Za darmo

Графоман

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Федя вылез из-под одеяла и стал наскоро одеваться, путаясь в одежде. Ирина тоже встала и накинула халат. Внизу Федя зажег свет и вытащил из ящика большой кухонный нож. Звонить на секунду перестали, потом снова начали. Федя подошел к двери и выглянул в глазок. В самом низу тоже был 'глазок', совсем низко , для ребенка. Чтобы в него посмотреть, надо было бы встать на корточки. 'Кто там?' – шепотом спросила Ирина. 'Плохо видно … какой-то, вроде мужик' – еле слышно ответил Федор. 'Who is there?’ – громким напряженным голосом крикнула Ирина. 'Откройте, это – я', по-русски ответили с другой стороны. 'Кто я?' – уже сдержаннее спросила она. Что вам нужно? Сейчас два часа ночи'. 'Откройте, я объясню … пожалуйста. Вы должны мне открыть.' – настаивал смутно знакомый голос. Федя стоял рядом, продолжая сжимать в руке нож. Выглядело это все уже глупо. 'Открой ему … разберемся. Не пойму, что ему надо' – решила Ирина. 'Вот пусть скажет сначала, что ему надо, а потом мы откроем' – было видно, что Федя раздражен, испуган: 'Да, что вам надо от нас? Это разве не может потерпеть до завтра?' 'Ир, открой пожалуйста' – мужчина за дверью ее откуда-то знал, назвал по имени.

Ирина отодвинула задвижку замка и открыла дверь. Человек стоял на плохо освещенном крыльце и молчал. Немолодой, небольшого роста, в неновом темном костюме. В руках у него ничего не было. Довольно модные черные ботинки, характерно расставленные в стороны ступни, покатые плечи, одно выше другого … это был ее отец, умерший почти 30 лет назад. Ирина немедленно узнала его волевое лицо с крупным носом, небольшими, глубоко спрятанными под надбровьями глазами, тонкими, крепко сжатыми губами. Отец. Хотя конечно это не мог быть он, просто похожий мужчина … Какая-то дикость. По тому, как напрягся Федор, Ирина поняла, что он отца, или невероятно похожего на него человека, тоже узнал. Мужчина шагнул в дом и чуть зажмурился от яркого света. 'Это я, не удивляйтесь. Я вижу вы меня узнаете. Ир, это я.' – проговорил он, обращаясь к Ирине. 'Папа … этого же не может быть … какая, однако, мерзкая галлюцинация… – подумала Ирина. Но Федька же его тоже видит. Мне все это снится. Вот чёрт'. При таких обстоятельствах разговаривать с псевдо-отцом было глупо, но Ирина не могла сдержаться:

– Мой отец умер от инфаркта в 88 году. Умер, вы понимаете?

– Понимаю. Умер … я с этим и не спорю, но …

– Что 'но'? Зачем вы это делаете? Какой-то жестокий розыгрыш … уходите.

– Нет, я не могу уйти. Сейчас не могу. Ир, посмотри на меня. Это же я …

– В каком смысле 'ты'? Этого не может быть. Мы все это понимаем …

– Может … редко, но может. Я не могу вам всего объяснить … просто примите, что я – это я. Просто примите это, как данность.

– Но ты же мертвый … так? Ты умер, мы тебя похоронили … кремировали … я не понимаю. Где ты был все это время? Человек умер, и его нет … нигде. Твое тело сгорело, мы прах захоронили. Все было кончено … в возрождение души я не верю … Или ты мне все объяснишь, или … уходи. Мой отец умер.

– Ир, Федя. Давайте сейчас не будем об этом. Поверьте, все это не так уж и важно. Если вы сомневаетесь, что я пришел … я могу доказать, что сейчас речь не идёт о глупом розыгрыше. Я знаю такие вещи из нашей общей прошлой жизни, которые никто знать не может. Ладно … я устал.

Отец разговаривал совершенно нормальным голосом, тем голосом, который у него был до операции по удалению обеих связок. Отец заболел раком гортани, долго отказывался от операции, сохранял голос, потом его прооперировали и он научился разговаривать хрипящим, странным, пугающих людей звуком 'из живота'. Но сейчас никаких последствий операции было незаметно. Он сел на диван, устало облокотился о спинку и прикрыл глаза. 'Пап, может быть ты хочешь чаю? Я могу дать тебе поесть … ' – Боже, что она такое говорила? Он – мертвец! Какой чай, какой 'поесть'? Бред! Но выгнать его Ирина уже не могла.

– Да, я бы выпил чаю … больше ничего не надо. Я устал. Пойду спать. И вам нужно ложиться. Завтра поговорим.

– Давай, пап, садись сюда, к столу.

Надо же: она его 'папой' назвала. Как будто как и надо. Ирина суетилась, грела чайник, пододвигала отцу варенье, видела, как он по-старинке, как когда-то отщипывает чайной ложкой кусочки яблока и кладет их в чашку. Кровать в гостевой комнате на втором этаже была застелена чистым бельем. Ирина показала отцу, где туалет, и они с Федей вернулись в спальню. Ей страшно захотелось спать. Последней Ирининой мыслью было осознание, что отец теперь с ними и что к этому надо привыкать. Наступит завтрашнее утро, они во всем разберутся, или не разберутся … только это ничего не изменит. С ней и со всем ее семьей произошло нечто из ряда вон выходящее, а хорошо это или плохо, Ирина пока не понимала. Она ждала, что Федя что-нибудь скажет, но он предпочел промолчать. А что он мог сказать. То, чему они стали свидетелями, было слишком огромно и необъяснимо, чтобы сейчас пытаться обсуждать это на бытовом уровне.

Написание этого отрывка Гришу обессилило. У него заболела голова и стало понятно, что сегодня писать дальше не получится. Хватит. Сейчас ему казалось, что файл 'мертвец' он закончит, сделает из него роман про возвращение из небытия. Было уже пять часов, Гриша набрал Валерин номер, торопясь поделиться с другом своими успехами до Маниного прихода с работы. При ней о своих опусах он говорить воздерживался, давно уже даже и не пытаясь себе объяснить, почему он может обсуждать свое творчество только с другом. Разве Маруся не стала бы слушать? Стала бы. Разве она не прониклась бы его порывами? Прониклась бы. Он ее интересовал на всех уровнях, но … было противное и непонятное 'но'. Холера его забирала. Гриша и сам не знал, зачем он играет в молчанку со своей семьей, а вот Валере горазд хвастаться своими текстами, давать ему читать готовое, выслушивать комментарии. Да черт его знает 'почему'? Это так, а не иначе.

Валера снял трубку после первого гудка. Он все еще был на работе.

– Привет, Гринь.

– Ага. Я роман про 'мертвеца' начал.

– Обалдеть. Получается? Сколько ты написал? Пришли мне текст. Давай.

– Да, не … Валер, там только начало … как мертвый чувак вернулся, и как они его в первый раз увидели … Я пока больше ничего не написал.

– Гринь, дай мне хотя бы это начало. Мне интересно … давай, шли …

–Да тебе потом будет неинтересно читать. Подожди.

– Нет, я не могу ждать. Пришли. Это будет с ума сойти что … такого еще никто не писал.

– Да, писали, Валерик, писали. Да еще сколько.

– Гришунчик, не морочь мне голову. Пришли пока то, что готово. Жду.

Гриша послал текст, прекрасно зная, что Валера сейчас все прочтет и ему перезвонит. Минут через двадцать так и произошло.

– Гришка. Сильно и стильно. Они не верят, но принимают. То-есть вынуждены поверить, потому что не поверить нельзя. Ну, то-есть … они не верят, но вынуждены принять то, что видят. Это нормально, что они после этого сразу засыпают, тут эмоциональный перегруз. И еще … ты сразу даешь эпизод … такой накал, что от этой книги нельзя будет оторваться. Я сам не могу дождаться, что у них будет утром. Помнишь у Шукшина … 'А поутру они проснулись'. Гринь, а чей там будет папа? А Ирина … кто? Мы ее знаем?

– Ты же знаешь, что у меня всегда переплетается вымысел с реальностью. Наверное я делаю персонажами людей, которых когда-то знал … у меня всегда так. Посмотрим.

– Гришка … я тобой восхищаюсь. Я же сам так не умею, ни за что бы не смог. Гришуня, только не бросай, пиши … Как только у тебя что-то будет новое, сразу же шли. Ладно? Договорились? Я все брошу и буду читать. Я вообще не понимаю, что я сижу на жопе? Надо мне начать искать издателя. Мы должны твои вещи публиковать. Ты сам-то понимаешь, какой у тебя талант?

– Да, ладно тебе, Валер! Перестань. Я не хочу ничего публиковать. Зачем мне это?

– Да, врешь ты все! Какой писатель не хочет, чтобы его книги читали? Просто ты в себя не веришь, а я в тебя верю. Я сам этим займусь. Ладно, пока. Работай дальше. И вообще … вы, Григорий, – настоящий писатель!

– Валер, хватит!

– Что 'хватит', что 'хватит'? Ты ничего сам про себя не понимаешь.

Гриша повесил трубку и вдруг необыкновенно ясно осознал, что Валера – единственный в мире человек, который его безоговорочно понимает, который всегда, в любой миг своей жизни, готов выслушать, понять и поддержать. Ему стало привычно стыдно, что он так редко думает о Марусе, и тем более об Аллке. Они – его самые любимые девочки, но девочки – это девочки, а Валера – его друг, другого такого у него никогда не будет. Когда-то он его встретил и всё … Что 'всё'? 'Всё' в том смысле, что другого друга у него никогда не будет, их дружба – это сложное, необыкновенно удивительное явление, которое нуждается в осмыслении, литературном … осмыслении. Вот написать бы книгу о Валере, о них двоих, о дружбе! Нет, не получится … не получится. Гриша подумал, что он к этому не готов, пока не готов.

Вечером они с Маней посмотрели какое-то политическое ток-шоу, потом очередную серию ежевечерней дряни. Маруся пошла спать, а Гриша взял с полки синий томик 'Опытов' Монтеня. Он очень давно не брал в руки эту книгу. Ага, вот глава номер 28 'О дружбе'. Монтеня Гриша всегда воспринимал, как близкого и понятного человека. Свойский обычный, образованный и умный дядька. Жил в 16-ом веке … и что с того? Читаешь его и ловишь себя на мысли, что тебе это тоже в голову приходило. Гриша принялся читать главу, узнавая давно нечитанный текст. Монтень писал о дружбе вообще, но имел в виду свою дружбу с Этьеном де Боэси, с которым познакомился на службе в парламенте города Бордо. Боэси был постарше, но как писал Монтень 'такая дружба встречается раз в 300 лет'. Ну да понятно, женщина – наша жена, мать наших детей не может быть 'другом', просто потому что она женщина, следовательно она не может нас понять и мы ее не можем. А вдруг это правда? Гриша был не готов к такому отношению к женщине … но Монтень написал то, о чем он и сам размышлял, и даже обсуждал это с Валерой. Они же тоже всегда отличали любовь и семейную жизнь пары от мужской дружбы, именно мужской, женская дружба, как они всегда думали, существует, но никогда не может стать такой всепоглощающей, как мужская, женщина, ведь, 'ставит' на мужчину, не может быть морально самостоятельной. Для нее всегда будет важнее семья, а не духовный мир бесед и споров … что-то такое они с Валерой исповедовали. Монтень тоже так думал и не стыдился этого. Человек своего времени. Понятно, что Гриша ни за что бы подобных мыслей никому не высказал. Его бы не поняли, а Валера понимал …

 

Глава была довольно длинная, Гриша читал быстро, как истинный гуманитарий, умело перескакивая через строчки. И вдруг он понял, почему Монтень написал о Боэси, а он сам чувствовал себя не в праве писать о Валере. Боэси в 33 года умер от чумы, естественная по тем временам кончина … Монтень написал о своей неизбывной скорби, о потери самого дорогого на свете человека, которого он считал братом. Боэси ушел от него и всё эссе о Дружбе было продиктовано щемящим чувством утраты. Так вот в чем дело: Валера был, слава богу, жив! Писать о живом? Ничего и не получалось. Гриша ужаснулся чудовищности своей мысли: он что, ждет Валериной смерти, чтобы тоже написать 'О дружбе'? Хотя … зачем ему реальная Валерина смерть? Придет же в голову такое кощунство … Да, Валера должен умереть, нужно его потерять, чтобы осмыслить их отношения, но речь идет о смерти литературной … ему просто надо представить себе 'непредставимое'. Гриша почувствовал, что он сможет … он похоронит Валеру и тогда … напишет о них, о нем, о себе.

И моментально, как это всегда с ним бывало, он перешел от 'слов к делу'. Как ему Валерку умертвить? Он заболеет и умрет? Трагически погибнет? Интересно, сказать ему? Как-то неправильно такое говорить. Валерка расстроится или не возьмет в голову? Нет, ничего он говорить ему не будет, сам все сделает, а потом … посвятит другу свою книгу. Так, так … а как это сделать композиционно? Дать вступление, главу о Валериной смерти? Да никогда он никаких вступлений не писал … а сейчас написать? Непонятно. Да, надо дать очень короткое вступление … сегодня мне позвонил Валерин отец и сказал, что … или нет, может позвонят из полиции? Или Янка позвонит? Да, пусть Янка! Только надо имена всем сменить. Короче, мне позвонили и сообщили, что Валерка разбился на мотоцикле. Насмерть. Травмы несовместимые с жизнью. А что … у него же есть мотоцикл. Японский, красный, очень дорогой. Валерка гоняет по дорогам, находя в этом какое-то удовольствие и вот … подробности: упал за ограждение шоссе, стукнулся головой о дерево или об опору моста … ну что-нибудь такое.

Гриша уже лежал в кровати и представлял себе детали: он немедленно покупает билет в Калифорнию … встреча с Валериными родителями, Янкой, идет на кафедру, видит Валерин портрет в черной рамке … похороны. Много народу, коллеги, друзья, Янка с мужем и маленькой Моникой, много черных шляп. Открытый гроб … или закрытый? Валерина мать попросила его выступить, что-то сказать об их дружбе.

Гриша уснул в невыносимой печали, он хоронил Валерку.

Начались каникулы. Аллка была на сносях, ей через пару недель пора было рожать. Жизнь текла по обычному летнему расписанию. Приближалась летняя школа, Гриша каждый день разговаривал с Валерой. Друг приглашал его в Калифорнию, обещал повозить по разным курортным местам. Гриша говорил, что приедет, но только после Аллкиных родов. Его не оставляли мысли о Валериной гибели. Иногда он ловил себя на том, что представляет себе разбитое тело друга, кровь, раздробленные кости черепа, вывернутые под немыслимым углом ноги, рваные раны на животе и груди. Валеру несут на носилках, рядом искореженный мотоцикл, мигающие красно-синие огни полицейских машин, фургоны скорой помощи, парамедики вдвигают в салон черный, наглухо застегнутый мешок. Смятые столбики по обочине, черные следы шин на асфальте, пахнет бензином … Кошмарные, до ужаса достоверные картинки.

А потом … квартира Валериных родителей. Потерянный дрожащий отец, в нем уже ничего не напоминает уверенного в себе пилота гражданской авиации, мама, суетливо предлагающая ему чай, наливающая в чайник воду, а потом забывающая, что она хотела сделать. Она то что-то вспоминает из их общего с Валерой детства, то вынимает из шкафа семейные альбомы, то принимается рыдать. Отец вскакивает с места и наливает ей в стакан капель, отчитывая их мелко подрагивающей рукой.

На похоронах мать вдруг начинает заваливаться, Гриша старается ее удержать и она обвисает на его руках. Валерины родители – это теперь его ответственность. Валера ушел, и теперь он должен о них заботиться, кому же еще? Гроб открыт и Гриша чувствует запах, какой-то специальный химикат. От живого человека так не пахнет. Последняя речь … Янка заплакала … гроб вдвигается в стену … закрываются створки … Скоро от Валерки останется кучка пепла. У Гриши стучит в висках, сохнет во рту, ему нехорошо, трудно дышать. Как он теперь будет жить? Валерка умер.

Звонит телефон, Гриша с трудом отрешается от своих мучительных видений, берет трубку и слышит веселый Валеркин голос:

– Гринь, ты что долго к телефону не подходил? Я тебя с толчка снял? Извини. Ты иди обратно садись, какай, дружок. Разве я против?

Гриша с трудом возвращается к действительности. Надо со своими дурацкими 'картинками' поосторожнее. Такие литературные путешествия до добра не доведут. Он уже совсем рехнулся. Валерку хоронил … Идиот. А если ему об этом сказать? Нет, не надо. Прямо стыд. Сказать такое человеку – это перебор. Но он так в конце книги напишет. Последние сцены: жизнь рядом с другом, рассказать про себя и про него всё-всё, ничего не скрывая и не приукрашивая. Да, так он и сделает, он, ведь, уже и так все в голове пишет. Валерка же все равно прочтет. Только он один и прочтет, оценит и разделит с ним счастье повторного проживания жизни. Хотя, может они кому-нибудь еще дадут это прочитать. Кому? Может хоть Мане?

– Нет, Валерик, я не какаю. Честно. Ни от чего ты меня не оторвал. Я рад, что ты позвонил. Ты даже представить себе не можешь, как я рад тебя слышать. Как ты?

– Да, что я-то? Все нормально. Аллка как? Ты мне сразу позвони, как начнется. Ладно? Бедняга. Какая дрянь ей предстоит. Я один раз это видел, чуть не сдох. Какие бабы несчастные …

– Да, нет Алла еще в целости и сохранности. Я тебе позвоню. По закону подлости это будет ночью.

– Ага. Слушай, я что тебе звоню … я себе книжку Акунина скачал История России. Хочешь я тебе тоже ее скину? Тебя история интересует? Хотя, может не стоит тебя отвлекать, ты же сейчас сам над книгой работаешь.

– Скинь, Валер. Конечно. Мне интересно. Писать надоедает. Чукча твой не только писатель, но и читатель. Не забывай. Кстати, Валер … ты на своем байке гоняешь?

– Ну гоняю иногда, когда настроение есть. Не так уж сейчас часто. Устаю … а что ты вдруг спросил?

– Да просто так.

Ага … просто так … ничего не просто так … само вырвалось. С другой стороны Гриша понимал, что вопрос его прозвучал для Валеры неуместно. 'Ладно, он потом поймет, почему я спросил' – подумал он.

Гришины дни были особо ничем не заполнены. У Маруси тоже начались каникулы, но она целыми днями пропадали у Аллки, теперь роды могли начаться с минуты на минуту. Аллка сидела дома толстая, неповоротливая, ко всему безразличная, и в то же время за этим безразличием сквозила постоянная тревожность. Гриша то принимался убирать в гараже, то занимался покраской балкона, то садился за компьютер и работал над 'мертвецом', изрядно продвинувшись. Иногда его охватывала тоска, связанная с мыслями о Валериной смерти. Мелкие подробности ужасных 'картинок' вгоняли его в депрессию. Он видел себя в Валерином кабинете на работе, кабинет нужно освободить: рыться в его столе, компьютере, собирать с полок книги, папки, журналы.

Или он берет Монику и везет ее к Валериным родителям, они все вместе едут на кладбище, молча стоят у ниши, где захоронена урна. Он предлагает родителям переезжать в Портланд … О, боже, он совершенно себя этими мыслями извел. Получалось, что в какие-то моменты выдуманная литературная смерть друга представлялась Грише реальной, он страдал, мучился, тосковал. Временами эти фантазии становились такими графичными и острыми, что Грише с трудом удавалось сдержать слезы. В следующее мгновение он со стыдом вспоминал, что сам все это выдумал, что степень его глупости зашкаливает за разумные пределы и пора с этим кончать. Он звонил Валере в неурочное время, придумывая какой-нибудь предлог, извинялся, что беспокоит, слушал Валерин смех, шуточки. Неизъяснимое счастье наполняло его сердце. Пора было браться за работу над книгой, немедленно.

Почему-то Грише было важно дождаться сначала Аллкиных родов. Роды, новый внук, а потом, как он сам считал, – главная книга его жизни. Первая сцена – знакомство, потом младшая школа, потом они – старшеклассники … институты … девушки … гитара … семьи … а потом … Валера и Маня! Гриша пообещал себе об этом написать. Если обойти молчанием их общую катастрофу, то и не стоило писать эту книгу. Ему казалось, что он готов, что книга наконец вылечит его до конца. Напишет об этом, отдаст бумаге все, что накопилось, и … все … исчезнут все шрамы, или по крайней мере перестанут болеть. Они же еще побаливают, пусть еле заметно. Такая ноющая, тянущая боль, которую едва замечаешь, что она есть. Книга положит ей конец. Гриша даже придумал первую фразу, знаменитый инципит: 'у меня был друг …'. Тут, ведь, важно каждое слово: 'у меня' – значит текст будет про 'меня' – самая честная доверительная интонация от первого лица, то-есть пишет 'я'. А потом сразу глагол 'был' в щемящем прошедшем времени. Такое 'был' может означать две вещи: был, а теперь нет … то ли умер, то ли уже не друг. И последнее слово … 'друг'. Значит книга о дружбе, 'друг' – это всегда высоко, почти свято. Емкая фраза-зачин, трактующая и предвосхищающая смысл: про меня, про него, про нас … причем 'я пишу сейчас о прошлом', потому что 'был', друг 'был', а я – 'есть'. Это будет только мой взгляд, никто со мной не поспорит, потому что некому. Но счастье в том, что так будет только в книге, а на самом деле, Валерка прочтет и мы с ним будем вместе разбираться, как все было на самом деле. Правильно, я дам ему текст, он что-то 'увидит' по-другому, я подумаю и может быть исправлю, а может быть и нет … А не написать ли вторую часть про то же самое? Но теперь с Валериной точки зрения? Да, нет, не пойдет. Разве можно влезть в чужую голову, даже в Валерину? Не выйдет.

Ночью Гриша лежал без сна, борясь с желанием пойти к компьютеру и начать новый файл 'друг'. Ему начало казаться, что он упускает время, расплескивает свое жгучее желание работать над книгой. 'Ну что я лежу. Надо встать и начать … '– Гриша уже стал вылезать из кровати, и тут позвонил Аллкин муж Коля и сказал, что у нее началось: отошли воды и даже есть небольшие схватки. Они едут в больницу. Маня уже быстро одевалась. Гриша было заикнулся, что может сейчас не стоит туда ехать, ничем, дескать, не поможем … но Маруся так на него посмотрела, что он тоже начал суетливо натягивать джинсы и свитер.

В пустынном коридоре больницы стоял полумрак. На посту лениво переговаривались две заспанные медсестры, которые указали им, в какой палате Аллка. Муся приоткрыла дверь и Гриша увидел лежащую на высокой кровати дочь, опутанную проводками мониторов и капельниц. Около нее сидел Коля, Антоши, естественно не было. Его заблаговременно отправили к Колиным родителям. Гриша боялся, что придется слушать Аллкины вопли и стоны, но было тихо. Он вытащил телефон, собираясь позвонить Валерке, но раздумал: зачем его бедного будить? Можно и утром позвонить. Это его 'война', не Валеркина. Открылась дверь, выглянула Маня и сказала, что она останется в палате, а он может пройти в комнату для родственников, они его позовут. Гриша глупо спросил 'когда?', но в ответ получил только слегка раздраженное Манино 'откуда я знаю?'.

Он прошел вперед по коридору и метрах в двадцати увидел казенную, совершенно сейчас пустую, фальшиво-уютную комнатку с розоватой мебелью. Гриша уселся на диван и приготовился к долгому ожиданию. Хотелось спать, но это было обманчивое ощущение нервной усталости. Он представлял себе Аллкину боль, потом вспомнил ее маленькой девочкой, и как он сам отвез Маню в роддом, а потом долго ждал там. Тогда было раннее утро, начало марта, мокрый снег, хмарь, совсем еще темно. В 8 часов он ненадолго съездил на такси на работу, что-то ему там было позарез нужно сделать, а когда вернулся в больницу, Маня уже родила. В регистратуре ему довольно равнодушно сказали, что 'девочка, 2.900'. Он позвонил из автомата Маниным родителям, но они уже все знали, и даже сообщили новость его собственным родителям.

Когда родился внук, он был в отъезде, узнал новость по телефону, и вот сейчас … все происходило при нем. Гриша не мог сидеть на месте. Прошло уже больше двух часов, сколько можно … Аллка несчастная … как они бывало с Валеркой радовались, что они – мужчины, что им ничего такого не надо делать, а бабы – бедные-несчастные. Впрочем, действительно ли они так уж бабам сочувствовали? У женщин было свое предназначение, а у них – свое. Мужчинам вообще труднее живется, они же 'крайние': женщина 'за' мужем, а они за кем? Ни за кем. Они сами по себе. Не то, чтобы они себя с Валерой по-этому поводу жалели, нет, конечно. Просто женщинам 'за это', что они 'за' ними надо было родить. Вообще-то справедливо.

 

Гриша вышел и прошел к двери Аллкиной палаты. Там наблюдалось какое-то движение: в дверь вошла врачиха, потом дядька врач подошел. Стонов, которых Гриша так боялся, слышно по-прежнему не было и вдруг он услышал явственный, хоть и тихий, но надрывный плач. Ребенок орал не переставая, тоненько, но требовательно, то ли жалуясь, то ли радуясь. Грише показалось, что он слышит мужской голос, девочка плакала бы по-другому. Ему дико захотелось войти в палату, но он не решился, да и страшно было: кровь, слизь, комья каких-то испачканных салфеток, разъятые Аллкины ноги, жалкий измазанный какой-то дрянью комок, его новый внук. Это был чуждый женский , слегка пугающий мир, о котором Гриша не хотел знать больше, чем он знал. Тонкий плач его будоражил: новый мужик в семье. Когда открылась дверь и вышла Маня, Гриша сидел, вытянув ноги, на полу около палаты. Маня улыбалась и махала ему рукой, чтобы он заходил.

Гриша вошел в палату. Аллка лежала бледная и усталая, но в остальном совершенно обыкновенная. Он боялся увидеть на ее лице туповатую гримасу экстаза, но не увидел. 'Пап, иди посмотри, что мы там тебе приготовили. Вполне он у нас ничего получился. Иди возьми его, не бойся' – сказала ему дочь. Тут Гриша обратил внимание на молоденькую медсестру, заканчивающую возиться с лежащим на столике малышом. Он подошел, и сейчас же сестра положила ему на руки конверт из застиранной простынки. Из свертка торчала маленькая голова в голубой трикотажной шапочке. Гриша был готов принять в руки небольшую тяжесть, но сверток как будто совсем ничего не весил. 'Боже, какой крохотный' – подумал Гриша. Он бережно держал внука на левом предплечье и всматривался в его красноватое, немного опухшее лицо с закрытыми глазами. Большой нос, как у него самого, темноватые волосы торчат из-под шапочки, четко очерченные, плотно сжатые маленькие губы, иногда вдруг кривящиеся в неконтролируемой гримасе. Симпатичный мальчишка. 'А почему он не плачет?' – спросил он. 'А что ему плакать? У него все хорошо.' – ответила Аллка.

Гришей овладела странная смесь радостной гордости с опустошением, всегда наступающем после нервного напряжения. Только сейчас он заметил, что очень волновался. Аллу перевели на другой этаж, ребенка положили в маленькую тележку на колесах с застекленными бортами. Он спал, никак не реагируя на передвижения. Один раз он открыл свои мутно-голубые расфокусированные глаза и сразу же их закрыл. 'Пап, ты видел, как он смотрит? Как думаешь, они с братом похожи?' – Аллка со всеми разговаривала, но почему-то не слушала ответов, ее возбуждение, как оказалось, еще не прошло. Гриша с Маней еще немного побыли в больнице и поехали домой. Гриша успел из больницы позвонить Валере:' Валерк … ну все. Можешь нас поздравить. Новый парень … еще ночью … ну зачем было тебя будить. Ни к чему. Все нормально. Спасибо. Как назовут? Еще не знаю. Какая разница!' Валера был рад, возбудился. Гриша слышал его громкие восклицания. Потом он поймал себя на том, что Валере позвонил первому, а уж потом родителям. Безотчетный жест, Гриша и сам не знал, почему так поступил. Маня уехала, как она сказала 'по делам', Аллка просила ее кое-что докупить для ребенка. Перед отходом она велела Грише думать, что подарить дочери на память с рождением сына. Конечно Аллке надо было что-нибудь подарить. Какую-нибудь бабскую цацку. Гриша подсел к компьютеру и лениво прошелся по изделиям Сваровский. Да что толку было ему тут рыскать? Все равно Маня сама будет выбирать, потащит его по магазинам, будет неустанно обсуждать достоинства ювелирных стилей.

Гриша стало скучно и он открыл файл 'друг'. Хватит тормозить, вгоняя себя в каждодневный пафосный транс: ах, Валеры нет, ах он нас безвременно покинул … то похороны, то рыдающие родители, то он сам в депрессии, сломленный бедой! Надо же, что он себе напридумывал, урод! Сидит ночами, сопли на кулак наматывает, а наутро живому Валере звонит и слушает его бодрый голос. Хватит жить в придуманной действительности, накручивая себя, упиваясь тоской! Или пиши, или бросай это дело! Все просто.

Гриша и сам не замечал, что он мыслил по своему обычному шаблону: как только его сознание достигало определенной степени патетики, он инстинктивно снижал накал страстей и эмоций, используя самоиронию и горький безжалостный сарказм. Он просто органически не умел принимать себя всерьез. А что … нормально: лучше самому над собой посмеяться, чем видеть, как смеются другие. Да, кто другие-то? Валера? Но Валера как раз обожал все, что Гриша писал. Ну и что … просто, когда он работал, он представлял себе 'других', читателей, представлял их реакцию, и невероятно боялся переборщить в 'высоком стиле', показаться фальшивым. Самое страшное – это фальшь. На Гришу нашел приступ ненависти к себе, своему стилю, своим замыслам.

Злясь на самого себя, он открыл новый файл и впечатал туда пошлое идиотское четверостишие их детства, что-то такое из пионерского лагеря в 'сиротском жанре' и балладном стиле:

Как под городом под Саратовым

На помойке ребенка нашли.

Чисто вымыли, сухо вытерли,

И опять на помойку снесли.

Гриша остервенело принялся придумывать свой вариант. Он подыскивал рифмы и напевал:

И лежал в грязи, тот ребеночек,

В шелухе и очистках гнилых.

А пеленочки к ножкам сбилися

Он не плакал, а был странно тих.

Мух навозных был там уж целый рой

Заползали ребеночку в рот

Дворник пьяный хмырь, ссаной он метлой

Тыкал злобно ребенку в живот.

Нос оторвал был, глазик вытек весь

А из уха торчал длинный гвоздь.

Он лежал в грязи, на помойке здесь.

Ах, ребеночку худо пришлось.

Но парадное распахнулось вдруг

Кто-то вышел ребенка забрал.

Тот же пьяный хмырь, не жалея рук

Он ребеночку глазик вставлял.

Ну а вечером дворник-хмырь решил,

Что с ребенком все ж что-то не так …

Снова он пошел, вот такой дебил

Бросить бедного в мусорный бак.

Сначала Гриша много раз пел свою только что сочиненную балладу, радуясь особой отвратительности содержания и стиля. Новый стих еще нравился ему своей мрачной бессмысленностью. Если бы он захотел, он мог бы длить и длить свои противные строфы: про выпавшие кишочки, или про торчащие косточки … править рифмы, переделывать строчки, доводя их до мнимого совершенства. Гришей овладело знакомое ощущение хорошо сделанного дела: вот так он молодец! Он уже совсем было собрался послать свое творение Валере, но что-то его остановило. 'Что я делаю? Зачем? Почему я так упорно занимаюсь ничего не стоящей дурью? Валерка прочтет эти глупости, улыбнется, скажет, что я, мол, молодец … но, разве я сам не знаю цену подобным шедеврам? И это поэзия? Примитивные рифмочки, неточные, банальные, уродливые …' – Гриша вдруг очнулся от своего убийственного нелепого вдохновения, подвигшего его написать про помойку. Он решительно нажал на кнопку 'удалить'. Заботливый компьютер осмотрительно спросил его, не хочет ли он 'сохранить' свой документ, и Гриша решительно сказал 'нет'. Только что написанное, теперь казалось ему ужасным, безвкусным бредом, недостойным его времени и усилий. Он открыл файл 'друг'. 'Вот оно и пришло … сегодня такой день … у меня родился внук … я счастлив и я готов' – Гриша выбрал другой шрифт и легко вывел в правом верхнем углу заготовленный эпиграф: