Czytaj książkę: «Большой договор»

Czcionka:

БОЛЬШОЙ ДОГОВОР

Даниил Смиренберг

Предисловие

Есть истории, которые человечество рассказывает себе снова и снова, в каждую эпоху на новый лад, потому что однажды рассказанные, они не отпускают ни рассказчика, ни слушателя. История о сделке с дьяволом — одна из них. Народная немецкая легенда о докторе Фаусте, драматическая поэма Гёте, роман Булгакова, где по Москве расхаживает не вполне обычный иностранный консультант, — всякий раз одна и та же завязка, один и тот же вопрос: что, если бы человеку предложили всё — знание, власть, вечность, — попросив взамен единственное, о чём он в момент искушения меньше всего склонен думать всерьёз?

Книга, которую вы держите в руках, — ещё одна попытка рассказать эту историю. Но я хотел бы, чтобы вы открыли её, зная заранее, чем она не является.

Она не является романтизацией зла. На страницах этой книги дьявол не станет для вас обаятельным циником, чьи реплики хочется выписывать в цитатник, а трагедия падшего ангела не будет поводом для сочувствия. Всякий раз, когда он выглядит слишком убедительным, слишком честным, слишком правым, — а такие моменты в этой книге есть, и намеренно, — я прошу вас помнить одно: отец лжи не всегда лжёт в словах. Куда чаще он лжёт в цели, ради которой эти слова произносит. Величайшая его хитрость — не выдумать неправду, а исказить употребление правды столь тонко, что человек не замечает, куда именно она его ведёт.

Она не является и удобной, утешительной сказкой о том, что стоит только оступиться — и всё образуется само собой, потому что грех, оказывается, не так уж и страшен, а Бог простит в любом случае, не спрашивая о цене. Милосердие, о котором эта книга говорит в своей последней трети, — не билет без ответственности. Всякая слеза, пролитая на этих страницах чужой болью по вине главного героя, остаётся пролитой. Ни одно прощение в этой книге не отменяет тяжести содеянного — оно лишь открывает дверь, через которую эту тяжесть можно наконец пронести не в одиночестве.

И последнее, о чём стоит предупредить заранее, ничего не раскрывая. Чем ближе эта книга подходит к развязке, тем осторожнее я старался обращаться с тем, что превышает возможности любого писателя, — с самой сутью веры, которую нельзя ни доказать словами, ни присвоить себе, ни договорить за Того, Кому это единственно принадлежит. В какой-то момент вы, быть может, заметите, что я нарочно перестаю называть вещи по имени. Это не недосказанность и не уклонение от ответа. Это единственная форма уважения, какую я нашёл в себе право предложить теме, о которой пишу.

Часть первая. ПАДЕНИЕ

Глава 1. Незнакомец

Москва в конце ноября похожа на человека, который устал от самого себя и уже не пытается это скрыть. Снег ещё не выпал по-настоящему — только сеялся мокрой крупой, оседая на воротниках прохожих и тут же превращаясь в грязную влагу, — а темнота приходила рано и без предупреждения, будто городу надоело притворяться, что день длится дольше, чем на самом деле.

Роберт Извеков шёл домой той же дорогой, которой ходил уже семь лет — от метро, мимо шиномонтажа с выбитой буквой в вывеске, мимо дворов с одинаковыми лавочками, мимо окон, в которых горел один и тот же синеватый свет телевизоров. Он знал эту дорогу так хорошо, что перестал её видеть. Так бывает с людьми, которых видишь каждый день на работе, за соседним столом: сначала замечаешь каждую черту, а через год уже не можешь вспомнить, какого цвета у них глаза.

Так было и с его собственной жизнью.

Роберту было двадцать девять лет. Он работал в отделе, название которого сам иногда забывал, — что-то среднее между логистикой и отчётностью, работа, которую можно делать, не приходя в сознание. У него не было семьи. Родители умерли рано, один за другим, когда Роберт был совсем маленьким, и растил его после этого старший брат — единственный человек, которого Роберт по-настоящему любил в жизни. Но и брата не стало, когда Роберту было двенадцать: несчастный случай, больница, коридор, который он не забудет никогда. С тех пор он остался один окончательно и больше никогда не пытался снова к кому-то привязаться так же сильно. Друзей не было — были знакомые, были коллеги, с которыми он мог обменяться парой фраз о погоде и футболе, но никто из них не позвонил бы ему в три часа ночи, если бы что-то случилось. Впрочем, и звонить было бы некому: телефон Роберта хранил в основном номера служб доставки.

Он был из тех людей, которых общество не замечает — не потому, что они плохие или странные, а потому, что они не создают трения. Не спорят в очередях, не привлекают внимания, не оставляют следа в разговоре после того, как выходят из комнаты. Иногда ему казалось, что если бы он исчез, город заметил бы это позже, чем заметил бы пропажу урны на углу дома.

С детства он называл себя атеистом. Говорил это твёрдо, почти с вызовом, хотя вызывать было некому — просто ему нравилось произносить это слово, оно казалось честным, взрослым, свободным от сказок, которыми пугали других детей во дворе. Бога не было — это была для него не философская позиция, а факт, вроде того, что вода замерзает при нуле градусов.

Но при этом — и Роберт никогда не мог объяснить это противоречие даже себе самому — он верил в судьбу. Верил в дурные приметы, обходил лужи с отражением фонаря, не любил число тринадцать не из суеверия толпы, а из какого-то личного, глубоко спрятанного убеждения, что мир устроен не случайно, а по некоей логике, которая просто не имеет отношения к тому Богу, о котором говорят в церквях. Он допускал тёмные силы. Допускал, что где-то в изнанке видимого мира существует нечто разумное и недоброе, куда более достоверное, чем бородатый старик на облаке. Дьявола он боялся охотнее, чем не верил в Бога.

Это было странное, перекошенное устройство души: пустое место там, где положено быть вере, и одновременно — суеверный, почти животный трепет перед тьмой.

По ночам его мучили сны. Не обычные, не те, что забываются через минуту после пробуждения, а тяжёлые, вязкие, будто кто-то нарочно опускал его в них, как в тёмную воду. Ему снились коридоры без конца. Снились лица, которые смотрели на него с картин и медленно поворачивали головы. Снился голос — не слова, а именно голос, глубокий и терпеливый, — который как будто ждал, когда Роберт наконец задаст ему вопрос, а он всё не решался.

Он просыпался в четыре утра с ощущением, что кто-то только что вышел из комнаты.

Днём это забывалось — вернее, пряталось, как прячут в дальний ящик стола вещь, на которую неприятно смотреть. Но тоска оставалась. Тоска особого рода: не по деньгам, не по женщине, не по успеху. Тоска по величию. По тому, чтобы прикоснуться собственной рукой к настоящему, огромному, безусловно важному — к истории, а не к её отражению в учебнике.

Роберт с детства читал об истории так, как другие читают о путешествиях в дальние страны, — с завистью, с тоской человека, который знает, что билет ему не по карману. Наполеон, Александр Македонский, безымянные строители соборов, философы, которые спорили о смысле жизни за две тысячи лет до его рождения, — все они казались ему настоящими, куда более настоящими, чем коллеги по отделу. Он думал о них перед сном чаще, чем о живых людях. Он мечтал — по-детски, безнадёжно, — что мог бы сесть напротив любого из них и задать один-единственный вопрос, ради которого стоило бы вытерпеть собственную незаметную жизнь целиком.

Он не знал, что этот вечер станет последним вечером его прежней жизни.

Снег усилился, когда Роберт свернул с проспекта в переулок, который срезал дорогу к дому на

добрых семь минут. Переулок был почти пуст — только вдалеке маячила фигура человека с собакой, да у подъезда напротив курил кто-то в спортивной куртке. Фонари здесь горели через один, и Роберт по привычке ускорил шаг в том месте, где темнота становилась гуще.

Именно там нога его зацепилась за выступивший край плитки — то ли она была вздёрнута корнем дерева, то ли просто плохо уложена, — и он полетел вперёд, не успев ничего сообразить, выставив руки, чувствуя короткий и глупый испуг, который бывает у всех людей в момент падения: не боль, а стыд, стыд оттого, что тело вдруг стало неуправляемым.

Он упал на одно колено и ладони, ощутил, как холодная мокрая крошка асфальта впилась в кожу, и на секунду замер в этой унизительной позе, переводя дыхание.

— Больно? — спросил кто-то сверху.

Голос был странный. Не громкий, не встревоженный — а спокойный настолько, что спокойствие это казалось почти неуместным, будто человек интересовался не ушибом, а погодой.

Роберт поднял голову.

Перед ним стоял мужчина.

На первый взгляд — самый обыкновенный мужчина, каких можно встретить на улице любого крупного города: высокого роста, в длинном чёрном пальто, явно дорогом, сшитом на заказ, а не купленном в магазине. Пальто сидело на нём безупречно, без единой лишней складки, будто было продолжением тела.

Но чем дольше Роберт смотрел на него — а он смотрел дольше, чем позволяли приличия, — тем яснее чувствовал: что-то здесь не так.

Черты лица незнакомца были правильными до неестественности. Не красивыми в том смысле, в каком бывают красивы киноактёры или манекенщики, — а правильными абсолютно, симметрично, как будто их не родила природа, а вычертил кто-то с циркулем и невероятным вкусом. Осанка была настолько прямой, что казалась не результатом воспитания, а просто иным устройством позвоночника. Чёрные волосы были уложены безукоризненно — ни один волос, казалось, не смел упасть иначе, чем было предписано.

А глаза…

Роберт не мог подобрать слова. Глаза были тёмными, очень тёмными, но в них не было того, что обычно бывает в тёмных глазах — тепла, влаги, живого блеска. В них была глубина, которая не заканчивалась там, где положено заканчиваться взгляду человека. Смотреть в них было немного страшно — так же, как страшно смотреть с большой высоты вниз: не потому, что там есть что-то конкретное, а потому, что там слишком много пространства.

— Больно, — повторил незнакомец мягко, будто закончил свою мысль, а не спросил что-то новое. — Дайте руку.

Он протянул ладонь. Роберт, не успев подумать, вложил в неё свою — и его подняли с земли с лёгкостью, которая никак не вязалась с обычной человеческой силой. Будто он весил не больше пальто, оставленного на вешалке.

— Спасибо, — пробормотал Роберт, отряхивая колени, чувствуя себя неуклюжим и глупым рядом с этим спокойствием.

— Не за что, — сказал незнакомец. — Вы давно смотрите на меня так, будто пытаетесь что-то понять. Спросите прямо. Так будет честнее для нас обоих.

Роберт смутился, но вопрос уже вертелся у него на языке, и он выпустил его прежде, чем успел устыдиться собственной прямоты:

— Кто вы?

Незнакомец улыбнулся — не широко, едва заметно, одними уголками губ, — и в этой улыбке было что-то похожее на удовлетворение учителя, дождавшегося от ученика правильного вопроса.

— Летарг, — сказал он просто, будто это имя всё объясняло. — Меня зовут Летарг.

Он не назвал ни фамилии, ни рода занятий, ни того, откуда он и куда идёт. Просто стоял под мокрым снегом посреди пустого переулка, в пальто, которое не пропускало холода, и смотрел на Роберта с той же терпеливой, немного насмешливой внимательностью, с какой смотрят на человека, который вот-вот скажет что-то важное, сам того не понимая.

— Странное имя, — сказал Роберт, просто чтобы не молчать.

— Не более странное, чем ваша жизнь, Роберт Извеков.

Роберт замер.

Он был уверен — уверен абсолютно, — что никогда не называл этому человеку своего имени.

— Откуда вы…

— Я знаю о вас гораздо больше, чем вы могли бы предположить, — сказал Летарг всё тем же ровным, красивым голосом, в котором не было ни угрозы, ни торжества — только констатация факта, как если бы речь шла о результатах анализа крови. — Я знаю, что вам снятся тяжёлые сны последние несколько лет. Я знаю, что вы называете себя атеистом с двенадцати лет — с того самого вечера, когда впервые остались одни в квартире и поняли, что молиться некому, потому что никто не отвечает. Я знаю, что вы верите в судьбу больше, чем готовы признать. И я знаю, — он сделал паузу, будто взвешивая, стоит ли продолжать, — что уже много лет вы засыпаете с одной и той же мыслью: что отдали бы очень многое, лишь бы своими глазами увидеть то, о чём читаете в книгах.

Снег падал между ними медленно, будто время само замедлилось, чтобы дать этим словам дойти до Роберта в полной тишине.

— Кто вам это сказал? — спросил он, и голос его прозвучал тише, чем он рассчитывал.

— Никто, — ответил Летарг. — Я это знаю так, как знаю форму собственной руки. Мне не нужно, чтобы мне об этом рассказывали.

Он сделал шаг ближе — не угрожающий, а почти дружеский, — и Роберту вдруг показалось, что фонарь напротив стал светить чуть тусклее, хотя, возможно, это была лишь игра его воображения, взбудораженного холодом и падением.

— Вы удивлены, — продолжал незнакомец, — но не так сильно, как должны были бы удивиться. Часть вас, Роберт, всю жизнь ждала этого разговора. Часть вас знала, что однажды перед ней остановится кто-то на пустой улице и скажет: я знаю, кто ты на самом деле, и знаю, чего ты хочешь по-настоящему.

— Что мне нужно, по-вашему? — спросил Роберт, и в вопросе этом уже не было прежней бравады — только настоящее, почти детское любопытство, смешанное со страхом.

Летарг посмотрел на него долгим взглядом — тем самым взглядом, в котором было слишком много пространства, — и произнёс так тихо, что снег вокруг, казалось, тоже стих, чтобы не мешать:

— Вам нужна вечность, Роберт. Не долгая жизнь. Не деньги, не слава, не женщина, которая наконец заметит вас в толпе. Вам нужно время — столько времени, сколько хватит, чтобы перестать быть никем. Столько времени, чтобы сесть напротив каждого великого человека, когда-либо жившего на этой земле, и наконец получить ответы, ради которых стоило родиться.

Он помолчал.

— И я, — добавил он спокойно, — могу вам это дать.

Роберт стоял неподвижно, чувствуя, как холод из-под коленей поднимается куда-то в грудь, но это уже не было холодом от мокрого асфальта. Где-то очень глубоко внутри него, в том самом месте, где жила тоска по величию и вера в судьбу вопреки всякому атеизму, что-то дрогнуло — не от страха, а от узнавания. Будто он всю жизнь ждал именно эту фразу и теперь, услышав её, не мог понять, снится она ему или происходит на самом деле.

— Кто вы такой, — повторил он тише, почти шёпотом, — что можете такое обещать?

Летарг улыбнулся снова — на этот раз чуть шире, — и в глазах его, в этой бездонной, нечеловеческой глубине, на мгновение мелькнуло что-то похожее на тепло. Или на голод. Роберт не смог бы сказать, что именно.

— Идёмте, — сказал он вместо ответа. — Здесь холодно, а разговор нам предстоит долгий. И, поверьте, вы захотите услышать его до конца.

Он повернулся и пошёл вперёд по переулку — неторопливо, так, будто точно знал, что Роберт последует за ним.

И Роберт последовал.

Он не мог бы объяснить, почему. Не мог бы сказать, что было сильнее в эту минуту — страх или та самая тоска, которая столько лет не давала ему покоя по ночам. Он лишь знал одно: что-то в его жизни только что закончилось, ещё до того, как что-то новое успело начаться.

Мокрый снег заметал их следы почти сразу же, будто торопился стереть последние доказательства того, что этот вечер был обычным.

Роберт ожидал, что они дойдут до какого-нибудь кафе — из тех неприметных заведений с жёлтым светом и запахом кофе из пакета, где допоздна сидят таксисты и одинокие студенты. Или, может быть, до подъезда, до квартиры, до машины. Он ожидал чего-то, что можно было бы вписать в привычные рамки: место, адрес, стены.

Вместо этого переулок вывел их не туда, куда он вёл всегда.

Роберт знал этот переулок семь лет. Знал, что он заканчивается двором с гаражами и выходом на параллельную улицу. Но сейчас переулок будто стал длиннее, чем был, — или короче, он не мог бы сказать точно, — и там, где раньше стояли гаражи, теперь оказалась небольшая площадь,

вымощенная старым, стёртым камнем, какого не бывает в этом районе Москвы. Посередине площади стояла одинокая скамья под фонарём, свет которого был тёплым, жёлтым, не похожим на казённый синеватый свет городских ламп.

Роберт остановился.

— Где мы? — спросил он, и голос его прозвучал глухо, будто воздух здесь был другой плотности.

— Там же, где были, — спокойно ответил Летарг, садясь на скамью и жестом приглашая Роберта сесть рядом. — Просто вы наконец смотрите внимательно.

— Это не может быть тот же переулок.

— Мир устроен куда менее жёстко, чем вам кажется, Роберт. Улицы, стены, расстояния — всё это условности, к которым вы привыкли, потому что иначе не привыкли ни к чему. — Летарг положил ногу на ногу, откинулся на спинку скамьи с той же безупречной осанкой, с какой стоял на асфальте минуту назад. — Присядьте. Я обещал вам разговор, а не экскурсию по географии.

Роберт медлил. Он оглянулся — переулок позади них по-прежнему уходил во тьму, фонари всё так же горели через один, снег так же падал крупными мокрыми хлопьями. Всё было обычным, кроме этой площади, будто кто-то вырезал кусок другого мира и аккуратно вклеил его в знакомый пейзаж.

Он сел. Скамья была холодной, как и положено скамье в конце ноября, и от этого странного, до нелепости бытового ощущения холода под ладонями Роберту стало немного легче — будто это доказывало, что он всё ещё существует в теле, а не превратился в героя чужого сна.

— Вы сказали, что можете дать мне вечность, — начал он, стараясь, чтобы голос звучал твёрже, чем он себя чувствовал. — Я хочу понять, что вы имеете в виду. Буквально.

— Буквально, — повторил Летарг с едва заметным удовольствием, как будто ему нравилось это слово. — Хорошо. Тогда буду говорить буквально, и прошу вас — слушайте до конца, прежде чем задавать вопросы. Вопросов у вас будет много, и я отвечу на каждый. Но сначала позвольте мне закончить мысль целиком, иначе мы утонем в частностях раньше, чем доберёмся до сути.

Роберт кивнул.

— У вас есть одна жизнь, — сказал Летарг. — Одна, ограниченная, короткая по меркам истории, которую вы так любите. Вы родитесь, проживёте семьдесят, восемьдесят лет, если повезёт, и умрёте, так и не увидев ничего из того, что заставляет ваше сердце биться быстрее по ночам. Вы никогда не увидите Афин при Перикле. Никогда не заговорите с человеком, стоявшим на палубе корабля, открывавшего новый континент. Никогда не спросите у тирана, зачем он выбрал кровь вместо мира, а у святого — зачем он выбрал одиночество вместо семьи. Ваша жизнь пройдёт в отделе с названием, которое вы сами забываете, среди людей, которые не вспомнят вас через месяц после вашей смерти. Это не оскорбление, Роберт. Это просто арифметика человеческой жизни, и вы знаете её лучше многих, потому что живёте с этим знанием каждый день.

Он произнёс это без жестокости — почти с сочувствием, — и от этого было ещё труднее сопротивляться.

— Я предлагаю вам другую арифметику, — продолжал Летарг. — Не бесконечную жизнь в этом мире — это было бы жестоко, поверьте, вечно стареть среди смертных было бы худшим из проклятий. Я предлагаю вам иное: реальность, созданную специально для вас, где время течёт не так, как здесь. Одна ночь в Москве может вместить века внутри неё. Вы проживёте столько субъективного времени, сколько вам необходимо, чтобы наконец получить всё, чего вы хотели. Вы будете ходить по любой эпохе, какую пожелаете. Говорить с любым человеком, когда-либо изменившим историю. Не смотреть на них из-за стекла учебника — сидеть напротив, спорить, спрашивать, слушать ответы, которые никто, кроме вас, никогда не услышит.

— Реальность, созданная специально для меня, — медленно повторил Роберт. — Значит, ненастоящая.

Летарг посмотрел на него с интересом, будто именно этого вопроса и ждал.

— Что вы называете настоящим? — спросил он. — Боль, которую вы почувствуете, когда вас ударят? Она будет настоящей. Голод, холод, страх, радость, любовь, если вам повезёт её испытать там, — всё это будет настоящим для вас так же, как настоящим кажется вам сейчас этот холод под ладонями. Единственное, чего не будет, — это последствий для того мира, который существует здесь, за пределами моего дара. Подлинную историю человечества, Роберт, ту, что сотворена — назовём вещи своими именами — вашим Богом, изменить невозможно. Не мне, не вам, никому. Она идёт своим руслом, как шла тысячи лет, и продолжит идти этим же руслом, даже если вы проживёте внутри моего дара пять тысяч лет подряд. То, что я предлагаю, — не власть над настоящей историей. Это ваша собственная история, созданная так достоверно, что разницы вы не почувствуете никогда.

— Тогда в чём смысл? — тихо спросил Роберт. — Если я не буду говорить с настоящим Наполеоном…

— Вы будете говорить с Наполеоном настолько настоящим, насколько вообще может быть настоящим человек, которого вы способны воспринять органами чувств, — перебил Летарг, впервые за весь разговор с лёгким нажимом в голосе. — Подумайте, Роберт: что вы называете «настоящим Наполеоном»? Человека, умершего почти два века назад, тело которого истлело на острове посреди океана? Или ту сумму его мыслей, решений, слов, которую можно воссоздать с абсолютной точностью — вплоть до последней морщины и последней интонации? Если копия неотличима от оригинала ни для кого, включая вас самого, — какое имеет значение слово «копия»?

Роберт молчал. Снег падал на его плечи и не таял — он заметил это только сейчас, и это показалось ему страшнее всего сказанного до этой минуты.

— Вы говорите об этом так, будто уже всё решили за меня, — сказал он наконец.

— Я ничего не решаю за вас, — ответил Летарг мягко. — В этом и заключается единственное условие, которое я обязан соблюсти: выбор должен быть вашим. Полностью, безоговорочно вашим. Я могу предложить, могу объяснить, могу даже — чего уж скрывать — искушать вас красотой этого предложения. Но подписать должны вы сами, по доброй воле, понимая цену.

— Какова цена?

Летарг чуть повернул голову — медленно, будто нехотя, — и Роберт впервые за весь разговор увидел на его безупречном лице что-то похожее на настоящее выражение: не торжество, а сосредоточенность, почти уважение к серьёзности вопроса.

— Ваша душа, — сказал он просто. — Как и полагается в историях, которые вы, возможно, слышали в детстве, хотя, полагаю, считали сказками для тех, кто слабее духом, чем вы.

Он произнёс это без всякой театральности — так же спокойно, как называл своё имя минуту назад, — и от этого спокойствия слова прозвучали куда весомее, чем если бы он их прокричал.

Роберт почувствовал, как у него пересохло во рту.

— Вы… дьявол, — сказал он, и это была не совсем формулировка вопроса, скорее — попытка произнести вслух то, что уже некоторое время оформлялось где-то в глубине сознания, куда более медленно, чем следовало бы для человека, привыкшего считать себя рациональным.

Летарг не ответил ни да, ни нет. Он лишь слегка наклонил голову, будто позволяя Роберту самому додумать ответ, и в этом молчании было больше подтверждения, чем в любых словах.

— Вы не удивлены так, как должны были бы, — заметил он вместо ответа. — Вы всю жизнь не верили в Бога, Роберт, но никогда до конца не переставали верить в меня. Это забавная особенность вашего вида: отрицать свет куда легче, чем отрицать тьму. Тьму вы чувствуете кожей, даже когда закрываете на неё глаза.

— Если я соглашусь, — сказал Роберт медленно, стараясь удержать голос ровным, хотя внутри у него всё дрожало, — что будет с моей душой после того, как… после того, как я проживу там всё, что захочу?

— Она станет моей, — сказал Летарг без обиняков. — Не сразу — по окончании вашего земного срока здесь, в этом теле, в этом городе. Вы проживёте свою обычную жизнь до конца, состаритесь или не состаритесь, умрёте так, как умирают все люди. Но то, что после называется душой, отойдёт мне. Таковы условия. Я не буду лгать вам об этом, потому что ложь мне не нужна: правда искушает куда сильнее, чем самая красивая ложь, если человек действительно хочет того, что ему предлагают.

Он подождал, давая словам осесть, и добавил чуть тише, почти доверительно:

— Спросите себя честно, Роберт: чего вы боитесь больше — потерять то, во что вы не верите, или до самой смерти прожить жизнь, в которой так и не получили ни одного ответа?

Снег продолжал падать. Где-то далеко, за пределами этой странной площади, прогудела машина — обычный, до слёз обыденный звук человеческого города, — и Роберт вдруг с ужасом понял, что этот звук кажется ему сейчас куда менее реальным, чем голос сидящего рядом существа.

— Мне нужно подумать, — сказал он тихо.

— Разумеется, — ответил Летарг, и в голосе его не было ни разочарования, ни нетерпения — только спокойное, почти отеческое согласие. — Я никуда не тороплюсь, Роберт. У меня, в отличие от вас, есть всё время мира.

Он поднялся со скамьи одним плавным движением, и Роберт, сам не заметив как, тоже встал — точно тело послушалось раньше, чем решил разум.

— Мы ещё встретимся? — спросил он.

Летарг посмотрел на него долгим взглядом, в котором на секунду мелькнуло что-то похожее на печаль — если предположить, что подобные существа вообще способны на печаль.

— Мы никогда не расставались по-настоящему, Роберт, — сказал он. — Просто до сегодняшнего

вечера вы не умели меня видеть.

Он повернулся и пошёл в глубину странной площади — туда, где жёлтый свет фонаря постепенно растворялся в темноте, — и с каждым его шагом камни мостовой под ногами Роберта будто снова становились асфальтом, гаражи снова вырастали там, где им полагалось быть, а знакомый двор возвращался на своё привычное место.

Когда Роберт моргнул, Летарга уже не было.

Он стоял один посреди знакомого переулка, засыпанного мокрым снегом, и не мог с уверенностью сказать, сколько времени прошло — пять минут или час. Часы на телефоне показывали ровно столько же, сколько показывали, когда он выходил из метро.

Он не был уверен, что вообще падал. Не был уверен, что вообще с кем-то разговаривал.

Но колени под мокрыми джинсами саднило совершенно по-настоящему, и этого было достаточно, чтобы всю дорогу до дома идти молча, не отвечая самому себе на единственный вопрос, который теперь будет мучить его каждую ночь до тех пор, пока он не даст на него ответ.

Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
27 września 2026
Data napisania:
2026
Objętość:
330 str. 1 ilustracja
Właściciel praw:
Автор
Format pobierania:

Podobne książki