Ворр

Tekst
2
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Вокруг разверзлась внезапная тишина.

– Сейль Кор, друг мой, не хочешь ли ты сказать, что в Ворре расположен Эдемский сад?

– Да, это так. Но Эдем – лишь угол Божьего сада; прочее – это места, где ходит Бог, чтобы думать о мирском. То невозможно на небесах, где все одинаково, без формы и цвета, температуры и перемен. В мирском саду Он носит платье чувств, сплетенное с нашим временем. Он позволяет камням и скалам, ветру и воде облечь Его невидимые идеи. Он воображает нашу жизнь в материи, из которой мы сделаны.

Француза шокировали и тронули такая вера и скрепляющая ее ясность. Отложив на время цинизм, он отчаянно попытался составить следующий вопрос вне своеобычного снисходительного безразличия.

– Откуда ты это знаешь? – спросил он.

Сейль Кора смутил вопрос. Неужели его собеседник действительно так недалек?

– Так сказал Он, – ответил Сейль Кор.

Любые дальнейшие расспросы, к которым подмывало Француза, оборвались. Они расстались, уговорившись встретиться на следующее утро и начать путешествие к краю Ворра.

Француз вернулся к слугам и нашел отель, твердо стоящий в центре города, на прочных дорогах, откуда была изгнана пыль. Той ночью Француз почти не говорил с Шарлоттой. Лежа в постели, прислушиваясь к подлунным звукам за окном, он молился о сне. О сне библейской вескости, о яркости сада, необитаемом тысячи лет. Но поджидавшие его сны не знали пощады и пришли с хищной грацией шакалов.

* * *

Тишина дома возбуждала ее, завышала ожидания, делала вкусней переходы крадучись из комнаты в комнату. Она медленно открывала для себя двери и дом, двигаясь с убежденностью, ласкавшей момент. Поиски в полной свободе ночи лишь усиливали удовольствия.

Несколько лет назад она прочла «Сердце-обличитель» в третьем издании, упиваясь коварством По и стоя рядом с протагонистом, когда тот скользил к спящей жертве. Она дивилась способности автора описать подобное самодостаточное зло на фоне обыденной, скучной скорости жизни; тому, что он знал нюансы скрытности и умел передать в словах тихий, искусный злой умысел. Рассказ современного американского автора тронул ее и подарил надежду. Хотя его чуть не испортил намек на манию, она знала, что По поистине понимал власть и представления высшего интеллекта, в конечном счете увлеченного проницанием собственного развития.

Теперь, в этом пустом старом доме, она могла практиковать собственные таланты. Вооруженная фитильным фонарем с окошком, прислушивалась к человеческим звукам – тому шепоту движения и дыхания, что всегда выдает их присутствие. Уши силились ловить любой намек, но не слышали и малости жизни. Убедившись, что она в особняке одна, Гертруда позволила ногам расслабиться и прекратила ходить на цыпочках. Спешно двигаясь по низкому коридору, она едва не пропустила запертую дверь в подвал.

Подняв фонарь, чтобы осмотреть свою коллекцию стальных булавок, она выбрала две из них с подходящей кривдой и применила к латунной скважине. Произвела обычные повороты и извороты, но ничто не сдвинулось. Она сменила отмычки на те, что покрепче; этот замок был другим, его внутренний механизм – упорней; возможно новей. Она бормотала под нос в натуге. Не должно быть так сложно; что она делает неправильно? Гертруда остановилась и снова прислушалась к пустому дому. Ничего не изменилось, так что она снова вставила отмычки и вдруг осознала, что она-то права, но не прав запор: он был левым – левые сувальды, коварно установленные в замок на правой стороне двери. Она перевернула щупы вверх ногами и повернула против логики. Замок уступил.

Гертруда открыла дверь и оказалась в заметно другом пространстве – на лестничной клетке, нависавшей над мрачными глубинами подвала. Вход соответствовал всему, что она видела дотоле, но в атмосфере отличие было налицо: здесь кто-то жил. Ладони взмокли, во рту вдруг пересохло. Голову вскружило одновременно от восторга и тошноты. Она не видела, не слышала и не обоняла перемены, но все фибры разума говорили, что она уже не одна. Обостренные чувства, зависшие на грани открытия, тронул другой индикатор: тепло. Статичный и нейтральный мускус отсутствия надушило крошечное повышение температуры. Там кто-то был – прятался под домом.

* * *

Все чаще их ежедневные уроки перемежались требованиями Измаила практиковать спаривание; его диету соответственно адаптировали, дабы компенсировать перемену в привычках и потерю жидкостей и минералов. Долготерпение Лулувы объяснялось ограниченностью ее функций – чертой, которая, очевидно, наделяла ее неугасающим энтузиазмом к чему угодно.

Бывали дни, когда они спаривались часами. Другие занимались вокруг своим делом, носили еду и уроки, игнорируя их или наблюдая, слегка удивляясь энергии и однообразности действия. В одном случае Сет их поправил, чтобы они не соскользнули со стола, на котором так сильно возились.

Измаил все еще учился по ящикам, но предпочтение отдавал влажным безмолвным урокам – с безграничным энтузиазмом, пока усталость не замедляла до сна. Тогда Лулува укладывала его, затемняла комнату и понижала температуру. Укутывала в глубоком изнывающем сне, прежде чем оставить святость их покоев и подняться в сам дом, тихо войти в подвальную кухню, где однажды жили люди. Она снимала кожухи внутренних механизмов и промывала в фарфоровой раковине. Занималась она этим в темноте, потому что машинам не требовался свет для функционирования, даже если им дан лишь один зрячий глаз.

* * *

Гертруда вздрогнула от шума воды. Теперь она наверное знала, что здесь кто-то есть, что она – нарушительница. Еще она знала, что, кем бы они ни были, они не желали, чтобы их нашли; свидетельством тому было их подпольное проживание. И все же возбуждение перевесило любой трепет из-за преступления – а кроме того, никто не поднимет руку на Тульп.

Шум прекратился. Навостренные уши уловили шорох защелки, и Гертруда последовала вниз по лестнице на звук, стараясь подняться от пола всем длинным телом и стать невесомой, пока пальцы деликатно прощупывали каждую ступеньку на предательство, прежде чем доверить ей полный вес.

Спуск занял больше часа, и к этому времени в ночи уже завозилась заря. Старая подвальная кухня была просторной и пустой. Из высоких окон на восточной стороне сочился тусклый паучий свет. Сад на улице зарос по краям; свет на его пути в неподвижную комнату приправляли свалявшиеся лозы, пыльная листва и газ паутин. Она стояла в проеме и прислушивалась. Ничего. Впервые она ощутила холодок волнения – не страха, но легкого нервного воспарения, которым теперь наслаждалась. Она оглядела комнату, чтобы оценить ее нынешнее предназначение и пересчитать двери. Между мраморным столом и люком кухонного подъемника лежали остатки ящика. Брошенные – вероятно, этим дураком Муттером – щепки и короткий ломик. Потом она увидела свет в чулане; дверь была слишком маленькой, чтобы вести куда-то еще. Гертруда присела, чтобы изучить ее. Ни скважины, ни ручки; заподлицо со стеной. Некогда дверь не бросилась бы в глаза – так плотно посажена, что невозможно разглядеть. Но возраст размыл ее границы, так что теперь о другой стороне говорил клинышек света.

Поставив фонарь, она подняла лом и без колебаний вывернула стоическую дверь. Не чулан, но изгибающийся и спускающийся коридор предстал пред ней. Она согнулась под стать туннелю и пошла-поползла, пробираясь вдоль его длины.

Не подозревая о ее наступлении, Авель и Лулува занимались деталями завтрашней учебы – «Урок 314: Характерности деревьев» – в тусклой спальне с тихо храпящим Измаилом. Аклия была в смежной комнате – концентрация прикована к открытому ящику, голова склонена, глаза всматривались так, словно читали что-то внутри. Сет заряжался на стойке, набираясь энергией для следующего дня.

Ни Авель, ни Лулува не заметили, как начала отходить дверь в стене; не зафиксировали они и пришельца, попытавшегося разобрать их формы. Когда ее глаза привыкли к комнате вне света коридора, мозг попытался осмыслить увиденное. Он допускал обман зрения, он предполагал иллюзию, вызванную усталостью, он даже выдвинул сон в качестве объяснения ее открытия. Но вот скользнула по спине своим холодным щупальцем реальность, и Гертруда отдернулась от отвращения, страха и голода.

Ее невольная судорога толкнула дверь, хлопнувшую в замершем помещении. Брат и сестра вскинули головы, загородив от нее просыпающегося мальчика, занимая хищную стойку защиты – почти на четвереньках, вздыбившись, как кошки. Гертруда проникла в комнату, подталкиваемая удивлением от этого уникального момента и слишком страшась обратиться спиной к этим маленьким гибким существам. Она медленно развернулась в пространстве и подняла на высоте груди лом, как нерешительный штык. Голова коснулась потолка; существа едва доходили ей до плеча. С растущим утренним светом она увидела, что они не существа, но машины, и в силу вступил извращенный рефлекс собственного превосходства. Корка самоуверенности обрела голос, и она уже готова была заговорить, когда Авель раскрыл челюсти и издал высокий шипящий визг. В противоположной двери тут же появились Аклия и Сет – в той же стойке, что и Родичи. Измаил, разбуженный переполохом, потер лицо и сонно обернулся к конфликту. Дремота улетучилась в тот же миг, когда он понял, что выход преградила Гертруда. Ее лицо спровоцировало ужас, и его стошнило пустотой от увиденного уродства: у нее было два глаза.

На миг все в комнате оцепенело в морозном напряжении. Только позывы к рвоте Измаила разбили ледник времени.

Затем он хило пролепетал:

– О, о, на помощь!

Авеля науськала эта жалкая команда, и он быстро сделал три шага к Гертруде, пронзая оком ее бледное нависающее лицо. Остальные Родичи сгрудились позади. Он был в метре от нее и приближался, когда лом отделил шею от плеча. Голова вместе с куском торса задребезжала по полу, а рот бешено трещал, пока на растрескавшемся лице вращался единственный глаз. Тело же упало на колени и окоченело, плеснув из-за судороги внутренним кремом за зазубренный край расколотого тела. Даже в разгар событий Гертруда мгновенно вспомнила, как в детстве занималась вивисекцией жуков. Тот же хрупкий панцирь, лопающийся под ее лезвием, тот же белый гной, бегущий из полости хитина. Крем скользнул за шоколадно-коричневый край и разлился по кафельному полу.

 

Остальные теперь издавали тот же звук, что и разбитая голова, без удержу трещали жесткими челюстями. Зубы Гертруды стучали в унисон, зараженные звуком от этих устройств и ужасно безобразного ребенка, который скорчился на металлической койке. Но стаккато ее зубов напиталось адреналином восторга, так что в хоре доминировала его настойчивость.

Мальчик застонал и закрыл глаз от уродства в симметрии этой великанши. Внезапно Родичи отступили – задом наперед, не отворачиваясь, – в противоположную дверь; они ступали с деликатной устойчивостью, ни разу не отнимая глаз от вторженки, – все еще в полуприседе, словно для нападения, но в обратном направлении, отматываясь. Они достигли двери и исчезли за ней. Лулува ушла последней и сразу перед тем, как исчезнуть, посмотрела на мальчика, который почувствовал ее взгляд, но обернулся слишком поздно, чтобы увидеть. Все, что осталось от его защитников, – закрывающаяся за ними дверь.

* * *

Проснулся он мокрый от пота, с порозовевшей подушкой – спросонья шарил по голове и телу в поисках раны, объясняющей заляпанную ткань, но ничего не находил.

Сон выхолостил его; в нем не осталось ни следа покоя, когда он выполз с постели в утро, побежденный и измочаленный. Кипяток не помог; пятно ночи не смывалось. Француз нехотя оделся, плотно застегнувшись в костюм из кусачей, раздражающей лжи. После глотка черного горького кофе вышел из комнаты в день, не говоря ни слова. Снаружи отеля поджидала готовая наброситься жара.

Сейль Кор стоял в тени пальмы через улицу.

– Бонжур, эфенди! – окликнул он, взмахнув рукой в интенсивно-синем небе, когда на солнце показался ослепительно-белый костюм. Француз, едва успевая за шагом Сейль Кора, обнаружил, что его восторженно влекут по улице.

– Мы отправимся прямо в Ворр, – говорил его знакомый. – Но по пути я хочу вам кое-что показать.

Француз согласно пробормотал, но внутренне ужасался мысли идти пешком. Он не имел намерений на пешее путешествие, и все же его тащил по главной дороге грязного городишки незнакомец. Раздражение росло с жаром дня; на душе скребли когти прошлой ночи, завистливые и живые.

Шагая по приподнятому деревянному настилу под галереями из изогнутого песчаника, он вспомнил выверенные архитектурные красоты Берна, где проводил некоторое время с матушкой, гуляя по ярмаркам в дни перед Рождеством, когда на улицы без цели падал снег, легкий и постоянный. Ни единая снежинка не коснулась их, когда они переходили из лавки в заветную лавку, – сводчатый Альтштадт предлагал уютный туннель цивилизованных пропорций, напоенный радостями теплого коричного вина и ароматами соснового ледяного воздуха.

Так же внезапно, как Француз впал в фантазию, извращенность сравнения сплюнула его назад, не давая времени на наслаждение или подготовку; снова собственный механизм творческой изобретательности обернулся против него. К тому времени это случалось все чаще и чаще; у блеска его литературной лжи был злодейский близнец, который не понимал, почему все эти игры слов, если они так остроумны, должны функционировать единственно в рафинированной прозе. Каждый день он повсеместно применял те же правила композиции и выдумки, низводя удовольствие и опыт до жалких шуток. Хватался за воспоминания Француза и выворачивал их замысловатыми мотивами, тучными от странности, заставляя глупость и гордость трахаться на священной земле его гения. Вокруг все было скроено из гниющего дерева и держалось лишь на вони тлена. Ничего подобного изяществу Швейцарии; даже величественные каменные дома бледнели до незначительности.

Раздражение Француза росло, обращаясь на него со всепожирающей радостью. Загоняло его обвинениями: в основе сравнений дышали какие-то поблекшие детские сантименты – их же должны были выбить из него уже много лет назад? И что он вообще здесь делает? Он никогда не покидал нумеров или автомобиля, зачем же согласился на встречу с этим безмозглым дикарем?

И так без конца. Вокруг головы жужжал рой мух – нимб падальщиков, – только чтобы лишний раз подчеркнуть мысль. Француз сплюнул одну изо рта, дико размахивая руками, чтобы отогнать остальных, и выронил трость, застучавшую с тротуара на нечистую дорогу. Сейль Кор только рассмеялся при виде этой пантомимы нового друга. Вспыльчивого и в лучшие времена, Француза мгновенно залучила злость, и он плевался оскорблениями в лицо невежественной черни. Ничего не случилось. Сейль Кор не выказал шока или гнева. Даже не дрогнул, только сменил открытый смех на серьезную хмурую улыбку и подождал.

Шипение последней ругани обернулось пшиком; Француз был готов развернуться и протопать обратно в отель, когда одним простым и плавным движением Сейль Кор снял с головы свой легкий шелковый шарф и небрежно повязал на красное ходящее ходуном горло коротышки. Мир пропал. Сплавились синь ткани и неба, свежий ветер остудил сердце и успокоил разум.

Когда яд и стресс ушли, Сейль Кор взял Француза за руку и потянул за собой, подводя к дверям близлежащей церкви. Он направил ошалелого компаньона внутрь, и они сели в прохладе зала на одну из темных резных скамей. Француз пытался найти слова извинений, но так давно ими не пользовался, что остался нем.

– Я привел вас сюда, чтобы вы поняли Ворр, – сказал его проводник. – Этот Божий дом – для тех путников, кто проходит рядом с его священным сердцем. Пустынные Отцы основали эту церковь еще до того, как на ее месте стали столпить камень на камень, до того, как для нее срубили хоть одно дерево. Они пришли из Египта, как пророки былых времен, пришли стеречь и ждать, защищать нас и тех, кто путешествует в нас.

Француз огляделся. В иконографии доминировали образы деревьев; деревьев и пещер. С лица, как будто вырубленного топором, глядели черные сурьмленые глаза. Белизну пристального выражения Отца обрамляли темные волосы до плеч и спутанная борода. В одной руке он держал Библию, в другой – посох. Он сидел в пещере, окруженный глубокой зеленью непроницаемого леса. Сцена была исполнена на квадратной доске толстой и узлистой древесины. Француз уставился на икону, пока над его головой говорил высокий черный человек.

– Ворр был здесь до человека. Божья длань осенила эту землю не сдерживаясь. Деревья росли в великой тени познания, изобилия. Древнее молчание камней сменилось молчанием леса, слышимым. Сим было создано место для человека – чтобы дышать и быть благодарным. В центре тени раскрылся сад, и Ворру был дан обитатель. Он до сих пор там.

Глаза Француза оторвались от взгляда святого. Он повернулся и поднял голову к Сейль Кору.

– В Библии говорится, что дети Адама покинули обетованные земли и ушли в мир.

Сейль Кор провел ладонью над головой – словно отгонял запах или поглаживал нимб.

– Да, так написано – но Адам вернулся.

Они продолжали беседу, пока вокруг храма рыскала дневная жара. Француз отказался от последних остатков сексуального влечения к спутнику. Вначале оно присутствовало – насыщенный, густой мускус фантазии, будораживший их встречи. На первых порах Француз не видел причин, почему не овладеть черным принцем, не добавить к списку беспризорников, матросов и преступников, приправивших сточную канаву его сексуальной алчности. Сейль Кор был красив и наверняка одарен физически; очевидная бедность упрощала его кратковременное приобретение.

Но слова в устах Сейль Кора, убежденность представлений и доброта в глазах смыли прочь это сальное амбре, заместив эфирной отстраненностью, шокировавшей самую гордость и кровоток краеугольного цинизма Француза. Усталому призраку хандры пообещали полноту и надежду. Француз ощутил в Сейль Коре – с некоторым страхом – вкус искупления. Даже поймал себя на том, что стал придавать вес нелепым мифам о Ворре и бившейся в них сердцем душеспасительности. Вдвоем они толковали о змеином грехе, об избавлении, о звездной короне и происхождении предназначения; доме Адама в раю, его многих коленах, наказании Евы и всех преступлениях познания. В эти моменты блуждающие глаза Француза вернулись обратно к святому и его братьям, занявшим стены. Он охватывал черно-белые картины ангелов; в некоторых узнавал страницы из книги – вырванные и обрамленные выжимки из представлений Гюстава Доре о рае и аде. Изображения были твердыми, почти мраморными с виду, такими непохожими на сердитых патриархов – Пустынных Отцов с икон, с одинаковыми глазами, с невозможным сочетанием темперы бесконечности и категоричного, точеного авторитета. Французу пришло в голову, что у Сейль Кора молодая версия этих самых глаз и что они дозреют до того же взгляда строгой мудрости.

Когда беседа подошла к концу, Француз заметил другую картину. Меньше остальных и в дальнем углу храма, вдали от всех источников света, она была исполнена левкасом на том же плотном дереве, но в процессе, очевидно, что-то пошло не так, поскольку пигментация лака почернела. Он приблизился, чтобы изучить ее; казалось, картина пуста или вмещает только нарисованную ночь. Он коснулся кончиками пальцев заскорузлой поверхности, различая рельефные очертания, контуры головы – проглоченного обитателя картины, невидимого в дегтевых пучинах.

– Что здесь? – спросил он проводника.

Молодой человек стал стеснительным и уклончивым, отказывался смотреть прямо на плаху мрака.

– Что здесь? Прошу, ответь.

– Некоторые истории из Ворра старше человека, и их путают с Библией, – ответил Сейль Кор. – Думаю, это одна из них. Сказано, что после того, как умрут все сыновья Адама, древо придет оберегать некая сущность. Зовут его Чернолицый Человек. Это может быть он.

Француз пригляделся к картине. Сейль Кор же при этом отвернулся, сказав, что им потребуется целый день, чтобы обсудить посещение Ворра, а этот день стал отступлением для поиска другого знания. Такова жизнь – чувствовать направление ветра или падение человека. Этот день был посвящен храму и их месту в колесе времени. Сейль Кор со стуком подобрал трость Француза со скамьи и передал ему – теплую и легкую. С ее набалдашника взвихрилась пыль, как дым в косых лучах поджидавшего снаружи дня. Больше они не говорили о той скрижали тьмы.

* * *

Женский голос раскатился вязким воем. Она была отвратительна, но человечна, и отчасти он узнавал в ней себя. Она стала первой своего рода, кого он видел или слышал, и была она чудовищем – переросток с лицом, от вида которого его то и дело тошнило. Мороз от мысли, что он брошен наедине с этой тварью, пронизал до мозга костей.

Превратно понимая его отвращение за страх, Гертруда пыталась сказать заточённому чаду что-нибудь доброе, что-нибудь, что донесет: она не причинит ему вреда. Она упражнялась в доброте, и от этого незнакомого ощущения ощутила в себе праведность – в самом чистом смысле, что когда-либо знала.

Долгое время она оставалась почти неподвижной, говорила мягко, чтобы подчеркнуть дистанцию и сдержанность. Измаил поглядывал на нее уже не с той опаской, убирая руку от прикрытого глаза и постепенно привставая в кровати. Она увидела, что он не ребенок, а низкорослый подросток, крошечный и жутко обезображенный, но весьма человечный.

Высоко над ними в перевитом саду вставало солнце, шугая цепляющийся туман и разоблачая ярко-синее небо. Его свет слепил кухню, слал толстые завивающиеся лучи, пронзившие подвальные окна. Без сквозняка или любых других движений поднялась упиваться неподвижностью пыль. Комната пела и ликовала в своей незанятой красоте – как и все комнаты, оставленные на столь долгий период времени: не запятнанные даже легчайшими следами переделок или лихорадочной воли людей, вновь овладевшие своими замыслом и расстановкой.

Гертруда с опаской двинулась через комнату к юнцу; руки широко разведены, лом оставлен позади – она чувствовала, как обладание наполняет ее будущее и оправдывает настоящее. Она медленно прошла мимо накренившихся останков Авеля, но ее осторожности не хватило, чтобы не дать ему опрокинуться, разлив последнюю жидкость шумной лужей. Это вызвало в Измаиле неожиданную ярость, что растеклась по всем уголкам его страха. Его бросили. Лулува оставила его, не сказав ни слова. Родичи не смогли защитить – в сухом остатке вся забота их труда и проведенное вместе время ничего для них не значили. Он смотрел на сломанное бакелитовое тело, окоченело и неуклюже завалившееся в молочном болоте. Безжизненная голова Авеля еще лежала на другом конце комнаты, но воспоминания об их разговорах уже начинали ускользать от Измаила. Его смятение и гнев встретились на распутье, где их уже поджидала тень этой гигантской женщины.

Она быстро свыклась с болезненным прищуром съеженного подростка, чувствуя прилив заступнических чувств – новинку, примешавшую к ее смятению благочестие. Она никогда не переживала таких эмоций, как когда дотронулась до Измаила, но он отпрянул от контакта – эта мягкость была бессмысленной, тошнотворной. Он натянул на свою наготу легкое синее одеяло и закусил кулак.

 

Из словаря художественной литературы Гертруда извлекла:

– Тише, ты в безопасности, – слова комкались в горячем рту, как его импровизированная набедренная повязка. – Эти создания ушли, и я тебя защищу.

Он знал, что имеет в виду двуглазая, но не мог понять, почему она это говорит. Голосом Родичей – хрупким трепетом – он ответил:

– Это была моя семья, мои друзья.

Гертруда была уязвлена. Она не дозволит этим омерзительным куклам задерживаться в его бредовых мыслях ни секунды долее. Отбросив последние остатки незнакомства, она обеими руками помогла ему подняться из койки, присела, притянув его лицо к своему, и сказала:

– Это чудовища. Тебя держали здесь в плену, вдали от своих. Это мерзости. – Он моргнул и пустил слюну. – Их найдут и уничтожат за то, что они сделали с тобой и твоим лицом.

Она усадила его на пол и крепко запахнула на нем одеяло, подоткнув полы под его дрожащий вес.

– Не двигайся, – сказала она. – Я скоро вернусь.

Она быстро дошла до места, где исчезли Родичи, и заглянула в соседнюю комнату, где нараспашку оставили еще одну дверь. Опасливо протиснувшись мимо зарядных отсеков и открытых ящиков, добралась до крошечной кухоньки на противоположной стороне комнаты. Оттуда открытая дверь вела на винтовую лестницу с темнотой в основании. Внизу была полость – куда больше, чем ее же архитектурная структура. До Гертруды донесся резонанс – плотная пустота, звеневшая в тишине: тот самый пресловутый колодец.

Там не двигалось ничто, кроме самого объема, который вытягивался ко дну столбом ожидающего эха. Она не стерпела его превосходства и пустила в него крик.

– ЧТО!

Слово нашлось во рту, минуя мозг. Выплюнулось само – не вопрос, а скорее вызов или брань, плевок звука, чтобы застолбить территорию и показать, что она не отступит. Он должен был быть непокорным, но дрогнул. Слишком поздно она поняла, что это самое последнее слово – на любом языке, – которое стоило прокричать в подобную нарезную бездну. На такие вопросы рано или поздно приходит ответ, и она молилась, чтобы он пришел сейчас, так как страх наконец захватил ее ощущение контроля. Но снизу пришел сокрушительный рокот, и она почувствовала себя мелкой перед такими глубинами знаний. Реверберация «ЧТО!» прокатилась по лестнице, шипя и грохоча между магмой и звездами. На микровечность все внутри нее лишилось краски и подвижности. Белая кровь закупорила сердце, наглухо забила уши и сгустилась в глазах, спеклась в капиллярах мозга; пленка белого дыхания встала во вратах легких; белые мускулы прикипели к белой кости; белую мочу подмывало обжечь белые ножки, а белые нервы перещелкивались между собой от мутности и прятались в прозрачности воды.

Пока эхо еще содрогалось, она отдернулась обратно в жизнь и побежала. Грохнув за собой дверью, она понеслась через аккуратный застой следующей комнаты, сталкиваясь с упаковочными ящиками, соломой и банками с образцами, тревожа столы и ссадив ногу. Влетела в следующую дверь, подхватила Измаила в руки и выскочила в тесный коридор наверх, поскальзываясь на свернувшейся жидкости, когда-то бывшей Авелем, и пнув голову, та опять затрещала по мокрому полу. Гертруда забурилась в яркий туннель, ее платье визжало от трения с гладкими стенами. Задыхаясь на фоне всхлипов мальчика, она выехала на влажных четвереньках на тихую кухню, через взломанную панель тайной двери. Косой свет глазировал помещение, даруя благословение, но Гертруда едва зафиксировала его на бегу со своим подопечным, из кухни по лестнице, и ворвалась наконец в спокойное достоинство старого дома. Она хлопнула дверью и, глубоко вздохнув, одной рукой повернула свой ключ от всех дверей, пока второй приперла обмякшего мальчика между бедром и стеной. Запор встал в гнездо. Слезы встали в глазах. Приготовилось к высвобождению облегчение, но тут она услышала что-то позади. Разворачиваясь, она призвала ярость в брызгах голоса, пота, слез и безымянной каши от разбитого Родича. Оголив зубы, с руками-когтями, она столкнулась лицом к лицу с Зигмундом Муттером.

* * *

Оба устали от компании друг друга. Дело кончено, уговор заключен. Цунгали дал согласие на охоту. Он заберет жизнь неведомого человека и опустошит ее – где-нибудь в глуши.

Войдя в ночь, он вошел во власть над своим миром. Богами и демонами он лепил из него свое понимание сил – каждая со своей ценой, отмеренной в крови. Он прошел к концу лагеря, где в тенях таился угнанный мотоцикл – пумовый скелет стойкого металла. Уверенно оставил «Энфилд» в латунных ножнах на мотоцикле. Винтовку звали «Укулипса» – «колыбель» на языке его матери. Она плотно села в тусклом расцарапанном металле – сама расцарапанная и мятая от потертостей и сотрясений, но теперь погруженная в крепкий сон нежелезистой насыщенности, оберегавший от влажности. Здесь Укулипса была в безопасности – плоть деревянного цевья, мышцы и кости механизма защищала тугая гулкая темнота, слабо отдававшая металлической кровью. Он проехал мимо часовых в толстые бревенчатые ворота, из бывшего дома – во мрак своей неколебимой уверенности. Шины рокотали и с регулярным пульсом скакали по красной почве, пока он приближался к своему биваку и задаче, к которой приступит с легким сердцем.

В нем не было ненависти к белым – это отняло бы энергию у целеустремленности. Он просто знал, что все они наперечет воры и лжецы. Когда его произвели в полицейские офицеры в двадцать лет, он уже был важным пророком своего племени, жрецом-неофитом, ожидавшим возмужания, чтобы войти в полный статус. Сама чтимая Ирринипесте видела его ценность и хвалила за отвагу. Быть замеченным шаманом такой силы – великое благословение. Когда она попросила наушники его двоюродного брата, он отдал их с готовностью.

Брат погиб за неделю до повышения Цунгали, после инцидента с захватчиками. Многие Настоящие Люди старались понять и перенять новый уклад, перевести заморскую бессмыслицу в какую-то прикладную частичку реального мира. Его брат – в их числе. Он наблюдал за их укладом и увидел самый дорогой фетиш. Он наделал копий того, что было у них под охраной и в почете, полагая, что уже одно подобие прояснит все, даже раскроет смысл их слов, и тогда все смогут причаститься великой мудрости. Он делал компрессы из листьев и земли, скреплял слюной и смолой. Лепил из них черные слитки, которые белые жрецы звали библиями. Даже носил свою собственную у сердца, словно падре захватчиков.

Но на эту преданность белые ответили злом и конфисковали все розданные имитации. Когда он удалился в лес и начал строить хижину, они как будто успокоились и радовались его уходу.

Хижина вмещала брата в полный рост. Над ней он поставил очень длинный шест, связав вместе тростник и самые прямые сучья, какие нашел. С этой шаткой мачты свисала длинная лоза, которую он привязал к самой верхушке. Лоза проходила через крышу и соединялась с двумя половинками кокоса, скрепленными между собой изогнутой веткой. Те брат водрузил на голову – по половинке на каждое ухо. Как белые, он слушал голоса духов, парящие в воздухе. Как у белых, мачта ловила их на свою леску и переливала в чашки и в его голову. Он сидел целыми днями, крепко зажмурив глаза, в абсолютной концентрации. Когда захватчики нашли его, они смеялись до розовых слез. Он тоже смеялся, и дал им наушники – как они их называли, – чтобы они послушали голоса.

Офицер взял скорлупу, все еще стирая смех с глаз, и приложил к ушам. Улыбка тут же спала, и он отбросил их – отшвырнул, как змею. Закричал на брата и приказал своим людям сжечь хижину. Но брат отказывался уйти, говорил, что так хотели духи и что огонь пройдет по столбу и хижине в воздух, где будет ждать, чтобы однажды войти в столб на хижине белого человека. Там брат и сгорел. Цунгали подобрал выброшенные наушники и смотрел с остальными, как хижина и мачта духов рушились вокруг сидящей в дыму фигуры.