотнее запахиваю пальто под порывами осеннего ветра. Не застёгиваю всё равно – ненавижу застёгивать.

Раны заживают, говорю я себе, когда ловлю первый недоумённый взгляд от прохожих. На четвёртый говорю это прохожим прямо в лицо. Может быть, это то, что им нужно услышать.

Раны заживают, говорю я себе, когда запинаюсь о вынутую из дорожки брусчатку.

Раны заживают, говорю я себе, когда поднимаю глаза – и из всех людей на свете встречаюсь взглядом с тобой.

Раны заживают, раны заживают, раны заживают, повторяю, пока пытаюсь понять, не сошла ли с ума и не начала ли видеть тебя в каждом встречном (со мной такое однажды было, мне не понравилось, и я не хотела бы, чтобы ты вот так повторялся).

Ни хрена они не заживают, понимаю я, когда ты улыбаешься и говоришь мне:

– Привет.

Я – пена морская.

Я у любого сквозь пальцы утеку, и у тебя утекла бы, хотя ты, справедливости ради, удержать меня и не пытался.

– Привет, – отвечаю я и не слышу своего голоса.

Где-то наверняка сейчас кричат чайки или якорь беззвучно ударяется о дно, цепляясь за камни, песок и что там ещё попадётся, но это всё совершенно неважно, потому что я стою напротив тебя, и пальцы мои подёргиваются, чтобы пересчитать твои родинки, и ничего я на самом деле – вообще ничего! – не забыла.

В руках у тебя сигарета, и пальцы уже покраснели.

Это осень, а осенью курить на улице становится холодно.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?