Za darmo

Сон негра

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Молчу.

– Ладно, объявится девка. Все равно в главном деле она нам не помощница.

– Нам?

– Ну, ты же пойдешь со мной?

– Пойду, – сейчас мне не на руку спорить с графом, хотя я совсем не уверен, что хочу с ним идти. Скорее, за ним по пятам, украдкой. Чтобы они на себя удар приняли, а я уж там найду, как костлявому выродку отплатить. Напишу ему шедеврик. Верно говорю, Пташка? О нашем большом деле не забывать главное. Но графу о моих планах знать сейчас не обязательно.

– Сюда.

Толкает меня к такой же железной ржавой двери в бетонной стене, как та, за которой лягушачьи подвалы. Утягивает вниз, дверь за нами грохнула. Красноватый свет, впереди за тринадцатью ступеньками стеклянная створка.

Граф втащил меня так быстро, словно, кто-то мог нам помешать, а ведь мы ни одного человека так и не встретили по пути. Да и не человека тоже.

Знакомый зал, задымленный, но пустой. Знакомый красноватый свет. Снова хочу у него спросить, откуда же здесь без ламп и факелов берется это свечение, но к чему мне это сейчас? Да и так ли важно?

Проходим через залу, за сцену, в комнату с лампочкой и тремя табуретами.

– Ну, валяй! – говорит граф и указывает на разломанный проем в противоположной стене.

– У вас есть нож?

Достает из-под полы пальто с пояса длинный темный клинок:

– Держи.

Киваю, принимаю у него двумя руками протянутый нож, церемониально так, будто он мастер клинка, и только что специально для меня его выковал, а я сейчас пойду с чудовищем сражаться. А на деле мне бы только сеть разрезать, если вдруг снова влезу.

– Может быть, знаете, где Щуку искать? – поправляю разболтавшийся крюк в плече.

На стрелу в сапоге смотрю: не, не буду сейчас доставать. Только акул приманю или еще каких тварей похуже свежей разлившейся кровью. Мало ли кто там на стремнине стоит. Матрас бы сейчас.

И как вообще влезать в петлю? Вроде уверен, что она на другой стороне, но где она, сторона-то? Переплывать реку или вглубь нырять? Есть у нее вообще этот другой берег?

– Не знаю, Александр Сергеевич. Вы только возвращайтесь. Может, еще написать что успеете. Нам бы все же с гениальным стишком куда сподручнее было бы освобождать Русский Дух.

– Напишу, – говорю, – только, боюсь, не вам.

И язык закусил – сболтнул лишнего. Граф внимательно меня проводил взглядом, но ничего не сказал.

Я поспешил к темному проему, спрыгнул на булыжники, сунул нож за голенище сапога и пошел в воду, пока граф не вздумал меня остановить. Но все же у самой кромки, плещущейся у валунов, я остановился сам. Подергал крепко засевший в плече крюк. В конце концов, чем я не наживка?

– Граф! – окликаю его. Он стоит в проеме, заслоняя свет. Длинная костлявая фигура. Только пониже Кощея головы на полторы. – Граф! У тебя веревка осталась? Арбалетная или хоть с удочки.

– Есть веревка, пожалуй, – отвечает Тощих.

Но не двигается с места, руки на груди скрестил.

– Не морозься, граф, подстрахуй. Напишу и тебе я шедеврик. Но сейчас очень в петлю надо.

Стоит, выжидает, что-то обдумывает. Повернулся – ушел.

Я чувствую, как густая вода лижет сапоги, забирается внутрь, поднимается по штанинам, пропитывает их своим томным ядовитым соком, уже к паху подбирается.

Тощих вернулся с мотком коричневого троса толщиной в палец – не меньше.

– Вы тут акул ловите? – спрашиваю, поймав брошенный конец троса.

– Иногда сомы дежурят. И когда динамита нет, я им какую-нибудь особо ретивую полицейскую жабу туда подкидываю, предварительно крючьями продев в каждую конечность. И вот на этом тросе. А потом вот этой штукой по воде у берега шлепаю, – он достал из-под полы пальто еще один нож. Длинный, изогнутый, со странной бляшкой на острие, будто предохраняющей от того, чтобы кого-то этим ножом проткнуть.

– Бьешь ей по воде: квок-квок, квок-квок. Сомята не могут устоять. Зеленая агентура пошла. Все амбалы, по двести кило, но ведутся на квок как дети. Вон, смотри, сколько их понадергал.

Оглядываюсь: и правда, вокруг меня в сочащемся из проема свете среди валунов тут и там угадываются огромные разлагающиеся туши. Некоторые слабо шевелятся, задыхаясь под собственным исполинским весом.

– Только меня не квокайте, граф, – говорю. А сам думаю, что лучше не буду себя крепко привязывать. Мало ли, что удумает Тощих. Не доверяю ему. А он мне.

– Не буду, отзывается граф. Ты уж только постарайся, Саша, мне написать что-нибудь про свободу, чтобы я подступиться к Русскому Духу смог. А то вся революция по пизде пойдет.

Завязал трос в ушке моего крюка, подергал – крепко сидит.

– Страхуй, граф. Если поведет резко – тащи.

– Мне скоро отсюда уходить надо будет. Может, всего через пару мгновений.

– Тогда привяжи к ножке табурета и ее между камнями упри, – сам попробую выбраться.

– В добрый путь, товарищ! – Тощих перекинул через плечо моток троса, приготовившись сдавать мне виток за витком по мере надобности.

Далеко мне придется плыть, далеко.

– Если будешь еще тут, 3 коротких рывка – вытаскивай.

– Не буду, – отвечает граф, будто бы даже печально. – Но хорошо. 3 коротких рывка – вытягиваю.

– Теперь трави, – машу ему на прощание и захожу в воду. Ноги до чресел уже морок обнял, они немеют, растворяются в текучей темени.

Еще шаг. Плащ сразу намок, поплыл. Сапоги проскальзывают по покатым камням. Шаг – уже по колено, еще – по пояс, и вот уже меня течением сносит в темноту подземной реки. Чувствую, как трос за мной разматывается, плывет, течению сопротивляется. Где-то вдалеке знакомый гул срывающейся вниз воды.

Надо бы до водопада успеть найти Щуку. А то точно застряну тут. Где же ты, где же ты, милая, золотистая рыба?

Выпустил воздух, расслабился и залил себя мягкой густой чернотой.

И сложиться бы комочком, свернуться и висеть тут, пока до водопада не донесет. Теплая чернота: ни дна, ни поверхности. Рукой обвел себя – коснулся чего-то маленького, тряпичного. Сразу отдернул руку. Щенок? Дождался меня? Взять его с собой, похоронить? Еще раз потянулся в воде, обшарил, но уже ничего не нашел: уплыл щеночек. Хорошо тебе тут, маленький? Или скучаешь по твердой земле? Если найду тебя снова – обязательно с собой заберу, обещаю. Пташка моя о тебе беспокоится – чую. Жалеет тебя. Мы о тебе позаботимся. Может, ты знаешь, где Щуку искать? Хочу ее светящиеся золотистые глаза увидеть, белесые палочки-зубы, плавники, мерцающие в черноте. Как ни вглядываюсь в чернь – нет нигде.

Надо плыть, значит.

А куда плыть? Где лево, где право, где низ, где верх? Трос от крюка куда-то в никуда убегает. А вода мягкая, как воздух, баюкает. Нельзя так, надо бы хоть куда-то двинуться. Расслабился, повис: может, ко дну потянет. Но вообще никакого движения не чувствую. Толкнулся от воды руками, вроде перевернулся – а все то же самое. Все стороны равны, как будто я в центре мира. Куда ни пойду – все от центра.

Может, так и должно быть там, куда петля накинута? Ни причины, ни следствия, только жабы квакают. Уютная вечность.

И вечный вопрос: если так хорошо, то зачем лезть в петлю? Зачем вообще мне куда-то, если тут так хорошо, и можно остаться и просто быть тут, в хорошо. А чего мне вдруг так хорошо? Может, только негру какому-то там хорошо, а я так, постольку поскольку. Но если так хорошо, то есть ли разница? Идти куда-то, Русский Дух вызволять, большое ли дело делать. Кощей, Татьяна, Тощих. Господин Б в петле дергается, по моей, правда, милости, но какое до них мне дело, когда просто так хорошо? Провишу тут вечность, потом другая наступит, и третья, там и помирать скоро.

Тюк. Это снова меня что-то тряпично-жалкое коснулось. Тюк. Ах, ты, Пташка? Не выплывешь сама, и щенка с собой, наконец, забрать просишь. Ну и что, что не выплывешь? Тебе что, плохо, когда мне тут хорошо? Большое дело обещал, ну. А кто чего нам с тобой не обещал, а? И честное слово, и долгую память, и счастье всем даром, и любовь взаимная, и отдать ту вещицу, что одолжили лет пять уже назад, и что одиночество пройдет, и что курение убивает. А где она, смерть-то? Обманули. Хотя? Может, это от курева кожа слезает, и я такой мертвый? Но я ж не курю. Вот и я тебя обманул, видишь? Почему бы еще раз не обмануть? Остаться с тобой здесь в моем хорошо.

Тюк. Коснулся руки и остался. Чувствую, как размокшая шерстка щекочет кожу.

Глажу его. Сам пришел. Все же хочешь, щенок, чтобы тебя похоронили. Тебе не могу отказать, тебе я обязан. Когда так совсем все равно, мимолетного обязательства достаточно, чтобы двинуться. И я, так и быть, двинусь, именно потом, что все ведь равно.

Беру его нежно за расползающуюся шкирку пальцами, ласково к себе подгоняю. В тот же карман, где томик спрятан, и тебя спрячу.

Гребок рукой делаю. Чувствую, как прижимается к груди мягкий трупик. Пойдем, отнесем тебя. Еще гребок. Еще. Куда-то двигаюсь сквозь черноту. И будто тянуть стало, расслаивается вода на струи, несет. А гул ближе.

Чирк – задел обо что-то рукой. Грубое, шероховатое. Щука? Нет, не вижу знакомых золотистых кругов. Только темень. А поток тащит: бам! Меня закрутило и приложило спиной о дно. Хрустнуло что-то в позвоночнике. И дальше по валунам волочит могучее течение. Я съежился, голову между коленей спрятал, и пусть швыряет, сколько реке угодно.

Вода наполнилась пеной, чем ближе к обрыву, тем бурнее бьется поток, мельчает. Только бы заветный томик и щеночка не потерять. Держу их крепко, а река меня мучает, вытрясти из меня все сокровища хочет, разбила мое тело о камни, затылком впечатала так, что, кажется, треснул череп, но это ничего. Затечет водичка внутрь – мозги размокнут. Если еще до конца не прогнили. Куда уж больше?

Нелегко на стремнине, вот-вот мы с тобой ухнем, щеночек.

А куда ухнем? В клоаку безумия? В подземное озеро? Может, там просто лужа под сбегающим ручейком в прекрасной плодородной долине? Может, там и есть Русь-матушка, и по-другому туда не попасть?

 

К чему гадать, Пташка? Вот-вот край будет. Сверзнемся с края и дело с концом, только вот… чувствую: что-то вокруг шеи трется, затягивается. Рукой лихорадочно шарю: трос. Тот самый, которым меня страховать Тощих должен. Пока меня крутило, он вокруг моих рук и шеи обвился. Дергаюсь, пытаюсь скинуть петли через голову, но меня поток вертит, еще сильнее заматывает трос.

Не время, не сейчас. Другая петля мне нужна, эту и позже можно.

Стремнина кувыркает нещадно. Я совсем потерялся, и счет камням потерял, по которым меня проволокло. Поток бурный, вверх-вниз мечется. Я только за веревку хватаюсь беспомощно, дергаю. А, может, это не та веревка. Три раза, три раза с силой, если еще не ушел граф. Быть может, успеет. Вытащит меня со стремнины, пусть и за шею как висельника. Все лучше, чем голову оторвет.

Но если уж оторвет, ты вылетай через дыру, пташка, и порхай наутек.

Ближе, ближе: ощущаю, как скоро перевалится стремнина через край. Дергаюсь – никто меня не тянет назад. Весь в своем же тросе запутался.

Только бы успеть: за ножом к голенищу тянусь. Без страховки остаться лучше, чем без головы. Не хочу свое мертвое тело в клоаку без головы отпускать, и так оно настрадалось, а у нас с ним еще большое дело не сделано.

Нож не лезет. Застрял, зацепился. Тяну изо-всех сил, а меня все вертит, болтает, как в бочке. Клокочет пена, и гул, стремнина.

Графский нож у меня в руке, а я переваливаюсь лениво через край переполненной лохани и лечу вниз с потоком воды. Долго лечу, мягко, воздух густо свистит в ушах.

Дух захватывает, но будто слабее, чем должен был бы, будто воздух тут плотнее, чем должен быть, и мое падение тормозит.

Нет времени. Не знаю, на сколько хватит моей пуповины, пора ее резать, пока не оторвала мне голову.

Кромсаю у шеи трос, но все не те петли, кажется. Под затянувшиеся кольца уже не поддеть, надо найти главный конец, а его и нет нигде.

Медленно, плавно, неумолимо меня вниз тянет. И вот чувствую, пуповина кончается, удержать меня хочет. Петли удавами вокруг тела сжимаются, на шее затягиваются. Я уже почти закачался в петле, но успел по шее себе полоснуть клинком. Попал, треснули волокна, разорвалась моя пуповина, моя страховка. Только еще ухо себе острым лезвием отхватил вместе с тросом. Дзынь! И я вниз полетел в маслянистую булькающую нефть. С головой, но без уха.

Река под водопадом густая, шоколадная. Пузыри лениво застревают в толще. Ни звука, только чувствую, как погружаюсь все глубже, а дна все нет, и течение уже куда-то несет, заворачивает, грести не могу, тело избилось о камни и слушается не лучше членов деревянного мальчика.

Плыву, куда несет. Главное, не потерял щенка. И томик на месте.

А что весь в нефти – не баклан, отмоюсь. На вкус только она шоколадная. Языком проталкиваю жижу сквозь дырявую щеку. Тут тоже спокойно. Не будет ведь больше водопадов. Хотя я уже так глубоко, что и не знаю, где буду, и буду ли, и надо ли мне где-то быть.

Хвать, – что-то за лодыжку дернуло и тут же пугливо отпустило.

Зеленовато-бледный свет в шоколаде разлился. Я вздрогнул. Снова: хвать. И снова быстро отпустил. Как рука, пугливая блудливая рука, хвать меня уже за локоть. И держит, бледным светится в мутной густой воде. И другая рука уже прицепилась ко мне, и третья, и все тело мое облепили, заметались и растащили меня на части, чтобы я не опустился глубже возможного, туда, откуда уже совсем нет возврата – страховочный механизм эдакий, верные руки, что на самом краю поддержат.

И вроде ничего не произошло, а вдруг вижу свою ногу отдельно плавающей. И руку, а каждой подвигать могу, а все равно по раздельности. И белесое марево из меня сочится, как из Щуки, когда в нее стрела попала. А светящиеся руки меня понесли куда-то сквозь толщу жижи. И чем дальше, тем она жиже, будто моя ядовитая кровь ее растворяет, и совсем я здесь чужой. Чьи же вы, руки? Почему вы меня разобрали? Я же сам не соберусь – вам придется меня собирать. А не собраться никак нельзя: нам с Пташкой еще порядок в голове наводить.

Тянут меня руки, мельтешат вокруг. Уже вроде плывем в совсем обычной воде: муть, гниль. Кое-где коряжится топляк. Дно близко, ил поднимаем своей возней.

Фосфоресцирующие руки без хозяев. Или это я хозяина просто не вижу. Какая рыбой плывет: пальцами как хвостом от воды толкается. Какая медузой: пальцы в кулак сжимает, лягает воду и таранит так мягкую муть. Другая семенит фалангами по илистому дну, с коряги на корягу перебирается. И у всех бледно-зеленые пятна на коже как оспины светятся.

Моя правая рука все еще сжимает нож. Я пытаюсь не дать ему выпасть: неаккуратные руки мою руку то и дело бьет о дно. Нож мне нужен, точно еще нужен. Нет, не с этими зверушками драться, но я же хотел в петлю влезть. Там есть то, что мне нужно теперь очень. Чтобы Государю-батюшке принести, чтобы он подавился. А больше этого я хотел только в город Ив, по пути гигантских щук из сети выпутывать.

Вот и Щука. К ней тащили меня руки. Все они знают, подталкивают. Чьи вы? Замерли, в воде пальцами лениво шелестят, и вдруг разом брызнули врассыпную, и исчезли: это Щука могучим хвостом дернула, оскалила пасть, бросилась в стайку, пытаясь поймать хоть одну лакомую руку – изголодалась, но ее удержали скрученные острые нити: неровными стяжками все ее огромное тело обвили. Всю морду щучью изрезала лесочная ячея, и из мясных лохмотьев, полощущихся в студеной воде, сочится белесый дымок.

Она дергается, но только сильнее путается. Белое брюхо стягивают жгуты, обдирают с нее золотистую чешую. Вовремя я, Щука?

Мои члены снова при мне. Руки меня успели собрать перед тем, как исчезли. Спасибо вам, руки. Дышать под водой легко, мягко. Вода проливается в легкие холодком и выходит обратно.

Щука замирает, сеть забилась под ее жабры, мешает рыбе дышать. Смотрит на меня одним глазом. От нее столько света исходит, что я вижу тяжелые ядра в иле, которые держат на месте рваную сеть. Каждая леса толщиной в пол пальца. Полупрозрачные тросы.

Что, Щука, охотятся на тебя? Всем подавай желание.

Правильно я нож сохранил. Вот и первая щука. Надеюсь, последняя. Мне бы в петлю, Щука. Очень надо.

Не отвечает, плавно поводит хвостом, на бок завалилась, растягивает уставшими жабрами ячею.

Ну, потерпи.

Я начал с головы. Прошелся лезвием вокруг морды, высвободил. Приходится пилить каждый трос. Одну за другой лесы перетирать. Со Щуки золотистая чешуя сыплется, оседает в иле, на пудовых ядрах.

Щука не дергается, дает освободить себе плавники, спину. С животом труднее всего: плотно впились жгуты, перетянули мягкое щучье брюхо. Ножом не подлезешь – поранить ее боюсь.

Щука доверчиво подставила мне живот. Я осторожно пилю нити одну за другой, но пальцы в студеной воде перестают сгибаться, теряют чувствительность, и дважды я касаюсь острием щучьего брюха, выпускаю из него струйки белесого дыма. Она болезненно вздрагивает, но дает снять сети до самого хвоста.

Стоит рыба против течения, чтобы обрывки сети не накинулись на нее снова. Ее жабры жадно фильтруют мутную воду, и в голове у меня тоже становится чище.

А когда с рыбы спадает последний кусок ячеистой бахромы, мои ноги уже плотно увязли в рваных обрезках сети. Я тянусь к ним ножом, хочу высвободиться, но Щука вдруг бьет меня по руке хвостом.

Я с трудом удерживаю нож, чтобы не выронить его на илистое дно.

Сеть поймала меня вместо Щуки, а Щука хищно кружит вокруг меня, будто злорадствует. Я держу перед собой нож, поворачиваюсь вместе с ней, заглядываю в неподвижный золотистый глаз: что ты удумала? Драться будем? С чего бы, Щука?

Круг делает, затем другой. Я чувствую, как на шее затягиваются обрывки недорезанного графского троса – с каждым поворотом я плотнее его заматываю. Не та петля, рано. Фильтруй, Щука, воду, чисти мою прокисающую головушку.

Она все кружит, а я на месте замер. Не нападает, держит дистанцию, но вся напружинилась для броска. Я медленно тянусь снова к своим ногам, чтобы освободиться. Она угрожающе приближает к моему лицу грозную пасть. Как будто сожрать хочет. Как же я в город Ив попаду, Щука, если не выпутаюсь? Не ты же меня выпутывать будешь – самому надо. Что тебе проку меня в сети оставлять?

Тянусь, уже почти подцепил первый жгут острием, но тут она бросилась и башкой боднула меня в руку. Не укусила, только оттолкнула руку с ножом от сети. Глупая Щука. Молчит. Все смотрит золотистым глазом. Чисти воду, Щука, я тебя не понимаю.

Чистит, жабрами работает. В голове почти прояснилось от густоты черной нефти.

Я замер на месте, а она все кружит. Плавниками гипнотически поводит, приоткрыла зубастую пасть. Сожрать хочешь разве? Вижу: не хочешь. Тревожно мне, непонятно.

Так, кажется, много прошло времени. У меня на лице поселилась колония ракушек. Присосались, обросли полипами, я тиной зарастать стал.

А потом Щука вдруг вильнула хвостом и растворилась в чистой, воздушной воде. И тяжелые ядра вдруг сдвинулись с места. Меня рывками тащили по дну в плену у изорванной сети. Щука исчезла, теперь вырываться нет смысла. Пусть так все и будет. Расслабился, поглубже вдохнул и ощутил, как ледяная вода пролилась в глотку.

Я задохнулся, хватаю порванным ртом воздух, а там одна вода. Чувствую, как все тело водой напитывается, разбухает. Хочу кашлять, а не могу. Таращу глаза в кристальную воду и застыл так. Не хочу больше биться, не хочу сопротивляться. Тащат и тащат.

И вот вытащили дети свой невод на песок, и заголосили, увидав мертвеца. А я знай себе на мелководье покачиваюсь в ленивом течении.

Невод меня еще держит, не дает уплыть. Ядра на речном песке лежат. Из всех дыр вода льется, лицо заросло полипами, в волосах тина.

Смотрю: те самые дети. Два мальчика и девчушка, и снова прячутся от меня в высокой осоке. Узнали или нет? Знакомая песчаная дюна, дорога на насыпи, бревенчатая избушки неподалеку.

Поднимаюсь на мелководье, откашливаюсь. Выплевываю юркого пескаря. Из пор в коже вода выливается, и я синий, разбухший, постепенно сдуваюсь, как отжатая губка.

– Ну, – говорю. – Не бойтесь. Подойдите, помогите дяде. Вы же смелые дети.

Один мальчик с плачем убегает к избушкам. Кричит: «Мертвец! Папа, папа!», и заливается всхлипами.

И верно, мертвец. Пытаюсь ножом сковырнуть прилипшую к лицу беззубку. Она готова отпустить меня только с куском кожи. Этот процесс занимает меня, будто и правда важно отодрать сейчас прилипчивую ракушку.

Второй мальчик тоже не решается подойти. Но девочка смелее. Шаг, другой. У нее в руках длинный перочинный ножик. Она держит его чуть за спиной. Надеюсь, она не собирается меня пырять.

Я стараюсь выглядеть максимально дружелюбно. Белое солнце играет на ее рыженьких, заплетенных в косичку волосах и веснушчатом обгорелом лице. Здесь все как-то слишком ярко, будто это не песок, а снег. И ветер колышет высоченную осоку, она со свистом рассекает воздух. Больше нет ничего. Пусто. Похоже, я влез в петлю.

Девочка меня разглядывает. Я осторожно наклоняюсь и медленно, не делая резких движений, режу путы на лодыжках. Снимаю ячею с обломка стрелы, с сапог. Изорванный невод полощется в мелководных струях. Я уже почти обсох.

Девчушка входит в воду, босая, мочит свою ситцевую юбочку. Без страха, но внимательно за мной наблюдает. Я прячу нож в голенище освобожденного сапога, показываю ей пустые ладони. Кожа на подушечках пальцев сморщилась и облезла.

Ракушка, недовольная тем, что ее вытащили на воздух, сама отвалилась и с плеском вернулась в воду.

Девочка вздрогнула, но не убежала. Подошла еще ближе и принялась сосредоточенно своим ножиком перерезать путы на моей второй ноге. Я стою неподвижно.

Она заканчивает и замирает, разглядывает меня огромными синими глазами. Неестественно синими.

Она показывает пальчиком мне на шею, я касаюсь своего горла: графский трос обмотался. Сначала он не поддается, но потом вдруг соскальзывает с шеи и безжизненно повисает в руке. Я вспоминаю белую косу деревенской девки, ее скальп, оставшийся гнить на ветках в лесу.

Пускаю веревку по течению, вода быстро уносит обрывок.

Могу дышать. Дышать горячим воздухом хорошо.

– Папа нас скушать хочет, – серьезно говорит девочка.

Я молчу, даю ей продолжить.

– Братика уже скушал. Теперь нас обещает. Папа очень злой стал.

– Понятно, – говорю. – А где твой папа живет?

– Вон там, – указывает на одинокую кособокую избу, обнесенную дощатым забором.

– Хорошо. Я помогу твоему папе, а ты вот, возьми его и похорони.

Девочка бережно берет у меня щенка. Его изорванная тушка – просто белый комочек. Но она все понимает. Моргает своими огромными зеркальными глазами:

– Похороню.

Выходит из воды, направляется к песчаным курганам, где ждет ее братец. На песке за ней остаются мягкие глубокие следы.

 

Пока я иду до избы, солнце сворачивается за горизонтом. Колышущаяся осока нагоняет низкие тучи и кромсает их остриями на дождь. Мало мне воды.

Струи смывают с меня тину, зато плащ тяжелеет с каждым шагом. Когда я добираюсь до забора, я уже снова насквозь мокрый. Вода теплыми нитями стекает по телу, ноги вязнут в размокшей грязи.

Калитка заперта, мне приходится перелезть. Отрезанное ухо противно ноет. В окнах тускло мерцает красный свет лучины. Когда я оборачиваюсь, преодолев забор, от стекла вглубь избы бросается стремительный силуэт.

Подожди, старик, сейчас мы тебя выпустим.

Надо только все сделать быстро, не даль затянуть себя с концами в петлю. Быстро, быстро и просто, не думать, ни в коем случае.

Думать – мыслить – времени потакать. Нельзя тут ему потакать, раз в петлю влез. Надо свое забрать и убираться скорее.

Не стучать. Дверь толкнул: там безумный старик. Голый. Посреди комнаты в бликах лучины. Мускулистые руки сжимают того мальчика, что убежал с берега. Старик впился зубами в его грудь и рычит, вырывая кусок плоти. Мальчик орет и дергается, но огромные руки крепко его держат.

Старик скорчился над ребенком, сверкает на меня серыми овальными глазами. Глаза блестят, орлиный вздувшийся нос клюет детскую плоть, весь измазан в крови. Я подхожу к нему, на ходу вытащил нож из сапога. С меня натекает на дощатый пыльный пол дождевая вода.

Старик зарычал и метнулся на печь, там сел на четвереньках, не выпуская ребенка. Вздувшиеся мышцы бугрятся на спине, на руках, когда он поводит плечами.

– Одна строчка, – шипит и скалит окровавленные гнилые зубы. – Одна строчка.

– Да, да, – говорю. – Одна.

Подступаю ближе. Все в избе увито его столетней бородой. Длинными белыми космами опутаны стены, пол, простая мебель. Борода отросла в петле. И ногти у него на лапах загибаются кольцами, впиваются в мальчика.

Старик по стене полез и в красный угол забился. Туда, где образки должны стоять.

Быстро, не церемонясь. Уже чувствую, как рядом с ним старею, скольжу на дощатом полу.

Быстро. Метнулся к нему, ухватил за бороду, дернул. Старик бешено заметался по стенам избы, перескочил на потолок. Держится звериными когтями за растрескавшиеся бревна, ревет и бесится.

– Одна строчка, одна строчка! – вопит и безумными глазами вращает, а с ними и вся изба вращается.

Я не отпускаю бороду, на себя натягиваю. Надо как можно ближе подтянуть.

Тут он бросился на меня, и я полоснул наотмашь графским клинком. Старик завизжал, его обрубок задергался, как живой.

Он выпустил истерзанного мальчика. Тот забился на полу, плача и прижимая руки к рваным ранам.

Безумец упал на колени и пополз, волоча кровоточащий обрубок бороды. Его мускулистые ноги нелепо проскальзывают по мокрым доскам. Вздувшаяся вена стучит на шее. А отрезанные космы на глазах расползаются, гниют, превращаются в струйки пепла. Лучина начинает чадить и меркнуть. Нельзя оставаться с ним в темноте.

Я догоняю его, беру за седые грязные волосы. Он блестит своими ненавидящими пустыми глазами и бормочет:

– Одна строчка, одна строчка!

Вижу, что сжимает кулак. Что-то зажал там.

Теперь я сам бросаюсь на него. Одну руку приходится ему пригвоздить ножом к доскам. Он страшно надрывно визжит, вырывается, не жалея своего мяса. Прости, мальчик, что это на твоих глазах происходит. Но тут у вас стало слишком много времени, а мне эта вещица нужна для важных дел.

Борюсь со стариком. Он меня обхватывает могучими руками, ногами, давит. А я не обращаю внимания на трещащие ребра – только разжимаю старику кулак. Быстрее. Добраться до жалкого клочка бумаги, вырвать его. Приходится снова полоснуть его по руке, надрезать сухожилия. Они расходятся мягко, трескуче, как веревки на моей шее. И не смотреть в безумные серые глаза. Только в них не смотреть – провалюсь. Черная кровь густо течет, я весь в ней измазался. Старик меня душит, «Одна строчка» – твердит, в гнилых зубах красная пена пузырится. Вот-вот вопьется в мою мертвую плоть.

Но я добрался до записки, выдернул ее из его кулака, и он завыл, в ужасе, что больше не может ее читать. Ему от этого невыносимо больно, – так дико он завопил.

– Там одна, – визжит. – Одна!

А что одна, уже не может вспомнить. Я выскальзываю из его лап, отползаю подальше:

– Все, старик, успокойся. Уже все, все закончилось. Ни одной больше. Все, расслабься. Отпусти это и живи дальше.

Он забился в угол, прижал к груди колени. Мальчик тоже притих и уполз за печку.

Лучина угасла. Я на ощупь нашел дверь и впустил свет в избу.

Восходящее солнце очертило в углу старика. Тот заслонился руками от красных рассветных лучей, все его тело как-то опало, мышцы исчезли, остатки вековой бороды тлели прямо на его лице.

– Видишь? Все не так страшно. Извини, я погорячился тогда.

Досадно с ним говорить. И на него досадно, и на себя. Действительно, не обязательно было так делать. Но разозлил же он меня. Сил не было смотреть на стариковскую рожу с его нотациями. Как надо, что надо, аналитик нашелся. Что его дернуло мой текст править? Ну не идеальный текст, но хороший ведь. Любопытно читался, проскальзывал.

Как тут устойчиво все, в обрезанной петле. Просто, легко фильтруется. Если есть что-то, то оно есть, вполне уверенно. Никакого мутного тумана. Лес на горизонте.

– Эй ты! – окликает меня старик сиплым дребезжащим голосом. – Я знаешь что тебе скажу? – говорит и ползет на четвереньках к распахнутой двери навстречу солнцу. – Ты меня проклял. Теперь я тебя прокляну.

Кряхтит, подползает к моим сапогам, в красном солнце жмурится.

– Останутся одни вспышки… Одни? Одна, одна… – беспокойно задергался, коснувшись тревожного воспоминания.

Но не помнит уже, что одна-то.

– Чшш, господин Б, все в порядке. Видите, как все тут внятно, детально. Все хорошо. Больше не одна. Много.

Он смотрит на меня снизу вверх с пугливой злобой, схватился руками за полы моего плаща:

– Ты не знаешь, где я был, и что я там видел… – скалит зубы.

– Да ладно вам, я же извинился. Все в прошлом же. Сейчас все хорошо.

Пытаюсь мягко отделаться от него.

– Но я должен быть честным, – вдруг говорит, понизив тон. – Я видел конец, и это пошло. Вот тебе мое проклятие: пошлый конец. Голливудский тебе конц. Хотел непостижимую Русь – а вышел примитивный сюжетик. Все тонкости выпадут – одни… одни вспышки останутся. И выйдет все как всегда, когда раненный герой, победив зло, поднимается на высокую гору в монастырь своего умирающего учителя, смотрит ему в глаза и понимает, что он и был тем тигром, с которым герой сразился в детстве, – выпалил очередью старик и затрясся мелким дребезжащим смешком.

– И теперь, – вытирает выступившие в морщинистых глазах слезы, – теперь по-другому его и не увидишь. Оооох. Вот тебе моя «одна строчка», – отдувается. На четвереньках стоит, тяжело дышит.

Кажется, отпускает его понемногу. Мальчик из избы не подает голоса. Старик разберется с этим сам. Травму ребенку нанес.

– Так и будет, – говорю ему. – Ты заслужил, чтобы было по-твоему. Но ты думаешь почему-то, что они это не схавают.

– Ааааа, – лыбится старик и пускает радостные пузыри из растрескавшихся губ. – Снова оправдываешься! Боишься! Страшно тебе! – подпрыгивает на четвереньках и смеется, трясет головой, как радостная шавка. – Оправдываешь свою вульгарщину моим ртом! Хаха! Трус! Трус! Трусишка!

– Бля, мужик, отъебись, – мне сделалось неловко и очень тревожно от его путанных слов. Очень тоскливо стало и неуверенно. Будто и правда что-то важное он сказал. А я запутался. Что-то слишком тревожное, о чем нельзя думать.

Я стряхнул с пол плаща его слабые руки и брезгливо отошел подальше. Спустился с крыльца. Старик остался в дверном проеме, голый, дряблый, скалящийся на взошедшее солнце. Прекрасный могучий старик в ослепительном сиянии. Тьфу на тебя. Все он знает, – думает. Что ты видел, дурак? – снова меня злоба берет, вытесняет тревожную неопределенность.

Так лучше. Не думай о его словах, забудь, не думай. Вредно. Это из петли такой выход, видимо, что все резко двинулось дальше.

У ворот стоит девчушка. Мальчик поодаль прячется за барханом.

Подхожу к воротам. Девчушка внимательно наблюдает за мной, иногда бросает взгляд на старика на пороге.