Za darmo

Сон негра

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Сам жаб садится напротив. Цепь со скрежетом протягивается между нами по гладкому металлу. Я придерживаю браслет, чтобы не свалился.

– Любопытная книжонка, – прерывисто растягивая «и», замечает старший инспектор. – И тяжеленькая, – взвешивает ее на лапе. – Это из-за нее вы нашего братца вальнули, Александр Сергеевич?

– Что? – тупая жаба бредит или заманивает меня в ловушку.

Кви, кажется, не менее озадачен, чем я. Он смотрит на напарника. В его выпученных глазах непонимание. Ни дать ни взять удивленный лягушонок. Мне нестерпимо хочется рвануться и выбить ему глаз острым замком браслета, и, желательно, еще стянуть с него кожу. Я бы даже ее потом съел. Но я не справлюсь с обоими, поэтому сдерживаю себя.

В комнате повисает звенящая тишина. Только грязная лампочка жужжит и потрескивает. По крайней мере, мне так кажется.

Но теперь я слышу, что звук меняется. Это не лампочка: жужжание доносится из-под стола, приближается к моей голове. Скашиваю глаза и вижу мельтешение: мушка носится. Вылетела из моего кармана. Вылупился мой опарыш. Глупенький. Столько воды и огня прошел, а вылупиться решил перед носом у двух жаб.

Кво некоторое время молча разглядывает зеленый томик, потом начинает говорить снова. Мне кажется, ему стоит больших усилий говорить спокойно.

– Что там, Александр Сергеевич? Такого важного, что вы нашего братца пришибли из-за этой вещи?

Переворачивает книгу то одной стороной, то другой, вдоль корешка на свет смотрит. – Какие-то особливые пасквили? Запрещенные текстики?

– Мои стихи. Старые, – говорю. – Редкие.

– Ах, редкие! – восклицает Кво. – Ну, раз редкие, значит, можно и лягушке в горло стрелу пустить. Кто лягушку-то хватится. А, Александр Сергеевич?

Молчу. Муха подлетает к лампочке, бьется об нее, истерично вибрирует крылышками. Я замечаю по беглому движению глянцевых глаз, что Кви обратил на нее внимание.

Муха звонко побилась о лампочку и стала вниз к столу неровными кругами спускаться.

– Ну, посмотрим, что за стишки, – говорит Кво, а сам пристально за мной наблюдает. Что я делать буду.

Медленно похотливо пальцами раздвигает обложку, запускает их под переплет. Я эту мерзость почти физически ощущаю. Вот-вот раскроет мой заветный томик, а все на меня смотрит: не рыпнуться. Ничего не успею сделать. Откроет раньше времени и пропало наше с тобой дело, Пташка.

Муха прямо у морды Кви пролетает. Он дергает головой, выбрасывает свой скрученный жабий язык и хватает несчастную муху. Пасть захлопывает и сидит с таким озадаченным видом, будто сам этого не ожидал, и это все как-то само собой вышло. А Кво вдруг уже на него глядит со злобой, размахивается и наотмашь его по башке книгой бьет.

Тот весь съеживается. Удар глухой, будто в голове у него встряхнулось все содержимое. Ошалело виновато таращится. Вот сейчас бы с тебя кожу снять, уродец.

– Прости, Кво…

– Майор! Майййййоооор Кво, – яростно дребезжит жаба и с раздражением швыряет томик на стол передо мной. – Майооооор Кво! А ты у меня в болото навсегда сядешь, поэтик! – это он уже мне. – И доказательств не потреееееебуется.

Распаляясь, он все больше тянет в словах прерывистые гласные. Заквакиваешься, жаба, заквакиваешься. Но вот только съехавшего с катушек майора мне не хватала. Нехорошо. Не предсказать, что он выкинет: я весь в его власти сейчас, за ним и закон, а за мной только порядок, и то пока только выдуманный.

– Вы ролями поменялись? Теперь ты плохой? – враг мой мой язык.

Кво за цепь хватается и дергает на себя с остервенением. А я уже рефлекторно сгибаю руку так, чтобы браслет не слетел, и из-за этого со всей дури от рывка прикладываюсь зубами о стол. На нем остаются липкие отпечатки. Боли нет, но я выталкиваю языком три зуба, сплевываю их на стол. Все меньше и меньше зубов. Как же я шпинат буду жевать? Странное слово – шпинат. Откуда я его знаю?

– Ты у меня еще поговори, – немного совладав с собой, цедит Кво.

Тут он достает из кармана сюртуку широкий прозрачный пакет. В нем короткая стрела. Знакомая стрела. Я даже улыбаюсь, как вижу ее: сам выпустил. А лук в канализацию швырнул на выходе.

– Наверное, убили кого-то? – спрашиваю.

Я сама невинность.

– Что-то плохое случилось, господин Кво?

– Попридуривайся мне тут, – тянет губы инспектор. Понемногу возвращает себе самообладание. – Вы, Александр Сергеевич, видимо, недооцениваете серьезность своего положения. Если бы вы просто кого-нибудь шлепнули, мы бы с вами просто подписали тихо-мирно протокольчик, и по сотрудничеству отправили бы вас в теплые края, как перелетную пташку. На пару годков. Почти отпуск. Но тут, понимаете ли, дело для меня щекотливое, – он снова начинает задыхаться от вскипающей в нем ярости, прерывается, чтобы себя успокоить, – щекотливое, потому что личное. Вы изволили вот этот предмет скормить, если позволите так выразиться, моему… и господина Кви, – широким жестом указывает на притихшего напарника, – нашего братца, уважаемого торговца книгами, господина Прррооо, – под конец он все же квакнул и, кажется, сам на себя за это обозлился.

– Но, господин инспектор, позвольте, я ничего не знаю об этом предмете! – стрела заляпала глянцевый пакет изнутри засохшей кровью. Густой красной кровью, и мне на нее почти сладко смотреть.

Кво глубоко печально вздыхает:

– Это очень жаль, Александр Сергеевич, что вы ничего не знаете. Несмотря на глубоко личный характер этого дела, мне бы очень хотелось не выходить за рамки своих должностных обязанностей. Это вопрос моего беспристрастного служения отечеству. А теперь, боюсь, вы меня вынуждаете помочь вам вспомнить. Любыми, подчеркиваю, Александ Сергеевич, любыми доступными мне способами.

Он качает головой. Строение рожи не позволяет ему хмуриться, чтобы изобразить сожаление. На жабьей роже и бровей-то нет, поэтому это покачивание выглядит комично. Я чуть не начал смеяться, наблюдая за шевелением бугристой кожи на покатом лбе, но сдержался.

Я вижу, что мое упрямство приносит ему удовольствие. Повеселю жабку. Только надо жучка найти. В волосах? В одежде? Где-то должен быть. Что-то еще кроме бесполезной цепи, которую я в любой момент скину. Или даже сдерну с лапы жабы, чтобы цепью кого-то из них укокошить. У жаб прочные черепа. Я помню хруст, с которым стрела входила в глотку их братца, вот уж поворот! Хрряк. На самом деле я не имел против него ничего личного. Просто невозможно было оставить его живым. Ты же помнишь, Пташка: без свидетелей.

– Господин Кви, прошу вас, помогите Александру Сергеевичу что-нибудь вспомнить.

Кви поднимается. Он немного оправился от удара.

Теперь мой черед оправляться. Без замаха бьет меня в под дых своей перепончатой лапой. Кулак у него на культю похож. И как эти тонкие длинные косточки не ломаются?

Это неприятно. Я кашляю. Внутри сосущее ощущение. На столе в липких разводах извивается еще один белый червячок. Ползет к краю.

Обе лягушки хищно смотрят на него, не могут глаз отвести. Вот-вот бросятся, кажется. Но тут Кви снова мне под ребра всаживает свою куцую лапку. Больно. Ребро треснуло. Снова кашляю. Вот-вот должен целый комок червей выплюнуть на радость жабам. Но он все не лезет, скользит по пищеводу обратно. Да и нет его наверное там. Какие черви? Один несчастный опарыш. Невезучий. Жаль мне тебя, опарыш.

А он продолжает ползти к краю, упорно. И я всей душой за него болею, чтобы дополз до края, перевалился в свободную муху, прекрасную бабочку и сбежал. Вот поэзия. В голове пусто гудит. Тупо смотрю на личинку.

– Ну что, не вспоминается ничего? – квакает старший инспектор.

Еще один тычок в ребра. Снова хруст. И боль в груди. Колется. Дышать стало больно.

Червячок ползет: ползи, миленький. Частичка моя, родненький мой. Уползай.

Хлоп! – гад проследил за моим взглядом и перепонкой раздавил опарыша. У меня все внутри сжалось, свернулось. Больнее, чем все их тычки вместе.

– А теперь?

Я жмурюсь от боли, меня выворачивает на стол пустыми позывами. Ничего нет в желудке, разве что водоросли да речная вода, но и они уже переварены.

Даже если бы захотел, я бы не смог сейчас ничего сказать.

– Ну ничего, – с явным удовольствием доносится откуда-то издалека сквозь пелену голос Кво. – У отечества на вас, Александр Сергеевич, полно времени. Наш братец, знаете ли… Кстати, я вам его не представил. Наш с господином Кви средний братец – товарищ Про. Он, знаете ли, не пошел по семейным стопам. Наш батюшка в милиции служил, и дедушка в жандармении. А какой-то далекий предок, говорят, вообще из царских стрельцов вышел. Из первого Святокрестительного дрррруууужественного русскому престолу лягушачьего полка. А средний наш братец не изволил пойти по стопам предков – своим путем пошел. Книииги любил. Всегда такой доообрый был, рассудиииительный, – в его голосе проскользнула плаксивая скрежещущая нота, и я тут же получил еще один тычок. На этот раз сбоку, в короткие ущербные ребрышки у живота. Они передали боль внутрь, к почкам, желудку, что там еще. Одна сплошная матовая боль.

– Вот как нынче! Как опасно отходить от пути своих отцов. И добрым к людям нынче быть опасно. Помог кому-то, тут же хлоп – и стрелу словишь.

– Какие времена, Александр Сергеевич!

Еще один тычок, с другой стороны в то же место. Я уже лежу головой на столе, терплю. Боль тупая и все поглощает кроме тоненькой ниточки мыслей. От уха до уха она неприкосновенная тянется в красной пелене.

– Какие времена: дохлые поэтики честных лягушек гасят средь бела дня. И это в столице! Прямо в столице! За какую-то книжку.

Не какую-то, а особую. За душевную книжку, за очень важную книжку. И не такой уж честный был лягушонок. Вымогал много, требовал за нее целое состояние и грозился настучать, коли что. Разбудил нас с тобой в шесть утра, Пташка.

Ты, Пташка, пока лучше мне на палец сядь или на голову. Со стороны смотри, только далеко не улетай. Нечего тебе в моем нутре сейчас мучиться. Нас с тобой большое дело ждет, помнишь? Хотя пусть и помучаемся, что уж. Искала ведь страдание по вкусу. Посиди в моей шкуре.

 

Еще раз бьет. Теперь локтем по позвоночнику. Меня снова выворачивает, пищевод сокращается, будто надеется, что там вдруг найдется ниже, что выплюнуть. Разве что сам желудок.

Посиди, Пташка, потерпим. Не может быть это вечно. Вечно ничего не бывает, все кончается.

– Может, что-то сказать хотите, Александр Сергеевич? В оправдание. Пора бы вспомнить что-нибудь, я полагаю, – говорит откуда-то издалека, почти ласково. Чувствую прикосновение к голове холодной лапы. Тиной пахнет. И кровью. Но кровь это моя. Со слюнями и желудочным соком смешивается, из дыры в щеке подтекает. Совсем я расклеиваюсь.

Лапа мою голову поднимает за волосы, трогает нежно, платочком промакивает мне лоб, кровь стирает. Я щурюсь.

– Неужели не вспоминаете ничего?

Глупый, глупенький жаб. Неужели ты думаешь, что я спорить с тобой начну, какой паршивенькой тварью твой подохший братец был. Какую дрянь он заодно со своими книжками толкал, и детям толкал, и взрослым толкал, государевым людям и противникам государевым. Все что угодно готов был достать твой братец за пригоршню золотых орехов. И мне что достал ведь не знаешь ты, глупенький. Ничего ты не знаешь. Только мы с тобой, Пташка, знаем. Я знаю, а ты догадываешься.

Молчу.

Близко подносит свою башку ко мне. Таращится стеклянными глазами. Лампочку загораживает и как в нимбе стоит, святой жаб.

– Мы же все равно вас сошлем. А так еще и замучаем перед этим. Вот пока что вы можете встать, а мы вам скоро ноги сломаем, и уже не сможете. Зачем оно вам? Ведь надо всего-то вот бумажку подписать. Несложно ведь. Вы ведь убили, мы знаем, что вы.

– Докажете? – скалюсь.

Хотя, наверное, уже не скалюсь, не уверен, остались ли зубы. Одно металлическое месиво во рту. Пузыри на губах надуваю и из дырок в хряще носа. Хлюп-хлюп.

Еще удар, на этот раз в челюсть. Челюсть куда-то съезжает. Надо на место поправить. Сам господин старший следователь бьет. Честь большая.

Я ручки складываю в молитвенном жесте и на стол ложусь:

– Благодарю за такую честь, господин следователь, что не побрезговали.

Челюсть двигается плохо. Я-то свой голос хорошо слышу, он по той ниточке мысли от уха до уха звонко отдает, а вот им, может, только бульканье слышно. По крайней мере Кви говорит как-то обеспокоенно:

– Подожди, не так, а то он ничего не подпишет уже. Нам признание от него нужно.

– Ничего, мы и без признания все устроим. Слышите, Александр Сергеевич? Отечество и без признания о вас отлично позаботится! Моими, так сказать, руками, его воля. А вы только себе жизнь усложняется. Мы ведь вас прямо тут забьем, как скотину, – это он мне, кажется, на ухо шепчет, будто кто-то услышать может, – забьем, и спишем на производственную травму. Поэзия – штука опасная. Расхаживали по комнате в приступе вдохновения, запнулись о табурет, упали, голову размозжили. Тут и сказочке конец. Вы и так не больно живехонький были, а теперь…

Совсем близко его голова. У самого самого моего уха. Сейчас. Не найду жучка, не успею.

Обхватываю его голову той рукой, на которую браслет надет, чтобы вокруг его толстой шеи обмоталась цепь и тяну изо всех сил. Никуда я не тяну, просто повис всем весом так, чтобы уродцу перетянуло глотку. Лапа Кви, стоявшего за спиной у брата, под моим весом выломалась, хрустнула. Я за пеленой кровавой почти ничего не вижу, да и не смотрю – только повис и руку свою держу второй рукой, чтоб не свалился браслет.

И слышу как сквозь вату, что Кво давится, булькает и мечется, пока еще на ногах стоит, и этим дает мне своим весом его удавить, держит меня сам. Мне по лицу, по телу острыми коленями и мысками лакированных ботинок пинает, но все как-то вскользь, да и боли я почти уже не чувствую. Лишь бы тебя, Пташка, не покалечили его тычки. Ты закройся, не чувствуй сейчас. Мы просто повисим тут немного, пока он удавится.

Меня сильная лапа хватает за ворот, вздергивает. Я чувствую, как слабеет цепь. А тварь уже почти обмякла. Не сейчас, еще рано. Не отпущу. Но обратно я уже не могу: видимо, Кви до меня добрался. Пытается мне руки разжать и выпустить из петли братца.

Прямо передо мной его башка маячит, он мои сомкнутые руки держит, чтобы Кво дать вдохнуть и вывернуться, до меня ему сейчас нет дела – своей глоткой занят. Черный выпученный глаз прямо тут торчит – вот в него я и впился зубами. Жаль челюсть плохо слушается, жаль зубов мало. Но один-то хоть клык остался, его и погрузил в холодный стеклянный лягушачий глаз. И сразу сосать начал. Только из-за рваной щеки плохо выходит, вяло, но глаз все равно потек, как яйцо всмяточку. И привкус у него горьковатый, как у кожи жабьей. Может, новое вдохновение будет. Не менее сомнительное.

Кви взревел от боли, забрыкался, выпустил цепь и угодил мне в лицо острым локтем. Что-то хрустнуло, то ли у меня, то ли в лягушачьей лапке, то ли вообще позвонки Кво. Но я почувствовал, что разом ослаб. Ноги подкосило, я повис и не удержал свой вес на браслете. Рука выскользнула, и я растянулся на полу под ногами беснующейся жабы.

Стук тяжелого об пол – кажется, это рухнул Кво вместе со мной.

Кви орет и бьется об стену, будто собирается ее перескочить, дрыгает своими лапками. Прошелся туфлями по моей грудине несколько раз и даже не заметил этого, кажется.

Я с трудом поворачиваю голову, все заволакивает красная пелена. Пока она не затянулась, вижу открытую жабью пасть, застывшие глаза, язык вывалился. И теплое сразу такое чувство, детское, шкодливо-задорное: надул лягушку. Только Кви остался. Одноглазый Кви. Но он-то меня добьет. И совсем мне не больно. Утону в этой красноватой обволакивающей пелене.

Бам! – вырывает меня из тени, и тут же обратно затягивает. Бам, – что-то могучее в стальную дверь колотит, мне не дает провалиться в забытье, будто я к этой двери привязан и обязательно ее должен открыть.

Дверь открыть не могу, но могу открыть глаза. Промаргиваюсь: бам! Бам! Стальная перегородка вся сотрясается, с потолка сыплется штукатурка.

Кви у стены весь вздрагивает, отнимает лапы от вытекшего глаза, прижимается к стене и озирается опасливо: его тоже вырвал могучий стук из его агонии, как ведром ледяной воды окатило.

Бам! Бам! Бам! Кви затравленно смотрит по углам, на дохлого братца, словно ждет от него распоряжений. Я даже оскалиться не могу: челюсть набок съехала и мягко безвольно болтается.

Жаб подходит к двери, стараясь не шуметь. А воздух и правда будто стеклянный стал: тишина звенит, только удары в дверь ее расслаивают на десяток пластов тищины. И каждый жабий шажок по бетонному полу в них отдается раскатами.

Я его страх чую. Животный, лягушачий испуг. Шаг к двери, еще. Присел на своих нелепых коленках, рот кривит. Тянется лапами к дверной ручке, но дверь вдруг сама отворяется, не выдержав напора гостя.

А как она распахнулась, так в меня будто курок спустили. Я даже не успел вошедшего увидеть, но в раскрытую дверь разом весь тяжелый звенящий воздух утек, и мне так легко стало.

Я раскинул руки и провалился на грань забытья, в уютную свою черноту, где так давно уже оказаться хотел. Сейчас бы коленки к груди прижать, на бочок повернуться. И слышу только издалека откуда-то, тихо, как сквозь пуховый матрас:

– Что здесь происходит? – вкрадчиво так, без металла.

Очень спокойно сказано. И мне сразу так спокойно. И даже уже нет дела, что меня за грудки жабьи лапы схватили и волокут поспешно куда-то. Чувствую: на табурет посадили. А я сидеть на табурете не хочу. Я сваливаться буду как тюфяк и глаз не открою: делайте со мной, что хотите.

Лапы меня поддерживают, вместе с табуретом подвигают к стене. Ножки табурета мерзко скребут по бетону. Я сваливаюсь хотя бы в знак протеста против этого звука. Меня снова торопливо поднимают.

– Что происходит? – так же вкрадчиво повторяет голос.

– Вручаем квоооооооорден, – задыхаясь, выдавливает из себя где-то рядом одноглазый Кви.

Я привалился спиной к прохладной стене. Отдыхаю.

– Квооооооорден за устранение опквааааасного пквестуууупниква! – как трещоткой по ушам. Болезненно. Морщусь, хотя не знаю, осталось ли от моего лица что-то, что может морщиться, или все разбито в сплошное месиво. Грудь колет.

– Двух преступников! – я приоткрываю глаза и вижу, как Кви двумя лапами показывает на растянувшегося на полу Кво. Вввквааг народа! – Награждаем, – торопливо объясняет жаб, рыщет что-то у по карманам, находит. Меня отряхивает, как нерадивая няня извалявшегося в грязи ребеночка на глазах у мамаши. Платочком у меня с рожи кровь и кирпичное крошево стирает, что-то пытается на плащ мне прикрепить. Роняет со звяком неловко, снова крепит. Лапы у него дрожат, не слушаются. Долго, чересчур долго возится.

– Пошел вон.

Кви скользнул по стенке и выбежал через дверь мимо гостя, опасливо закрываясь руками, как-то по-детски истерично, будто нашкодивший школьник, хотя гость даже не смотрел в его сторону.

Топот лакированных ботинок заглох в коридоре.

– Саша, ты дурак? – говорит Кощей и тяжело опускается на табурет.

Туда же, где недавно сидел Кви, напротив меня. Кво так и валяется на полу у стены, распластанный, с перекошенной мордой. Его протянутые длинные ноги упираются в противоположную стену комнаты.

Кощей брезгливо шевелит его лапу мыском сапога и, убедившись, что жаба сдохла, отворачивается обратно ко мне.

Его голос звучит блекло, глухо:

– Знаешь, Саша, я устал от тебя.

И я верю. И правда он, кажется, устал. В сжатом кулаке за уши держит зайца. Тот висит, не трепыхается, замер.

Кощей его сажает передо мной на стол. Заяц уже успел зимнюю шубку сменить на весеннюю, серую. Золотистыми глазками смотрит, носиком дергает. Кощей его гладит своей тяжелой костяной ладонью. По зайцу и не понятно – то ли от страха пошевелиться не может, то ли сидит блаженствует под хозяйской рукой.

– Чего ты хочешь? Сделаю, что в моих силах. Ну, хочешь, эту твою бабу выловлю, твоя будет целиком и полностью? Или любую другую бабу – выбирай. Любую бабу твоей сделаю, только напиши. Или дам денег, хочешь? – пойдешь гулять по свету. Серьезно, отпущу на все четыре стороны. Только напиши ебучий стих, иначе Дух с голоду вот-вот сдохнет. Чего ты хочешь? Последний раз спрашиваю.

– Я хочу… – говорю. А было бы еще у меня то, чего я хочу. А так и не нашлось этого. Большое дело сделать хочу. А какое – не могу об этом думать, не могу говорить. Такое большое дело мы с тобой, Пташка, сделаем, что сейчас и охватить его мыслью не можем, и сами понять. Но больше я ничего не хочу. Разве что…

Челюсть болтается, и я с трудом ворочаю слова языком:

– Я хочу в город Ив на лодке плыть через затопленные в паводок деревни. И по пути гигантских Щук из сетей выпутывать. Вот чего я хочу.

– И иди-ка ты нахуй, Саша, – говорит Кощей. Я просил тебя по-хорошему. И предупреждал, что не сделаешь по-хорошему – будет по-плохому. Думаешь: вот это по плохому? Думаешь, вот это страшно? – показывает пренебрежительно на жабий труп. – Я ведь все про тебя знаю. Она нашептала. Смотри, Саша. Вот сейчас будет страшно.

Сказал и подтолкнул ко мне зайчика. Тот на задние лапки привстал, уши расправил, потянулся ко мне своей любопытной мордочкой и коснулся нервным носом моей черепушки.

А из уха у него выполз крошечный паучок и перебежал по головке заячьей к моему лбу как по мосточку.

Точь-в-точь тот паучок , что ко мне на ниточке из потолочной лепнины спускался. И один в один тот, что ко мне вывернутую лапу тянул в подвале графа Тощих.

Только этот ничего ко мне не тянул, а сразу впился мне в кожу своими крошечными жвалками и яд впрыснул.

И вот я сижу на коленях на прохладном полу меж раздвинутых женских ног. Она лежит на шелковых, шоколадного цвета простынях и извивается от удовольствия. Я припадаю губами к складочкам нежной кожи, целую их. Осторожно прикусываю, оттягиваю, провожу языком по заветному желобку. Она вся вздрагивает, когда я касаюсь твердой горошины. Комок обнаженных нервов. Тихо стонет. Подвигает себя ближе к моему языку.

Вижу свои руки, белые, на ее плоском тугом животе. Он напрягается под моими пальцами. Я сжимаю ее.

И нет дырки в щеке, и кончик носа упирается в ее истекающее влагой лоно, и я им чувствую томный запах ее удовольствия.

Татьяна раскинулась вся и вьется. Одной рукой то меня за волосы схватит, то выкручивает, комкает шелковую простыню. Стонет. А другой прижимает к груди младенца. И он тоже бел, как и я сам, и усердно, и жадно сосет ее грудь. Беззубым ротиком терзает набухший сосок, и молоко проливает, и по Таниной груди, по вздрагивающему животу тонкой струйкой затекает мне на язык. И оно сладкое, смешивается с нектаром ее лона, и я тоже сосу ее. Младенец ласкает грудь, и Татьяну колотит дрожь, и всю пробивает судорога от самых кончиков пальцев до глаз и темени.

 

И так хорошо нам втроем! Так спокойно, прекрасно припадать губами к ее разверстому лону, вместе с нашим детем ублажать нашу сладкую мать, что ничего нет на свете прекраснее. И не может быть, ничего вообще больше быть не может, и я уже так хочу здесь остаться на вечность.

И мне становится страшно. Невыносимо, мучительно страшно, что, кажется, я не выдержу. Просто лопну и исчезну в темноте, слишком тут хорошо, и так жутко думать, что эта любовь втроем может вдруг кончиться и затихнет ее стон, а еще страшней, что не кончится.

И вот она расслабляется, иссякает тонкая молочная струйка, и струна у меня внутри рвется, натянутая с тех самых давних пор, и остается только заорать от ужаса. Но я только свой сдавленный хрип слышу.

И темнота, тусклый свет, Кощей передо мной сидит, оперев локти на грязный металлический стол, а тяжелый череп устало положил на сцепленные костяные кисти. А на вытянутом пальце сидит крошечный паучок, и смотрит на меня восьмью бусинками – глазками без всякого выражения.

– Ну вы и гад, Государь, – говорю.

– Я предупреждал тебя, – отвечает.

Я кашляю, дышать тяжело. Изувеченные ребра колют внутренности, на лице запеклась коркой кровь и теперь тянет кожу. Промаргиваюсь.

– Может, хоть это тебя вдохновит, – клацают тяжелые челюсти. – На вот, лизни. Неважно выглядишь, – вытаскивает лучевую кость из своей левой руки и мне протягивает.

Длинная тонкая кость. Можно было бы всадить ему в глазницу, пробить насквозь череп, да сил нет. Вместо этого подношу к своей пересохшей пасти, вываливаю язык из рваного рта и облизываю. Гладкая, полированная кость. Пахнет миндалем и крахмалом. Слюны нет – все ссохлось, но как коснулся – чувствую, сразу появляется, как у побитой шавки. И не хочу вроде, но с благодарностью глодаю его подачку – слишком страшно, слишком плохо мне только что было. А кость лечит, отвлекает. И я чувствую, как мои ребра срастаются в измятой груди, на место встают. И челюсть уже работает как раньше, жаль, зубов выбитых не вернуть, но черт с ними.

По всему телу тепло разливается, руки не дрожат, слушаются.

Еще пару раз лизнул кость. Зубами по ней прошелся – оставил тонкие полоски царапин. Кощей голову поднял:

– Ну, хватит, отдай.

Я рычу на него, отстраняюсь, кость из редких зубов не пускаю.

– Отдай! – он схватил за край и тянет, мне голову выкручивает, последние зубы вот-вот вылетят. Тогда я разжимаю пасть, кость у него в руках остается. Кощей вытирает ее о кафтан от моей слюны и крови и на место ставит.

Я рот утираю рукавом своего плаща.

– Вот, – он мне протягивает примирительно мой зеленый томик. Умаслить хочет. – Забирай. Я ведь знаю, что там.

– Знаете, Государь, знаете, – чувствую к нему горючую ненависть. Теперь-то я знаю, какой стих ему подойдет. Правдивый стих, истинный. Есть у меня один такой, где ничего, кроме правды, и эта правда жжется, как моя ненависть к нему сейчас.

Не имел, не имел ты права, Государь, мне такое показывать. Мог мне муде на площади отсечь, мог приказать своим женам меня спеленать на тысячу лет, похоронить мог под ядерным могильником заживо, но на эту картинку ты прав не имел, и тебе я ее никогда не прощу. Что угодно теперь я сделаю, лишь бы тебе все назло.

Беру у него томик и во внутренний карман убираю.

– Зря вы так, Государь.

– Знаю. Но, может быть, хоть так ты из себя что-то выдавишь. Я не знаю, чем у вас там искусство питается, но ненавистью уж точно может.

– О, теперь я выдавлю, обещаю. Доставлю вам ко двору вскорости. Свой шедевр доставлю. Прикажете сразу во дворец явиться?

– Да, приходи, как напишешь, – и глядит на меня пустыми глазницами, и чувствует мою ненависть, и все понимает прекрасно, но все равно соглашается, будто он теперь – ягненок жертвенный.

А от того, что он понимает, во мне только удваивается ненависть, бессильная, жжет меня изнутри, гложет, но столько сил мне дает.

Не будет больше порядка, не будет. Раз так ты играешь, то никакого порядка не будет, Государь, уж я позабочусь.

– Разрешите идти?

– Иди.

Встаю, обхожу стол, переступаю через раскинувшуюся жабу. По помутневшему глазу лениво ползает жирная муха. Засиживает глаз, как засидела лампочку. Вокруг шеи у жаба так и обмотана цепь с нелепо-широкими оковами. Не было никакого жучка, никакой страховки. Сам себя в кандалах держал, как дурачок конченный.

Мельком зайчишку по ушам глажу, тот вздрагивает, носиком ерзает. Трусишка ты, и сам я трусишка.

Не смотрю на Кощея, выхожу через ржавую дверь. Поворот, поворот, вверх по лестнице, развилка – факелы тускло горят – прямо, налево, направо – распахнутая дверь в переулок. Темный тупик, кибитка стоит, покинутая, будто уже успела обрасти мхом, деревянные колеса в сером асфальте продавили углубления, и он трещинками пошел, словно вся карета медленно тонет в асфальте.

Человека в водолазной маске нигде не видно, и баллона тоже нет. Стоит кибитка пустая, покинутая. Кто-то с нее успел дверцу снять и из салона лавочки выдрать.

А вот в мусорке все копошится тот самый человек в грязном сером пальто и зеленой шапке. Я к нему приближаюсь, он делает вид, что не замечает, а сам одну руку под полу пальто прячет.

– Граф! – окликаю его, чтобы эксцессов не вышло. – Граф!

– Чшш, – он оборачивается и воровато зыркает по сторонам. – Долго они тебя.

– И еще дольше было бы, но Государь вмешался.

– Пойдем, – граф берет меня под руку и уводит из проулка. – Лягушка как ошпаренная выскочила, я его пристрелить хотел, но он запнулся, превратился в зайца, и стрекача дал. Дальше, может, вообще обернулся уткой, кто знает, – лукаво мне в глаза заглядывает, проверяет, что я о его словах думаю.

– Мне нужно к реке, – говорю. – Туда, в заводь. Надо одну вещь достать.

Граф недоверчиво щурится:

– Уверен? На стремнину? А если не вернешься?

– Вернусь, – говорю. – Это на другой стороне реки. Там, за руками. Я знаю, куда плыть. Не потеряюсь, значит. Мне Щука поможет.

– Нууу, раз Щука, – протянул он с неопределенной интонацией, похожей на Танину – не то издевается, не то серьезно. – Пойдем, раз надо. Так куда именно, если не секрет?

– В петлю, – отвечаю.

По какому-то неопределенному беспокойству я не хочу рассказывать ему свой замысел. Не сейчас. Но он кивает, будто все понял:

– Только обратно давай как-то по-другому. Там мало ли что к тому моменту в заводи будет. Сейчас неспокойно. Кощеевы жены рыщут. А я в путь собираюсь. Пора!

– Зачем вы мне это говорите, граф? – спрашиваю.

Мы постоянно поворачиваем с одной улицы на другую, лавируем между слепыми бетонными коробками. Окна в них есть почему-то только на верхних этажах, и то какие-то мелкие, блеклые. Странный район. Словно по лабиринту шастаем, а моя провожатая крыса его наизусть знает. И никого больше: ни кареты, ни всадника, ни прохожего.

– Может, Татьяну увидеть хочешь?

– Нет, – говорю. – Не сейчас. Так зачем вы мне о своем плане рассказываете?

– Так ты ж мертвый человек. Сам в петлю лезешь! – смеется своим болезненным смехом в клочковатую козлиную бороду.

Щеки у него еще сильнее впали, и теперь ко мне закралась мысль, живой ли он вообще. Может, он, как мы с Кощеем, просто мясом хорошо зарос?

– Я ничего не написал, – говорю.

– Да и черт с ним, – небрежно отмахивается Тощих. – И без этого вытащим эту тварюгу оттуда. На волю выпустим. Что мы, с Русским Духом не сладим? В конце концов, сам выскочит – стоит только засовы отпереть. Есть еще у него небось силушка, чтобы из темницы вырваться и дернуть волю за ляжку, а! Носиться по просторам русской земли, каждого своей живой благодатью одаривать. Да и Дубровский обещал помочь. А он лихой человек. Но куда-то пропал.

Молчу. Он снова на меня косится. То ли проверяет, то ли просто так.

– И Таня тоже, кстати. Прошел слушок, что Кощей ее похитил, и теперь в башне держит, из-за тебя, – вдруг добавил он после долгой паузы.

– Государь ничего не говорил по этому поводу.

Шелковые простыни молоком сочатся. Связано это?

– Может, врут?