Za darmo

Сон негра

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Я добежал до колонн, – пора. За столбом спрятался. Знаешь, что будет, морок, все знаешь. Я в колонну спиной вжался.

Рык клокочущий разорвал тишину, и дзыньк – струна лопнула. Взрыв.

Меня швырнуло на плиты. Звенит в ушах, а сквозь звон пробивается рев. Жуткий рев, он сотрясает и зал, и то, что осталось вовне.

Стены колеблются, рушатся, колонны одна за другой валятся.

Теперь есть только пара мгновений.

Вскочить, к поваленному взрывом столбу броситься: там бьется придавленный тоннами камня хвост. Щетка копий рассекает воздух, а мне только одно надо – ты знаешь. Подскочил, пригнулся, чтобы хвостом не смело. Змей ревет, там за колоннами лязгают зубами пасти. А тут хвост как маятник. Тик-так, тик-так из стороны в сторону от раздавленного основания.

Выждал следующий тик, прыгнул, уцепился за древко копья и вырвал его из мяса.

Теперь и кончать можно.

Меня хвостом отшвырнуло. Я лежу, кашляю, куски отбитых легких отплевываю. А надо мной собираются из темноты твои пасти. Всем трем я не нужен – только драконьей, заесть вкус отравы.

Красные угли вспыхнули и на меня ринулись: а мне только и надо, что копье выставить.

Но то новое чувство снова меня вдруг кольнуло, и я не хочу больше заканчивать лежа, хотя, казалось бы, чего проще: все равно в петле мне на век остаться. Но не хочу, не хочу быть разорванным жалким лежа поверженным на каменном полу.

Угли рухнули на меня из тьмы, зубы сабли разверзлись, и я рванул им навстречу, прыгнул изо всех сил, прямо в пасть сквозь клыки вместе с моим верным копьем…

Воткнуть в небо дракону его же хвост, пробить мягкую кожу, воздушный череп – вот и весь подвиг.

Голова заметалась от боли, собачьи головы кинулись погибшего собрата на части рвать: теперь сами друг друга пожрут, теперь сами, милые, дальше все сами.

Мы, вечные, гибнем так просто, правда, мой мертвый закольцованный змей?

Меня опрокинуло внутрь. Я скатился по скользкой глотке в драконье чрево и плюхнулся в темную глубокую воду.

Тихо тут, тихо, и нету дна, и несет куда-то течение.

– Ну хватит! – старичок нахмурился и возмущенно отбросил мою тетрадку на стол.

Я съежился. Перед ним я сразу почувствовал себя жалким и маленьким, всегда виноватым шкодливым ученичком.

– Вам самому не противно это писать? – строго спросил он. – Символы ради символов: вы что, шифр составляете? Вас попросили, хорошо попросили, – старичок постучал пальцем по лакированной поверхности стола, – написать шедеврик. Просто стишок – не больше. Ну что, это так сложно? Или вам, молодой человек, в удовольствие только пасквилем бумагу измарать?

Молчу. Слушаю его, понурив голову. Со стыдом рассматриваю поля тетради, где пером выведен женский силуэт в брызгах фонтана. Вздернутые груди ловят возбужденные капли из-за края линейки.

– Петля у него замкнулась, видите ли, – продолжил старик, поняв, что я не собираюсь отвечать.

Молчу.

– Послушайте, молодой человек, – господин Б сбавил тон и подался ко мне, сменив, кажется, гнев на милость. – Мне сказали, что вы хороший поэт. Уверен, так и есть. Но к чему это все? Эта патология тут, эта петля. Наворотили одно на другое: дракон, и пирамида, и козел несчастный, жертвенный, и венок, и зеркало, и третий путь, и «ура, Борбос»… Ну вот скажите, что он сделал вам, этот третий путь, что вы с ним так? Этот высосанный, простите меня, из пальца психоанализ нации. Признайтесь, вы просто сами запутались в своей истории!

Захотелось что-то ответить, но сразу забылось, что именно. Молчу, отскребаю с рукава налипший птичий помет.

– Шли, шли и забыли, куда идете, увлеченно продолжил старик, – Так часто бывает. Ну, что, вам совсем нечего сказать? Вам, большому поэту! – Ну вот посмотрите, – он снова взял мою тетрадь, полистал, близоруко сощурился. – Вот здесь ваш герой признается, что боится сказать что-то действительно важное, сомневается, может ли, есть ли у него право сказать. Ваш герой мучается, потому что не может решить, достойны ли его мысли произнесения, и никак не разберется, мудрость ли это – продолжать сомневаться в праве на собственный голос – или просто трусость. Герой, обесценивающий себя. И об этом вот прямо такими словами все и написано… Но это ведь прошлый век, молодой человек! Потому что даже тут, в этой самой сцене – и вы сами это сразу же добавляете – могло быть сказано что-то важное, что-то сильное, дерзкое, что всколыхнуло бы умы поколения!

– Может, тебе просто нечего сказать, Пушкин? – старик прервал свою дребезжащую речь и проницательно посмотрел на меня блеклыми близорукими глазами.

Я поднял голову и тоже присмотрелся к нему – не такой уж он и старик. Только аккуратно подстриженная борода седая, на голове залысины. Но лицо еще вполне молодое, даже, наверное, чем-то красивое.

– Но знаете, что по-настоящему плохо, Александр? – могу я вас так называть?

И продолжил, не дав ответить. Да я и не собирался, наверное:

– Так вот, по-настоящему плохо, что вы себя сразу разоблачить пытаетесь перед вашим читателем. И этим самым его, этого читателя, с говном, простите мне эти слова, мешаете. Не уважаете и за дурачка держите.

– Не держу, – говорю с упрямством.

– Еще как держите! – наставительно повысил голос господин Б. – Вы у него отнимаете право вас судить. Мол, я сам себя сейчас раскатаю, а вы уж помолчите. Хавайте, мол, что дают, простите мне такой жаргон. А у него это право есть – вас судить!

– Я ничего не оправдываю, – его брюзжание раздражает, но этот низкий сутулый господин чем-то цепляет меня, и мне хочется ему возражать. – Я только говорю, как есть. Я раскрываю карты, потому что хочу быть честным…

– Еще как оправдываете! – убежденно заявляет господин Б, – Именно вот этим саморазоблачением. Чтобы сохранить свою шкурку от упреков. Вы что, англичанишка? Это у них принято над собой посмеяться, чтобы только другие ни-ни. А вы же русский человек! Больше того: русский поэт! Должны гордо лицом вставать к упрекам и насмешкам. Ну, а что дальше? Вот здесь, это что? Разоблачение разоблачения? – он прерывает себя высоким срывающимся смешком, тычет пальцем в соседнюю страницу исписанной тетради:

– Смотрите, мол, душу свою наизнанку вывернул, сам себя истерзал уже за вас. А потом будет разоблачение разоблачения разоблачения? – так и до шизы недалеко, молодой человек. Будете со своими голосами в желтых стенах беседовать и себя перед ними оправдывать.

Он помолчал недолго.

– Отдайте, если вам не нравится. Я потом что-нибудь еще напишу.

– А разве я сказал, что мне не нравится? Вот все вы уплощаете, молодой человек. И меня уплощить хотите. Даже тут, в реальном, вполне реальном, ручаюсь вам, если у вас есть вдруг какие-то в этом сомнения, мире, хотите из меня сделать изверга: того бездушного критика, который всегда допытывается, а зачем у вас тут птицы летают, с какой такой целью. А я ведь не враг вам, и к красивым образам никогда не имею претензий. Но когда они уместны, юноша! Я только указываю вам на ваши ошибки. Как человек более опытный… А вы распустили свои архетипы и ни шагу в сторону от них не хотите делать.

– Я напишу заново, прекращайте, – говорю сухо, хочу свою досаду скрыть перед ним.

Мне не хочется обижать его, но его монолог кажется бессмысленным и вызывает желание обернуть все против него. Извернуть и остаться правым. Или нет. Нет, скорее, мне жаль старика. Он не понимает чего-то важного. Впрочем, и я не понимаю. Что-то теряется. О чем мы вообще говорим?

– Тетя Пифа передала вам… – говорю, чтобы сменить тему.

Достаю из нагрудного кармана свернутый листок. Два клочка. Один скручиваю пальцами в трубочку, второй протягиваю ему:

– Вот. Просила вас прочесть и сказать, что думаете.

Господин Б принимает листок, кажется, с удовольствием. Опускает со лба очки, бережно разглаживает полоску бумаги, отстраняет на вытянутых руках, присматривается, читает про себя, шевеля губами. Потом вслух: «Искусство питается страхом».

– Ах Пифочка, – почти ласково произносит господин Б, – как это в твоем духе! Емко, но так патетично. Хоть в блокнотик записывай, но больше ни на что не годится. Искусство питается страхом. Вы мне не скажете, молодой человек, когда это она вам передала? И в связи с чем ее посетило эдакое озарение?

– Я спросил, почему она для меня вдохновение варит на паучьих лапах.

– Ооо, – протянул старик. – Теперь я понимаю. Очень даже понимаю. И моя Пифочка… – он осекся, – в смысле, госпожа Пифарина, тут попала в яблочко, хотя сама о том, вероятно, не догадывается.

– В том-то ведь и дело, что искусство… – отложив листок и дав себе пару мгновений на отдышаться перед готовящейся тирадой, начал он, – подлинное искусство всегда зиждется на страхе. А вы, молодой человек, кажется, ничего не боитесь. Оттого у вас все и выходит так просто. Вот у вас бывают заусенцы на пальцах?

Я рассматриваю свою облезающую кожу: заусенцев на ней нет.

– Так я и думал, – победно продолжает Б, – только человек, который боится боли, сдирает заусенцы. Медленно, надрывно, до костей, до мяса. Такой человек исследует свои возможности. А кто не боится, тот ножничками чик-чик, прагматичненько обрезает, и дело с концом. Вот у вас текст такой. Аккуратный. Ножничками чик-чик. Ничего в нем болезненного.

Вроде наворотили символов, отсылочек, аллегорий; еще ироничненько так, с полилогами… И вроде как это к чему-то должно идти, к какому-то глубокому конфликту, может быть даже должно готовить нас к прикосновению к затаенной боли героя – такое бывает…Может быть, даже к вашей собственной боли! Но у вас в итоге просто один герой другому жалуется… – Б вернулся к моей тетради, пролистал ее вперед, – вот, один герой другому говорит: «Ух, пелевенщину развели!» – и все! «Чик» – подрезали, объяснили, оправдались, свернули конторку, – господин Б цокнул языком. – Вы настолько бесстрашны, молодой человек, что, претендуете родиться мертвым, а потом сами же свою пуповину обрезаете, встаете, и идете гулять. Это настолько абсурдно, что просто неинтересно, поймите! Замкнутый на себе мирок, никакой жизни.

 

Я с любопытством склонил голову, ожидая продолжения. Чувствую злость и катаю в пальцах замусоленный скрученный клочок. «У этого клочка должна быть чека» – думаю; Чтобы ее картинно выдернуть.

Критик перевел дыхание и продолжил:

– Так вот, Александр. И ваш двойник… Прошу прощения, ваш белый герой, – он тут ничем от черного по сути не отличается. Если я правильно понял, это некий образ идеального поэта. И при всем своем героизме, активности, он у вас – это абсолютно очевидно – труслив настолько же, насколько черный герой бесстрашен. И в своей абсолютности они просто-напросто ничем не отличаются. Знаете, почему он у вас не пишет и не говорит? Отнюдь не из-за философии какой-то особой, а потому, что знает, что как только он произнесет хоть слово, я, или любой другой критик пристойной квалификации, развенчает его идеальность. И вы, как автор, это прекрасно знаете, молодой человек! Вот вы сейчас злитесь – по лицу вижу, злитесь – а, значит, я прав! И вы сами чувствует, что ваши герои вовсе не контрастируют, а просто оба одинаково плоски. Один трусливо бесстрашен, второй бесстрашно труслив. И, уж простите, мне кажется, вы поступили милосердно, оставив их обоих в этой своей петле. И впредь призываю вас, как человека повествующего, а потому наделенного некой особой властью…, – он окончательно перешел на назидательный тон моего школьного учителя, вдохновленно поучая, довел свою мудрую мысль.

А я, вовлеченный в роль отчитываемого ученика, уже проиграл борьбу с ученическим соблазном, и злорадно сжимал в кулаке свою злобную кнопку, позволив яду предвкушения скорого жестокого торжества пропитать все нутро и вспениться на губах кривым оскалом.

Говори, старик, говори, заканчивай, ты сам загнал меня в угол, как бешеного крысенка, ты сам меня вынудил, сам, и никто больше.

Господин Б, кажется, заметил, с какой злобой я на него смотрю, и это только подхлестнуло его на красивое окончание своего монолога:

– Так вот, я призываю вас впредь, как человека, наделенного особой повествовательной властью… Если уж вы зачем-то плодите таких идеальных, сплющенных в своей полярности героев, которые даже в мире ваших фантазий могут служить разве что контрастным фоном для водевильных сценок и фарса… Призываю вас: оставляйте таких героев в петле! Это очень им соответствует. В петле, в тупике, в отдельном плоском мирке, специально для них созданном, и никогда, слышите, никогда, не позволяйте им просачиваться в реальность! Это мое вам напутствие на благо вам и нашему отечеству, – воодушевлено закончил старик и умолк, переводя дух и наблюдая произведенный эффект.

Я осклабился, обнажая гниющие зубы. Облизнул прореху в щеке. От удовольствия у меня даже руки задрожали, когда я выложил желтый клочок на стол и подвинул ему.

– Что это? – с любопытством, простодушно спросил господин Б.

Видимо, собственная речь показалась ему столь убедительной и эффектной, что теперь он готов был приласкать меня, нерадивого ученичка, придавленного и пораженного.

– Черная метка, – я растянул оскал еще шире, отчего мышцы на лице неестественно напряглись.

Он взял листок, развернул, разгладил пальцами и пробежал глазами. Нахмурился, моргнул, прочитал еще раз. Пошевелил губами, читая про себя. Бросил на меня короткий взгляд – я весь вытянулся на жестком стуле и в упоении наблюдал за ним – и снова прочел надпись на листке.

– Одна строчка, – растерянно произнес господин Б, еще раз посмотрел на меня, и в его серых блекленьких близоруких глазах мелькнул сияющий страх понимания.

Я кивнул, уже не скрывая злорадства.

Он мотнул головой, словно надеялся сбить морок или рассчитывал, что ему почудилось, и снова произнес вслух:

– Одна строчка.

Буковки, криво нацарапанные кровью на желтой измятой бумаги.

– Но здесь же всего одна строчка! – раздраженно повторил он. – Нет, в смысле… – ему пришлось снова вернуться глазами к листку, – здесь же всего одна строчка! – в его голосе прорвалась истеричная нотка.

– Всего одна строчка! То есть… одна строчка… Ну вы и изверг, – затравленно проговорил он, на миг оторвавшись от листка, и тут же вернулся, нервно дернувшись, будто листок невидимыми крючьями цеплял его за веки и обращал к себе:

– Одна строчка. Одна… строчка… Вы гаденыш! Мелкий жалкий змееныш! Выродок! Одна строчка… За что вы так со мной?

Он не мог оторваться от листка дольше, чем на один взгляд, которым стрелял в меня, вскакивал, потом снова хватал листок, не в силах справиться с желанием проверить, словно не верил сам себе, своей памяти и своим глазам, что правильно прочел эти два слова.

Я только с наслаждением склабился, наблюдая его мучения.

– Одна строчка! – жалобно проблеял он. – Пожалуйста! Умоляю тебя! Хватит!

Тихо тут, тихо, и нету дна, и несет куда-то течение. Не знаю, где верх, а где низ, но надо плыть. То не было дна – а вот есть. Склизкие камни. Не камни – мягкие. Что-то руки опутывает. Склизкие камни в толще черной воды покачиваются. Трогаю – поддаются мне, расступаются. Не могу от них оттолкнуться, вместе с ними плыву.

Холодные, вязкие камни и тонкие нити везде. На моих кистях, и на пальцах. И ноги уже стянуты нитями, с каждым движением беспокоят мягкие камни. В сети запутался. Только это не камни, а мертвые рыбы. Изогнутые, застывшие, перетянутые острой лесой. И я с ними теперь болтаюсь.

И поделом мне. На старика петлю накинул, а сам улизнуть хотел – не пустили. Теперь меня тянет река вместе со старой брошенной сетью и десятком погибших рыбин. Каждой могу имя дать, каждую уже узнаю наощупь, с каждой говорю. В холодной черной воде больше говорить не с кем. Скучно тут, но спокойно – хоть стихи сочиняй. Ведь хотел укрыться белыми усатыми рыбами – вот и укрылся. Руки спутаны, ноги. Пытаюсь снять с себя крупную ячею, но только глубже в нее влезаю. Давно вы здесь, рыбы?

Мне бы в первобытном ужасе биться, что застрял с трупами, что лица гниющий рыбий хвост ласково касается, по щеке меня нежно гладит, но к чему биться, если все равно не выбраться.

Долго несла нас река, кувыркала. Сбивала в один комок, а потом затащила в коряжник. Тяжелые ветки сеть уцепили, и мы плотно засели на месте. Только течение слегка нас колышет.

Под левой рукой у меня одна рыбина, под правой – другая. У лица вместо подушки пристроилась третья. Вместе гнием, в темноте мимо нас проносится плотная муть. И холодно.

Только идет время. Рыбы гниют, ими приплывают другие рыбы кормиться. И мной заодно.

Одна рыба размякла, на дряблое мясо рассыпалась. Под пальцами как желе проминается, и по частям сбегает из цепкой сети. Покинула меня рыба. Потом и вторая. Третью растащили раки.

Все мертвые рыбы одна за другой меня бросили, растворились. Одиноко мне стало. С корягами не поговоришь. И птичке моей пойманной уже тоскливо сделалось. Потерпи, Пташка, ты мне нужна для большого дела. Может, погибнешь, но не напрасно. А сейчас потерпи. И я терпеть буду вместе с тобой, пока не сгниет и сеть, и мы сможем, наконец, с тобой выпутаться.

Тогда обязательно сходим к Антоше в усадьбу посмотрим на ланей. На робких черноглазых ланей. Давай о них будем думать. А как увидим их, так пойдем наводить порядок. Напишем стихи – все, как требуют, сделаем. Только на ланей посмотрим и навестим Татьяну. Тоскует по нам Татьяна, как думаешь, Пташка? Или уже забыла и шастает по лесам в своей резиновой маске, еще что-нибудь взрывает, все верит, что из хаоса каким-то образом сам собой соберется порядок. А я вот не верю, Пташка. Я думаю, нам с тобой его навести придется. А пока мы с тобой только ждать можем. Пройдет время, и негр на другой бок перевернется – тогда и лани нам с тобой будут.

А потом вокруг вода забурлила, меня цепкие руки хватать стали. Толкнут, за одну конечность потянут, за другую – плотно я с сетью сросся. Но дергают руки, что-то распутывают. Кажется, сеть режут. Руки настойчивые, меня уже один раз из воды вытащили – и сейчас вытащат. Я не противлюсь.

За шиворот, наконец, схватили, и потянули куда-то. Видимо, вверх потянули. Сначала светлее стало. Я мельтешение различать начал. И сильно голова заболела: давление падает. Того и гляди глаза лопнут. Чувствую – кровь мелкими пузырями вскипает, все тело чешется – больно. Дергаюсь. Они не пускают, но встали, зависли в толще воды.

Пузырьки в крови вспенились и постепенно опадать стали, как в бокале шампанского. Только чуть отпустило – снова тянут, и снова вскипает. Я от боли дергаюсь – и снова стоим мы, ждем.

Вода посветлела. Я различаю тени: длинные ласты, причудливые силуэты. Двое под руки меня держат. Один толстый, почти квадратный. По-лягушачьи конечностями воду толкает. И на руках перепонки. Голова непропорционально большая. А второй весь изящный, гибки, только с баллоном на спине и маска таращится: шумно дышит, пузыри пускает. У этого перепонок нет на руках.

Раз семь я вскипал: глубока река, долго мы с рыбами гнили. Дни, может, месяцы – почем мне знать. Спокойно там было, а теперь опять что-то новое будет.

Наконец, добрались до поверхности. Меня ослепило искристое солнце. Я зажмурился и дал себя поволочь – будь, что будет. Все равно я слишком устал, чтобы еще противиться тому, что само происходит. Тащите меня, куда пожелаете.

Перевернули меня на спину, голову над водой держат – будто мне дышать срочно нужно после отлучки с мертвыми рыбами. Вот уж действительно, срочно дышать. Еще минута – и умер бы.

Подступил булькающий смех. Глаза все открыть не могу, солнце слепит. Хорошо, как в детстве: лежу на спине, вода держит. Покой.

Потом выволокли на речной песок и давай на грудь давить. Ритмично и сильно, того и гляди, переломают ребра. Совсем дураки что ли? От этого досадного неудобства, наконец, открываю глаза, жмурюсь: надо мной, скрестив на жирных телах руки, стоят две жабы в форме в красную полоску с фуражками на бугристых башках.

Приплыли. Их мне еще не хватало.

Моргаю. Человек в водолазной маске упорно плющит мне грудь. Внутри появляется зудящее беспокойство. Я кашляю, сплевываю воду. Она как рвота поднимается по трахее, выливается из дыры в щеке. Для меня ничего особо не меняется.

Песок горячий. Я погружаю в него распухшие пальцы. Солнце ласково сушит кожу.

– Ну что, Александр Сергеевич? Как поплавали? – одна из жаб мерзко тянет в улыбке мясистые губы. – Думали от правосудия укрыться? – раскачивается с пяток на мыски. Перепончатые лапы у него каким-то образом помещаются в потертые лакированные ботинки.

– Пизда вам. На восьмеру поедете. Минимум. В болото строгого режима. Кваааа! – без прелюдии пообещал жаб.

– Но вы не волнуйтесь раньше времени, – поддакивает другой, еще более гадкий.

Его зеленая кожа, вся во вздувшихся буграх, блестит от пота и жира. – Мы сейчас с вами протокольчик составим, во всем разберемся. Может, и трешечкой ограничимся, если сотрудничать будете.

Оглядываюсь, не поднимая головы. На проселочной дороге стоит черная карета, никем не запряженная, без оглобель и упряжи.

Поодаль, на пригорке, трое оборванных детишек внимательно наблюдают за происходящим. Заметив, что я на них смотрю, девочка тянет мальчишек за рукава, и они, толкаясь, торопливо прячутся за пригорок. Через пару мгновений их головы показываются в густой осоке на границе песчаного берега.

– Слышишь, мудила? – болезненный тычок в ребра лакированным ботинком возвращает мое внимание к земноводным.

– Кви! Повежливее с молодым человеком. Уверен, он будет во всем сотрудничать, – слащаво останавливает напарника жирный жаб.

Впрочем, это не мешает Кви еще пару раз пнуть меня.

Потом он легко поддергивает меня с песка, ухватив под локоть. Я не сопротивляюсь, встаю на ноги – ноги держат, хотя я их почти не чувствую.

– Заплати господину Сому положенный гонорар, – указывает второй жаб.

Видимо, он старше по званию.

Кви достает из сюртука два золотых орешка и щелчком отправляет в воду. Орешки не успевают коснуться воды, когда на поверхности образуется воронка. Золотые исчезают в ней. Я вижу только смутную темню тень под рябью. Вода смыкается мутным зеркалом.

– Видите, Александр Сергеевич, отечество везде за вами присмотрит, – не прекращая тянуть губы в ухмылке, говорит старший. Кажется, его губы так растянуты, что вот-вот лопнут.

Из лука бы в эту харю. Ах где же мой короткий лук?

Я вспоминаю, что в какой-то момент, когда осталась со мной только одна рыба, я ощущал рядом чье-то присутствие по незнакомому колебанию воды. Кто-то большой плавал вокруг меня, но я не смог установить с ним контакт. Большой мне не отвечал. До последнего я хотел думать, что это Щука.

А это был Сом. И, похоже, Сом сдал меня. Всегда недолюбливал этих падальщиков. Жиреют столетиями, забившись под коряги, жрут всю гниль, что на дно опускается.

 

Жабы берут меня под руки и волокут по песку к карете. Заталкивают внутрь.

Я не сопротивляюсь, это злит Кви. Он находит повод ударить меня в живот острым локтем. Повод в том, что я оступился на подножке кареты.

Я еще раз бросил взгляд на детей, и они тут же спрятались глубже в траву. Умные дети.

Меня усадили на деревянную скамью. Кви достал из-под нее массивные кандалы, на вид тяжелые, словно я был каким-то могучим чудовищем и мог разнести эту карету парой движений лап. Не очень понятно, зачем бы тогда привинчивать их к полу, если от пола бы ничего не осталось, но я не стал погружаться в эти размышления. В несоответствии ощущался подвох, в котором очень не хотелось сейчас разбираться.

Кви накинул один из браслетов мне на запястье. Оно оказалось слишком тонким и я, кажется, мог бы без особых усилий вытащить руку.

Но ни к чему их злить. Рано еще. Так что я постарался положить руку так, чтобы браслет на моем запястье казался жабам максимально надежным. Второй обруч жаб надел на себя. Теперь мы были с ним сцеплены, и оба зачем-то пристегнуты к полу кареты. Странное приспособление.

– Готово, Кво, – довольно квакнул мой конвоир, убедительно звякнув браслетом на своей пухлой мясистой лапе.

Похоже, жабы считали, что так поднимают безопасность системы транспортировки до максимума. Ни к чему их в этом разубеждать, хотя и со скользкой лягушачьей лапки Кви обруч мог легко сползти под своим собственным весом.

Человек с баллоном и в водолазной маске, явно находившийся у жаб в подчинении, снял с себя свое приспособление и сел на козлы. На берегу маска все время оставалась на нем, лица его я так и не увидел.

Править на козлах было некем, и из кибитки мне было не узнать, чем он там занимается.

Ни стекол, ни решеток, ни даже шторок – пустые проемы окошек в дверцах. Кво высунул в окно лапу и стукнул по борту кареты. Она заскрипела и тронулось. Очень резво для деревянной кибитки на ухабистой проселочной дороге. Завизжали натужно рессоры, отзываясь на каждую яму в колеях, и карета, быстро разгоняясь, понеслась вдоль реки через поля и пролески.

С сюртука Кви на пол течет вода, натекает целая лужа. Моя одежда уже высохла или даже не была мокрой.

Платочком, уже давно насквозь мокрым, жаб вытирает воду со лба. Ткань противно липнет к его бугристой коже, отклеивается с трескучим всхлипом и снова липнет.

Я держу руку на колене так, чтобы браслет не съехал вдруг и не свалился с руки. Смотрю в окно: там над лесом вырастают высотки города. Дорога виляет, и вдруг я обнаруживаю, что мы уже мелко стучим колесами по мостовой.

Река по правую руку заковалась в гранитную набережную.

Тук-тук – несется наша коляска мимо зыбких волн и высоток. Потом она резко сворачивает на внутреннюю улицу между темных домов, переваливается на ухабах разбитой дороги.

Я не вижу ни прохожих, ни других карет. С широкой улицы мы ныряем в проулок и останавливаемся в тупике у серого бетонного здания.

В тупике стоит полумрак, будто солнце уже давно село, воздух густой, жаркий, пахнет помоями из раскуроченной зеленой мусорки. Кажется, в ней кто-то копошится.

Кви наклоняется, проворачивает ключ в замке у пола и отстегивает цепь. Теперь ей стянуты только мы с ним. Затем он демонстративно оборачивается ко мне, тянет в ухмылке губы, облизывает склизким слюнявым языком по очереди каждый глаз и нарочито медленным движением кладет ключ себе на язык. Глотает его. Или делает вид, что глотает. Показывает мне открытую пасть и сладко сообщает:

– Теперь не уйдешь, голубчик. Весь мой, – и видно, что эта мысль доставляет ему огромное удовольствие.

Это сбивает с толку. Неужели ему не очевидно, как легко мне выбраться? И ему самому? Зачем ему это? Может быть, я чего-то не понимаю. Мне трудно поверить, что жаба настолько тупа. Скорее они проверяют меня, испытывают. Где-то обязательно будет подвох. Может быть, на мне жучок? Где? Надо думать. Думай, нельзя долго с жабами находиться. Сам жабой станешь. Где-то жучок должен быть или другая хитрость.

– Выходите, Александр Сергеевич, – говорит Кво, услужливо придерживая дверцу. Я прижал руку к плащу, чтобы не болтался браслет, и выбрался. Кви вылез за мной. Цепь раздражающе звякает.

Человек в водолазной маске невозмутимо сидит на козлах и наблюдает за нами. Желтый баллон лежит у него в ногах, а маска сильно запотела – даже глаз его я не смог разглядеть.

– Пошел, – Кви толкнул меня в спину к низкой металлической двери в бетонной стене.

Кво огляделся, задержал взгляд на копошащимся в помоях бездомном и, видимо, решив, что он не стоит внимания, снял с пояса из-под сюртука тяжелую связку массивных ключей. Позвенел ими, выбрал самый длинный резной ключ и сунул его в ржавую замочную скважину.

Заскрежетало, и дверь отошла. Она оказалась куда толще, чем выглядела снаружи: монолитный кусок железа не меньше дюйма толщиной. Дверь открылась нам навстречу с надсадным глухим скрипом, Кво придержал ее, и меня протолкнули в узкий, освещенный редкими факелами каменный коридор.

Старший жаб запер за нами дверь, и мы пошли вперед. Даже при желании в этом коридоре двое не смогли бы идти рядом. Сейчас бежать бесполезно – я не знаю планировки коридоров, да и наверняка есть запасное охранное устройство. Не спровоцируете меня, жабы, на свою глупость. Я умнее. Позже бежать, позже. Когда найду жучок.

Поворот направо. Ряды ржавых металлических дверей с задвижными окошками. Налево – коридор стал чуть шире, факелы коптят на стенах. Путь пошел вниз по ступенькам. Двадцать восемь ступенек. Топ-топ, лягушачьи лакированные ботинки стучат по камню, мои подкованные сапоги цокают. Топ-топ. Цепь тихо позвякивает.

Коридор разветвился на три, мы пошли прямо, еще раз повернули направо и уперлись в точно такую же дверь, в какую входили. Я подумал было, что мы сейчас выйдем назад в переулок, но Кво протиснулся мимо меня к ней, снова зазвенел связкой, отпер ее, и меня ввели в комнату.

Комната. Маленькая и глухая. Металлический стол, три простых железных табурета на тонких ножках. Из потолка торчит заляпанная лампочка. Она дает грязный бурый свет, которого едва хватает на поверхность стола. В углах комнатушки скапливается густой, почти жидкий мрак.

– К стене, – квакает Кво.

Кви впечатывает меня в крошащуюся кирпичную стену. Я кладу на нее руки, раздвигаю ноги. Шершавая холодная стена. Пахнет цементным раствором.

Кви бесцеремонно щупает меня перепончатыми лапами. Находит томик во внутреннем кармане плаща.

Зеленый переплет, золотой орнамент, крупная витиеватая «К» на обложке. Вертит его в руках, швыряет на стол. Томик звонко грохает о металлическую поверхность: хлоп. Скользит до самого края и останавливается перед Кво.

Кви дотошно ощупывает меня, но больше у меня ничего нет. Ни в плаще, ни в брюках. Напоследок он заставляет меня снять сапоги.

Я с удивлением обнаруживаю, что в левой голени торчит обломок стрелы. Я думал, свинья сглодала ее вместе со старой ногой. Не могу из-за нее снять сапог. Кви, садистски ухмыляясь, хватается лапой за древко, тянет на себя, курочит рану. Я шиплю сквозь зубы, хотя не чувствую боли – только колючую тяжесть, будто отсидел ногу, и теперь кровь приливает к тканям. Это даже немного приятно.

Но меня беспокоит, что нога сгнила, пока я был под водой, и теперь атрофируется. Пока вроде слушается и не доставляет неудобства, но мне отчего-то кажется, что только сапог удерживает от расползания это гниющее месиво.

Из-за стрелы я не могу снять сапог, и Кви не хочет возиться. Выдернуть стрелу ему не удалось. Он придирчиво ищет в каблуках тайники. Их там нет.

То же происходит с крюком в моем плече. Оказалось – торчит на том же самом месте. С зазубриной. Кви проворачивает его пару раз и, убедившись, что это не причиняет мне невыносимых страданий, теряет к нему интерес.

Все это время Кво вертит в руках томик – единственный изъятый у меня предмет.

– Чисто, – докладывается Кви.

Кво кивает. Его напарник подводит меня к столу, давит на плечо, усаживая на колченогий табурет. Снова норовистый колченогий табурет грозится скинуть меня. Знакомое чувство: всегда нужно следить за центром тяжести.