Пашня. Альманах. Выпуск 4

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Мастерская Марины Степновой «Даль свободного романа»

Алина Винокурова

Усница
(из романа «Я с тобой в Рокленде»)

К вечеру стали лениво просыпаться телефоны. Сигнал был совсем слабый, символический. Насупленная Новгородская область подступала внезапными ветрами, погрохатывала, выгоняла. Сопов курил на застеленном пакетами бревне. Он все еще толком не поспал. Миша и Маша ушли, и он совершенно не помнил, куда и на сколько. Впрочем, это не имело никакого значения.

Вчера здесь прошел жестокий отвесный ливень. Тропинки не стало, а передвигаться теперь можно было только по островам травы, лавируя между палаток.

– Ну а что, вон на Вудстоке тоже говно месили, – с видом участника событий шестьдесят девятого года сообщил Вовик.

Вовик никогда и никуда не приходил – он появлялся. Спрашивал, спас ли кто сегодня мир, и удовлетворялся любым ответом. Вовик выглядел, как исхудавшая сова из «Ежика в тумане», и имел удивительную, неоткалиброванную речь: соседние слова могли произноситься с совершенно разной скоростью, и от этого укачивало. Он везде таскал с собой спортивную сумку «Ruma» и катал в пальцах сигаретные фильтры, пока бумажная обертка не спадала и фильтр не превращался в метелку. Несколько пальцев не сгибались.

Он присел рядом, оглядел Сопова, потом хлопнул одной рукой по замусоленному своему колену, другой – по скамейке-бревну.

– Вообще ничего, я доволен. Марьяше тоже такое нравится. Марьяша – ты ее должен помнить. А ты тут как вообще? В смысле, вроде не очень вписываешься, что ли… По лицу видно. Я не чтоб обидеть, я так.

– Мои приятели будут играть, – фраза будто выпала из учебника по иностранному языку, и подробности за ней не успели. Сопов хотел было добавить, что его явно с кем-то путают и никакой Марьяши он знать не знает, но тут Вовик сел прямо – чистая сова – и занес руку над его плечом.

– А вот по секрету. Ничего здесь не пей. Я серьезно. Только водичку бутилированную, только водичку. И чтобы при тебе открывалась. Лучше не влезать. У меня давно так. Марьяша вот тоже больше ни-ни. С того раза. Она рассудительная, не то что я. Тебе бы понравилась… Вы даже чем-то внешне похожи, по-моему, только у нее еще, – Вовик покрутил кистью у рта, – зубки такие своенравные. Она самбо занималась, давно еще, вот и вдарили. Надо вас познакомить, – он усмехнулся и выбросил свой окурок-метелку.

– Обязательно. Она, судя по всему, интересный человек, – все это, конечно, начало утомлять.

– Спасибо… Марьяша передает тебе спасибо за добрые слова. Кстати, а что за DOM?

– Что?

– Ну, на майке у тебя. И причем тут «Бенедиктин»?

Сопов опустил голову, будто впервые рассматривая надпись на груди:

– Кажется, его монах-бенедиктинец изобрел. Вообще DOM – это сокращение, Deo optimo maximo, «величайшему и лучшему богу», что-то вроде. В языческом Риме использовалось, потом в христианский переехало.

– Вроде как дружба культур, значит. Жвачка. В Бога веришь?

– Нет. Ликер жалую.

Вовик резко качнулся, будто разбуженный на конечной станции алкоголик.

– А название у твоих приятелей какое?

– «Софья Палеонтолог».

– Да… Если б среди воров в законе были дамы, у одной из них точно была бы такая кликуха. Ну, типа, девочка Соня, злобная такая умница из бедной семьи, неоконченный биофак, дно, нищета, зона, то-се, ангел-хранитель, торговля, потом немножко рэкет, охранные агентства. А на шестидесятилетие ей дарят чучело какого-нибудь мелкого хератопса.

– У меня тетка таксидермист, – сам не зная зачем, сказал Сопов и уставился на тропу.

Те же, кто еще утром озабоченно подворачивал штаны и пробовал коснуться грязевых луж носками обуви, теперь спокойно переходили тропинку босиком и вброд, и выбирались из жижи в одинаковых коричневых гольфах едва ли не до колен. Пытаясь смеяться шепотом, пронеслась в полуметре девица. Добежала до полянки и тенью стала плясать там в одной ей ведомом стиле, размахивая верхом от купальника.

– Во дает… – крякнул Вовик, поднимаясь. – Я тоже побегу, наверное. Надо успеть вписаться к кому-то. Давай, короче! Я тебе позвоню как-нибудь, да?

– Каким, интересно, образом, – ровно произнес Сопов и только теперь понял, что дрожит по-дворняжьи на своем бревне.

– Да блин, кто орет? – буркнула ближняя желтая палатка с нашивками.

Вовик доплелся до кромки травяного островка и, чавкнув было кроссовкой в грязь, обернулся и вскинул кулак.

– Но пасаран! Я Вовик! – и окончательно исчез.

Ближе к ночи Сопова нашел Штейн, единственный в округе одетый по погоде – в древний полосатый свитер – и, называя Петром Георгиевичем (Штейн уже немного выпил), повел к остальным, потому что «честно, нет совершенно никакого смысла сидеть как сыч на завалинке». Он говорил с интонацией переспроса, всякая его фраза виляла нелепым хвостишкой. Интонационная конструкция номер три, филфак, первый курс, первый семестр, вспомнил Сопов. Они прошли мимо дредастой компании с шестью джембе на пятерых и плакатом «Мы сидим, а они рубят лес!», мимо покосившегося книжного развала, мимо освещенной светодиодными фонариками доски объявлений на перекрестке («Пропала тульпа. Звонить Сергею по номеру…»), мимо онемевшей электронной сцены и тихой фолковой. Любя и собирая на виниле то, о чем в музыкальных магазинах чаще всего не имели понятия, рядом с живой психоделической группой Сопов чувствовал себя детективом-недоучкой, преследующим каких-нибудь призрачных воров: за что браться, что читать, что слушать? Но Штейн, носивший в выцветшем рюкзачке нераспакованную пачку басовых струн Rotosound (только с плоской обмоткой!), газету «Ведомости» и пустой спичечный коробок из девяносто второго года, был и вовсе непроницаем. Глядя на пушистое длинноносое пятно, в которое превратилась его голова, едва закончилась фонарная аллея, Петя пытался представить его маленьким.

Непонятно было, кто из них первым свернул к реке.

– Какая, однако, молниеносная драка. Всегда бы так, а. Пойдем?

Женщина, похожая на таксу, прошагала мимо, жестом киношного боксера вытирая кровь с губы. Мужик с ежиком и в шароварах, в слабом свете выглядевший почти соповским ровесником, потоптался на траве, потом на мгновение перегородил дорогу и, разведя руками, резюмировал:

– Занавес, епть!

В конце пути ждала река, та самая Усница, которая подарила название фестивалю, а заодно и относительную чистоту его гостям и участникам. У небольшой заводи, где, всхлипывая от холода, пыталась искупаться целая толпа, Сопов и Штейн развернулись и пошли на световое шевеление за кустами. Там были все, кроме Языка с отпрыском: «Софья Палеонтолог», Маша с Мишей, пакеты, дождевики, бутылки и влажный хлеб, которым подкармливали какую-то дворнягу с ушами как у летучей мыши. Ира светила фонариком на свое новое кольцо. Очень толстое, почти старушечье, привезенное на фестиваль питерскими умельцами, оно было совершенно гладким снаружи, а внутри – Ира гордо снимала его и показывала – скрывало надпись: «Само не пройдет». Маша пыталась сыграть на гитаре стальными когтями, которые то и дело спадали с пальцев в траву, и приговаривала: «Старею».

Предусмотрительно нырнув лишь под самую поверхность опьянения, стараясь не смотреть на голых людей у берега, Сопов лег на один из расстеленных дождевиков. Повернув голову, он увидел невдалеке какой-то длинноногий садовый фонарь, воткнутый в землю, поломанный куст и рядом с ним кусок брезента, на котором сладко спал бородатый детина в футболке с императором Хирохито и с трусами на голове. Трусы были женские.

Миша, выманив гитару у жены, бренчал, пел вполголоса неузнанное. Кто-то сверху лениво размахнулся, ударил по ветке, и она устало поклонилась. Крошечные, аэрозольные брызги полетели Пете в лицо. Он снял очки, положил их на грудь, закрыл глаза, скрепил руки в замок. Бесконечно затихал и все не мог затихнуть вдали какой-то хитрый рифф. Метрах в тридцати, уже в реке, смеялись, будто скулили.

– Слушайте, – Сопов вдруг как был, с закрытыми глазами, приподнялся на локтях. – А Вовик вообще существует?

– О, Ленин в Мавзолее пробудился, – голос Мити, никто не слушает. – Существует-существует, куда без Вовика-то. Как-никак талисман «Усницы». Миф и легенда, блин… Я тут, кстати, слышал, что у него в прошлом году дама сердца чем-то траванулась на хиппятнике в Крылатском. Не откачали. Вот так вот. Не знаю, к чему мне это рассказали. Живет он черт знает где, бичует по факту. Жалко мужика… А ты-то где его откопал? Мне ни в этот раз, ни в прошлый не попадался.

– Сам пришел и ушел.

Жалость к Вовику, нелепая и сильная, как медведь в зоопарке, не успев родиться, уже соскальзывала вместе с раздражением, с бренчанием и плеском воды обратно в полусон, и оставались только голоса.

– Я вот, допустим, полагаю, что, когда я помру, через время родится еще какой-то человек, которого я буду называть «я». Это, конечно, не имеет отношения к переселению душ и прочей такой лабуде, нет…

Это Штейн, кажется. Точно, интонационная конструкция три.

– Миша, пошто ты так хорошо поешь? – это Ира. – Почему ты не можешь уйти от Маши и жениться на мне, например? Я невеста завидная, с дачей.

– Ирка, я тебя люблю душою, но не совсем так, как надо. Да и для дачи я еще недостаточно стар.

– А какие проблемы? Есть же ведь такой штамп, что в кино, что в книжках: не любил-не любил, потом увидел на сцене, скажем, или еще за каким любимым делом – и втрескался сразу. Сходишь послезавтра нас послушать – и все, все! Сделаем семейный дуэт. Как Carpenters.

– Они вроде брат и сестра были, Ирк, – усмехнулась Маша.

– Да какая разница…

– Дети в сугробах шумно играют в Афганистаааааааан…

Не то Андрей, не то Митя. Коньяк феноменально сближал их голоса.

– Штейн, будь друженькой, сгоняй к тем милым людям еще раз за ножиком. Тебе там на метр ближе.

– Кус мир ин тухес унд зай гезунд3.

 

Когда кто-то растолкал его длинной настойчивой рукой, Сопов ожидал увидеть службу безопасности, но ни камуфляжных незнакомцев, ни овчарок вокруг не оказалось. Рука исчезла. На берегу было почти пусто. Ира холодным ночным коконом неподвижно стояла лицом к реке возле знака «Купаться запрещено».

– Звони в Росприроднадзор. Сволочи.

Пете привиделась страница полуразвалившейся синей телефонной книги, наподобие той, что лежала под чучелом воробушка у Тани в коридоре с начала девяностых: номер и напротив него – «Росприроднадзор. Сволочи». Ира взяла телефон обеими руками, будто в надежде улучшить этим связь.

– Не слышу! Еще раз. Точно в пятнадцатую везут?

Об интернете здесь никто не мечтал, иначе многие уже знали бы, что за несколько часов до этого дым от горящего мусорного полигона накрыл Балашиху, Люберцы и юго-восток Москвы. Близко к эпицентру была тихая Ирина девятиэтажка, из которой «скорая» увезла Ирину дочку Эмму, едва в сознании, с признаками сильного отравления, и Ирину маму с давлением и одышкой. По пути мама позвонила Ире, потом в Росприроднадзор, не зная, что в ближайшие двое суток там будет занято.

Раньше всех очнулся Андрей. Он ухватился за хвост цепочки оргкомитета и через пару часов разыскал легендарного Антоху Генератора. Выступление было отменено. Ира так и не повернулась. Маша с Мишей, обнимая ее и друг друга, ушли помогать ей собирать вещи. Митя, отец двоих, тоже куда-то звонил, с нажимом расчесывая бороду пятерней. Штейн молча увязал весь мусор в большой полиэтиленовый узел и, неся его перед собой, распорол ногу о штырь, оставшийся от спиленной когда-то переодевалки. В медпункте, который оказался бревенчатой избой с двумя стенами и вывеской «Больничка», ему сделали перевязку и велели сразу же по возвращении показаться нормальному врачу, «возможно, наложить швы» и сделать прививку от столбняка. Там же Штейн попрощался с Соповым, протянув полосатую руку. От него пахло настоящей больницей. Дворняга убрела в сторону моста. Ночь закончилась.

Обратный путь Петя не вспомнил бы и на сеансе гипноза. Порезанным диафильмом шли только несколько картин: где-то у трассы М-11 валяются болотные сапоги, самокрутку засовывают в щель между сидениями газели, телефоном стучат по колену, будто он сушеная вобла. В двадцать тридцать две Сопов вошел в вестибюль «Комсомольской». Отчего-то ему хотелось поехать не домой, а к Тане, и он двинулся вверх по красной ветке.

В вагоне из стороны в сторону ходили сквозняки и иногда попахивало проводкой. Сопов подумал об Эмме, о неприятной перспективе быть разбуженным ядовитыми парами мусорного полигона или очистных сооружений, о чуть более утешительной – не проснуться из-за них вовсе, о том, что Москва делится на Запад и Восток, что Запад есть Запад, а Восток есть Восток, и где-то в районе «Сокольников» задремал. Ему успело присниться, будто он бродит по своей квартире перед рассветом, а с потолка свисают искрящие провода. В узком коридоре их десятки, и поначалу Сопов пригибается, но, случайно задев один или два, понимает, что они совсем неопасны. Он толкает дверь в комнату, дверь не поддается, но за ней, он знает, проводов гораздо больше, и, может быть, хоть один…

Поезд остановился, и на несколько секунд вагон обложила тишина, какая бывает только в дальних поездах ночью: за окном какая-нибудь станция Дно, вибрирует далекий быстрый шаг проводницы, духота, шершавая простынь. Сопов открыл глаза. Напротив сидела старушка с мотком белоснежной сладкой ваты на голове, рядом парень в больших наушниках, который, казалось, стучал зубами в такт музыке. Где-то справа мужчина посмеивался и выводил толстым голосом:

– Дадут, ага. А потом догонят и еще дадут. Поддадут, отпускные-то, да…

Голос все никак не мог слезть с фразы, а наоборот, крутился, устраивался, как кот, в мягкой, безобидной шутке.

«Уважаемые пассажиры, просьба соблюдать спокойствие и порядок, поезд скоро отправится». За слоями каких-то досок, проводов, труб, толстых и тонких, далеко, до странного негромко, несся встречный поезд, несся в центр, к бару, где Петя имел привычку в одиночестве перечитывать тексты к собственным семинарам, к скользкой плитке, к Кремлю. Потом, через каких-то десять минут, свободнее вздохнув после «Лубянки», полупустой встречный отправится на юго-запад, туда, где в П-образном доме начала шестидесятых вместе со своими странными соседями живет Штейн.

Сопов уставился на схему метро, потом на свою сумку, рассеянно потер ее. Он чувствовал, что и сумка, и ветровка, и кожа пропахли бинтом, самодельной больницей, забинтованной ногой с уже выступившим, с пятирублевую монету, пятнышком крови, непролазным новгородским туманом, завистью и нежностью, и сквозь слои досок, проводов и труб он увидел горизонтальные полосы на штейновском свитере – светло-серая, голубая, бордовая, – и отчетливо услышал, как они гудят. «Ничего здесь не пей», – грозил несгибающимся пальцем Вовик. Вагон тронулся, трубы пошли волнами. «Само не пройдет», – отзывалась Ира, покручивая кольцо.

И Пете казалось, что он совершенно спокоен, до тех пор, пока на «Бульваре Рокоссовского» он не встал и не попытался выбежать из вагона до открытия дверей.

Таня никак не могла нашарить выключатель. Щурясь, она обняла Сопова одной рукой (он не смог разглядеть, что было в другой). Она что-то спросила. Смотрела озабоченно, и точно так же выглядывал из кухни привставший из-за стола Александр Иванович. Он промакивал ус зеленой, праздничной, салфеткой. Петя понял, что забыл предупредить о приходе. Он поздоровался, разделся, сгреб сумку, поднял, поставил обратно на пол и прошел в комнату. Там работал телевизор: камера ползла сквозь толщи осенней травы, под Эрика Сати зачитывали чье-то письмо. Под мышкой оказалось постельное белье, Таня предлагала рыбки, жаловалась на ночную вонь с полигона и просила рассказать о фестивале и правда ли, что там был БГ. Александр Иванович молчал через стену.

Когда письмо закончилось, Петя отвел взгляд от телевизора и, полуобернувшись к Тане, сказал то, чего она не слышала от него много лет:

– Я очень устал. Я пойду спать.

Юлия Жукова

Саркофаг
(из романа «Азимут»)

Смотри мне в глаза. Смотри мне в глаза.

Слова вспыхивали под закрытыми веками, как остроугольные пики кардиограммы, и, хотя сон уже расползался рваными клочьями, Алиса крепче зажмурилась, пытаясь зацепиться за голос, который приказывал ей.

Вместо этого она слышала монотонный гул толкающихся в пробке машин и тонкий скулеж ветра в щербатой раме.

Во рту было кисло и горько, пустота распирала желудок, как надутый гелием шарик, который, казалось, вот-вот поднимет ее вверх. Но тяжелую голову невозможно было оторвать от шершавой поверхности, на которой она лежала. По вискам, словно стянутым проводом, носился туда-сюда один и тот же электрический импульс, едва оформившийся в мысль.

Где я?

У нее наконец получилось открыть глаза, но это не помогло. Полумрак дрожал в незнакомой комнате: тусклое бра не освещало ничего, кроме самого себя. Наглухо задернутые шторы молчали о времени суток. Алиса поднялась на локтях и поморщилась: ребра болели от выпуклых пружин в продавленной оттоманке, на которой ее угораздило заснуть.

Воздух, сгущенный до такой плотности, что его можно было нарезать на слои, пах пылью, лекарствами и прокисшим молоком, но изнанка этой комнаты, ее потайные швы были насквозь пропитаны табачным дымом.

На полу стояла переполненная окурками креманка, в которой бабушка Луиза тушила папиросы. Она доставала их из квадратной лимонной пачки с красивым и загадочным названием «Salve». Когда бабушка перестала гастролировать и выезжать из Москвы, ей продолжали привозить их из Одессы то ли поклонники, то ли приятели – хотя Алиса не верила в существование ни первых, ни вторых.

Бабушка Луиза. Значит, Алиса на Ордынке в ее квартире.

Как же она могла забыть, что поехала ночевать сюда? Значит, вчера был эпизод. Черт. Она так хорошо держалась, почти месяц. Сорвалась, снова. Но это ничего, ничего. Все под контролем, она все исправила. Теперь надо просто встать, умыться, выбросить мусор и пойти на работу.

Какой сегодня день?

Должна быть суббота, вчера вечером она пришла сюда из редакции. Ей наконец удалось выудить связное воспоминание из липкой каши, в которую превратились ее мысли.

Алиса вышла с работы около восьми и, чтобы не спускаться в душный ад метро, отправилась пешком – до бабушкиного дома было всего полчаса. В банкомате на «Третьяковской» она сняла наличные – пять тысячных купюр – таких новых и острых, что она порезала краем указательный палец и долго не могла остановить кровь. Когда Алиса зашла в магазин в квартале от дома, с кровящим пальцем во рту, внутри нее уже закручивалась жадная воронка смерча. Выкладывая на ленту очередное эскимо, она еще могла шутить с продавщицей о погодках-сластенах, но последний предохранитель должен был вот-вот полететь. Дрожь волнами расходилась по всему телу, и центром ее был желудок, сжавшийся до размеров детского кулачка.

Больше она ничего не помнила.

А вдруг сегодня воскресенье? Пару раз во время эпизодов такое уже бывало: сознание отключалось и возвращалось спустя двое суток.

Алиса качнулась вперед, чтобы сесть, и уронила тяжелые ноги на липкий паркет. О классе нечего было и думать: за ночь ее словно разобрали на запчасти, а потом собрали в случайном порядке.

Отекшие ступни плоско шлепали по полу, ловя равновесие, язык и нёбо терлись друг о друга, как два листа крупнозернистой наждачки. Надо было срочно попить.

Спотыкаясь о разбросанные по полу вещи, коробки и пакеты, она добрела до кухни, достала из сушилки почти чистую чашку – императорский фарфоровый завод, костяные полупрозрачные лепестки, отколотая ручка – налила в нее сырую, крепко пахнущую хлоркой воду. Опрокидывала в себя одну чашку за другой, и вода тяжело падала в пустой желудок, пытаясь растянуть его. Он не поддавался, как жестяная фляга в кожаном чехле. Сухость во рту не проходила.

Где-то на столе завибрировал телефон. Алиса нашарила его под ворохом блестящих оберток, включила и чертыхнулась. Желудок, внутри которого плескалась вода, заныл, предупреждая о неизбежной катастрофе.

Восемь пропущенных от мамы, начиная с девяти утра, а сейчас – половина двенадцатого. Наверное, она уже едет сюда. И если она увидит все это, то сразу поймет, что Алиса снова сорвалась. Попытается засунуть ее в очередную лечебницу, и тогда можно будет забыть о той нормальной жизни, иллюзию которой Алиса с таким трудом поддерживала последний год.

Нет, нельзя допустить, чтобы мама приехала.

Алиса набрала ее номер, и пока монотонные гудки отмеряли секунды до очередного вранья, она морщила лоб, пытаясь сочинить что-нибудь убедительное.

– Где ты? – Спросила мама сухо вместо «Алло».

– Привет, мам. Я на работе.

– Сегодня суббота. Что ты там делаешь?

– Не успела закончить материал, мне нужно сдать к понедельнику.

– Почему ты не брала трубку? – тиски тревоги, сжимавшие мамин голос, немного ослабли, и он снова стал похож на себя.

– Забыла телефон на работе. Мам, все в порядке, перестань меня подозревать.

– Когда ты приедешь домой?

Алиса набрала побольше воздуха, чтобы ответить.

– Мам, я переехала, помнишь? Мой дом теперь на Ордынке.

– Прекрати, это смешно. Как можно жить в саркофаге?

– Ну, перестань, у тебя просто дурацкие воспоминания. Зато центр, до работы пешком. Я буду понемногу делать ремонт. Может, откопаю здесь какой-нибудь антиквариат, продам. Даже копить не придется. – Она рассмеялась, но на том конце провода стало так тихо, словно связь оборвалась.

– Элли. Я очень за тебя волнуюсь, понимаешь? – Нежный, усталый, очень усталый голос.

Прости, мама, я вру тебе, ты волнуешься не зря, я опять сорвалась, – следовало бы сказать Алисе. Но вместо этого она выпрямилась, встала в третью позицию и профессионально небрежным тоном ответила:

– Мам, у меня все в порядке. Я здорова. И я хочу жить одна. Или вдвоем с мужчиной. Но точно не просиживать твой диван.

Лгунья. Лгунья. Лиса-Алиса. Вот она кто на самом деле.

Маленькая хищная мордочка скалится в пустоту, глаза-бусины блестят притворной радостью, но шерсть на загривке стоит дыбом. Она готова в любой момент броситься на того, кто попробует выведать ее секрет.

Алиса распрощалась с мамой, сославшись на работу, и пошла в ванную. Очень скоро выяснилось, что принять душ ей не удастся: лейка была покрыта окаменевшей бело-желтой коростой, не пропускавшей даже тонкую струю. Под напором замурованной воды трубы протяжно застонали, угрожая рвануть. Алиса сдалась и включила кран. Шершавая серая ванна с рыжими подпалинами была похожа, скорее, на цинковое корыто, и залезать туда совсем не хотелось, но другого выбора не было. Она потерла пористую поверхность куском старой марли, валявшейся на раковине, вставила пробку и аккуратно, стараясь ни до чего не дотрагиваться, легла в теплую мелкую лужу.

 

Внутри ржавой воды ее бледная кожа казалась лиловой, словно подсвеченной изнутри. Руки, оплетенные голубыми змейками вен, коленки, симметричными треугольниками выступающие над поверхностью, ледяные ступни, которые никогда не согревались – все части ее безразмерного тела медленно утопали, становясь невесомыми. Привычными и точными хирургическими жестами она ощупала себя, словно проверяя, не потерялась ли какая-то деталь, пока ее пересобирали перед пробуждением: ключицы, запястья, позвонки, тазобедренные, щиколотки. Все косточки были на месте, ничего страшного не случилось. Можно было ослабить напряжение, шелковой лентой стягивающее лопатки к позвоночнику.

Алиса уставилась на брызги черной плесени, съедающей свободную от кафеля стену. Эта квартира погибала – гнила и разваливалась на куски, словно ее хозяйка отправилась в мир иной, прихватив с собой бальзамирующую жидкость, спасавшую потрепанный фасад от разложения. Как бабушка Луиза прожила здесь одна полвека? Как она, например, мылась в свои девяносто, если у нее не работал душ? Почему не продала этот гигантский клоповник? Купила бы новую квартиру человеческого размера, чтобы в ней можно было изредка убираться. Хотя о чем это она? Мама не зря называла квартиру саркофагом. Наверное, только благодаря ему бабушка и протянула так долго, несмотря на две пачки «Salve» в день.

Вытереться было нечем: единственное вылинявшее полотенце, которое, судя по размеру, было предназначено для рук, показалось Алисе грязным. Она кое-как промокнула влажную кожу футболкой и побежала в комнату, чтобы успеть одеться до того, как окоченеет.

Убирая последствия вчерашнего срыва, Алиса мысленно составляла список покупок: полотенце, губки, средство для мытья посуды и ванной, шампунь, мыло. Похоже, надо было идти в хозяйственный и сгребать все, что попадется под руку – здесь не было ничего, кроме соды и спичек.

Вчера она выпотрошила содержимое кухонных шкафов: столетние жестяные банки под крупы, почти все – пустые или с засохшими трупиками пищевой моли, каменные сушки, которые ей хватило ума не попробовать раскусить, тяжелая коробка из-под чая – судя по «ятям» на конце выпуклых облезлых слов, купленная на новоселье. Чай товарищества чайной торговли В. Высоцкий и Ко. Полный тезка легендарного барда до революции, наверное, разбогател, продавая симпатичные упаковки с цветочным орнаментом. Вчера Алиса пробовала открыть ее, но крышка приржавела и не поддалась нетерпеливым пальцам. Она грохнула жестянку об пол, та погнулась, но и только.

Теперь времени и нервов было больше. Алиса поддела крышку столовым ножом, покачала его со всех сторон, и наконец коробка открылась. Внутри, конечно, не оказалось ни чая, ни бриллиантов, которые начали было дразнить ее воображаемым блеском.

Сверху лежал гребень из слоновой кости, с лебедем, плывущим по озеру среди лиловых кувшинок. По гладкой эмали ползли тонкие трещины – очень может быть, они появились после удара коробки об пол. Собрав на затылке тьму длинных волос, Алиса закрепила их гребнем, как будто это была обычная заколка из магазина копеечной бижутерии.

Все остальное место занимали две толстые тетради в черных кожаных обложках с потертой гравировкой – двумя переплетенными заглавными «А». Тонкие желтоватые страницы, старомодный аккуратный почерк с идеальным углом наклона – словно кто-то напечатал весь текст курсивом.

Алиса не успела начать читать, как телефон завибрировал на краю стола и, юркой рыбкой нырнув вниз, плашмя шлепнулся стеклом об плитку. Напоминание на треснувшем экране содержало два слова: «выставка Врубеля». Хорошо, что вчера днем она еще что-то соображала и позаботилась напомнить себе сегодняшней о делах.

Вообще-то, Алиса работала в отделе ЗОЖ: модные диеты, звездные тренировки, персональные нутрициологи и фитнес-гуру – все, без чего немыслима жизнь всякой уважающей себя потребительницы глянца.

Культурой занимался отдел, существовавший в редакции как атавизм непонятного назначения: единственным искусством, достойным целого разворота, была мода. За последние полгода там сменилось полдюжины журналистов, которые или исчезали еще до окончания испытательного срока, или, не выдержав московского уныния, уезжали в Тай на вечную зимовку, или просто не отличали Брейгеля-старшего от Брейгеля-младшего. Главная хмуро шутила, что их прокляли конкуренты.

Между тем, выставка Врубеля неожиданно оказалась вполне светским событием, и об этом нужно было кому-то написать. К столетию со дня смерти художника в Третьяковку привезли самую большую коллекцию его работ – из Питера, Киева и даже из частного собрания, о котором никто не знал еще месяц назад.

– Достань мне интервью с коллекционером. – Сказала главная. Видимо, она была в отчаянии или откуда-то узнала о любви Алисы к Врубелю. Неужели читала дурацкие анкеты, которые все заполняли на общем диске? – Как собирал, почему не показывал раньше. Все нахваливают картины, но это скука: старые все видели, а новые пойдут и посмотрят. Мы напишем о персоне. Кто он вообще такой? Выпрыгнул, как черт из табакерки. Договорись о фотосессии! – крикнула она вслед Алисе, когда та уже выходила из кабинета.

Алиса понятия не имела, где разыскивать персону, но для начала надо было сходить на выставку.

Она перерыла всю сумку в поисках журналистского удостоверения, но так и не нашла его. Забыла на работе, идиотка. Теперь придется идти без аккредитации и стоять в немыслимой очереди.

В новостях уже который день показывали многокилометровую кишку, компактными петлями уложенную в Лаврушинском переулке. Люди жаловались, превращались в ледяных истуканов, но продолжали стоять за своей дозой концентрированной красоты.

Алиса упаковалась в самый теплый свитер, намотала шарф поверх мехового воротника и, нагрузившись мешками с мусором, вышла из квартиры.

Переходя на другую сторону Большой Ордынки, она едва не угодила под колеса сплюснутой, вытянутой, как футляр для очков, машины. Металлический кошачий оскал на черном лаковом капоте блеснул так близко от ее лица, что на мгновение Алиса оглохла. Это спасло ее от проклятий водителя, которого она не успела разглядеть за тонированным стеклом. Тяжело переставляя ноги, словно разбитые параличом, она доковыляла до тротуара. «Какая же ты балерина? Ты курица», – бодро сообщил ей голос бабушки Луизы, и слух сразу вернулся, вместе с удаляющимся рычанием ретро-мотора.

Алиса постояла на глазированной плитке, дожидаясь, пока адреналин и кортизол перестанут колошматить сердце и кровь снова спокойно потечет по привычному кругу.

Наконец она тронулась, как грузный товарный поезд, с усилием выбрасывая вперед плохо гнущиеся ноги.

Рекламные тумбы, верстовыми столбами проплывающие мимо нее, вспыхивали молочно-лиловым, подсвечивая фантастически крупные жирные грозди сирени. Поверх вакханалии фиолетового тлели огромные, угольно-черные ломаные буквы: Врубель.

Да иду я уже, иду.

3Поцелуйте меня в задницу и будьте здоровы (идиш).