Аты-баты, шли солдаты

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Окровавленный Глебов осторожно закапывался в снег. Автоматчики еще не дошли до него, хладнокровия у него хватало, правда, силы уже были на исходе. И поэтому он не торопился.

Только вдруг он увидел, что из недалеких кустов на него смотрит перепуганная девочка в большом платке и огромных валенках.

И немцы увидели девочку. Двое автоматчиков направились к ней, проваливаясь в подтаявшем снегу.

– Валя, беги!.. – что есть силы закричал Глебов. – Беги!.. – Из последних сил он встал на ноги.

– Здесь я, гады!.. Здесь!..

И выпустил в автоматчиков длинную очередь. Руки дрожали, по лицу текла кровь, и он вряд ли попал в кого-либо. Но немцы, забыв о девочке, бежали теперь к нему, ожесточенно стреляя на бегу. Они были точнее. Глебов выронил автомат, вскинул, падая, руки, но сквозь пот и кровь увидел…

…первые «тридцатьчетверки» на гребне возле Ильинки…

– Так погиб последний, – тихо говорила Валентина Ивановна. – А я тогда сознание потеряла. Очнулась в избе: наши солдаты принесли…

Она вздохнула, отерла слезы, подошла к угрюмо молчавшему племяннику Глебова.

– Дай, Паша, я тебя поцелую. Это ведь твой дядя спас меня тогда.

Павел Глебов вскочил, расцеловался с Валентиной Ивановной, снова сел. Суетливо зашарил по карманам, бормоча:

– Я закурю, закурю, а? Как, артист, на тебя не повлияет, если подымлю тут, а?..

– Кури, Паша, – негромко сказал Мятников. – Если, конечно, хозяюшка наша не против.

Валентина Ивановна молча покивала. И все закурили. Даже Мятников. И долго молчали.

– А письмо, что просили меня отправить, я так и не отправила, – тихо сказала Валентина Ивановна. – Сперва болела долго, потом вроде как поздно было. Виновата, конечно, очень я виновата.

Прошла к иконе Божьей Матери, что висела в красном углу, достала из-за нее пожелтевший солдатский треугольник.

– Варваре Святкиной, – прочитала она и протянула письмо капитану.

Константин развернул треугольник, а читать не мог: строчки прыгали перед глазами. Отдал Анне:

– Прочитай, Аня.

– «Здравствуй, Варюха моя…» – начала читать Анна.

– Это мама, – зачем-то пояснил Константин. – Мама моя.

– «Пишу тебе, потому что сегодня мне двадцатка стукнула. И такого дня у меня еще не было. Я ведь беспризорничком родился, какие там дни рождения. Шамовки перехватил, морду не набили – уже праздничек. А тут ребята – ну все, Варюха, весь наш боевой взвод – загоношились и гульнули. И так все хорошо было, Варя, весело, дружно. И все речи толкали.

Все больше о том, как после войны жить будем. И еще насчет детей, конечно, разговор был. Ты себя, Варюха, береги, слышишь? Ты же в мамы готовишься. Уж как-нибудь прохарчись маленько. Родишь сына – Костей назови. Мне это имя очень даже нравится. И смотри, Варюха, если не вернусь, расти так его, чтоб человек вышел, а не дешевка какая. Думаю о тебе, денечки наши считаные вспоминаю и целую, как умею. Твой Витька Святкин».

Все молчали. Константин вскочил неожиданно:

– Мне позвонить надо. Домой. Срочно.

– В конторе есть телефон, – сказала Анна. – Я провожу. Извините, мы скоро вернемся.

Было уже довольно поздно, но старик Илья Иванович не спал. Он сидел на кухне и занимался привычным и любимым делом: доставал из коробки свои многочисленные солдатские медали, разглядывал каждую и тихо улыбался, вспоминая что-то, ведомое только ему.

Телефонный звонок раздался, как всегда, неожиданно, да и был неожиданным: громким и длительным. И Илья Иванович торопливо засеменил в большую комнату, где стоял телефон.

– Слушаю, – сказал он, сняв трубку.

Трубка молчала, и старик еще раз сказал: «Слушаю вас». И тогда трубка ответила вдруг:

– Здравствуй, батя.

– Что?.. – недоверчиво переспросил Илья Иванович. – Что вы сказали? Что?..

– Здравствуй, батя, – уже громче и увереннее сказала трубка. – Это я, Константин. Ну как ты там?

Старик хотел ответить, но не мог. Губы задергались, голос больше не слушался его.

– Батя, ты меня слышишь? – уже с беспокойством спросил Константин. – Это я, батя.

– Костя?.. – сдавленно переспросил Илья Иванович. – Это ты, да? Ты это звонишь?

– Я, батя, я.

– А Люба спит. Разбудить?

– Ты мне сейчас нужен, а не Люба, – сказал Константин. – Свинья я у тебя, но ты уж прости меня. Прости, батя.

Илья Иванович молчал. По лицу его вдруг медленно потекли слезы, но он не замечал их и – улыбался.

– Батя, чего замолчал? – встревожился Константин. – Слышишь меня?

– Слышу.

– Скажи Любе, чтоб три билета на Москву заказывала. Три, понял?

Из спальни вышла заспанная Люба. Хотела что-то спросить, зевнула, привычно протянула руку за трубкой, но старик так сердито махнул рукой, что она остановилась в крайнем изумлении.

– Три билета на Москву! – прокричала трубка.

– Три билета, сынок, – громко повторил Илья Иванович. – Три, и все – на Москву!..

Была звездная ночь, и по дороге к памятнику шли Константин и Анна.

– А я никогда не получала писем от папы. Он не писал в ту ночь перед боем, он был с мамой. Это была единственная ночь в их жизни, и поэтому я – Анна Вилленстович, а не Анна Суслина. И ордена у нас нет. Он у бабушки хранится, у папиной мамы. А бабушка мою маму не признала и орден нам не отдала.

– Свинство это, – сказал Константин, больше думая о своем. – По себе знаю.

– В те годы редкая любовь приносила счастье, – тихо продолжала Анна, – но мама всю жизнь считала себя счастливейшей из женщин. Странно, правда?

– Странно, – вздохнул Константин. – А может быть, и нет. Нам трудно судить: у них были другие единицы измерения, и счастья и несчастья. Выше наших.

– Неизмеримо выше, – согласилась Анна.

Некоторое время они шли молча.

– Что-то случилось со мной за эти дни, – наконец сказал он. – Сам не понимаю что, но чувствую. Может быть, потом разберусь, потом пойму.

– Это естественно, Костя.

– Мне не в чем себя упрекнуть, не подумайте, Аня. Живу нормально, как все. Служу честно. Делаю, что положено. Но, может быть, в этом-то все и дело: только, что положено. Не меньше, но и не больше… – Он вдруг замолчал и остановился. И Анна остановилась. Возле обелиска молча стояли люди.

Они узнали их, когда подошли ближе.

Юнессу Хабанееву и профессора Сайко, Леню Лавкина и народного артиста Мятникова, летчика гражданской авиации Тенгиза Кодеридзе и сестер Крынкиных, племянника Глебова и Валентину Ивановну. И молча встали рядом.

И тогда возник последний титр фильма. Нет, не «Конец», потому что не было конца в этой истории. Просто медленно всплыла надпись:

«СТОЯВШИМ НАСМЕРТЬ ВО ИМЯ ЖИЗНИ».

1974

Офицеры

1917 год

…Последние Святки царской России. Уже всем надоела бессмысленная и жестокая война, не прекращается поток беженцев с запада и юга, уже начались очереди, и многие недоедают, но никто пока не знает, что эти Святки – последние, что через два месяца отречется государь и Россия станет республикой. И, может быть, поэтому веселье сегодня такое по-русски бесшабашное и такое по-русски горькое. Даже отчаяние в России пока еще отчаянно веселое.

Ясный день, легкий морозец. Москва, Воробьевы горы. Где-то наверху полковой оркестр играет русские вальсы и марши, которые странно смешиваются с выкриками, шумом, смехом и всеобщим оживлением. На санках, на лыжах, а то и просто так, кувырком, или подстелив мешки, которые предлагают желающим бойкие московские мальчишки, катается праздничная толпа.

На реке расчищен снег: там режут лед коньками. Но удовольствие это более сдержанное: это – спорт, как его понимали тогда. И «спортсмены» в те времена были совсем не похожи на нынешних.

На горах куда демократичнее: здесь в основном молодежь. Студенты и курсистки, гимназисты и гимназистки, реалисты (учащиеся реальных училищ) и озорные московские девушки. Заметны легко раненные или выздоравливающие офицеры – тоже молодые. С палочками, с повязками, кое-кто в сопровождении сестер милосердия, друзей, подруг или родителей. Война все-таки. Повсюду снуют разносчики, предлагая конфеты и баранки, сбитень и чай, пирожные и шоколад.

Солидная публика – отставные офицеры, чиновники и просто отцы, сопровождающие своих дочек (женихов-то нынче маловато, ай-ай), – держится в стороне, наблюдая за всеобщим весельем, но не участвуя в нем.

И совсем уж особняком расположились отставные полковники и генералы: это уже деды, а не отцы. И странно видеть в их обособленном кругу двух терских казаков: пожилого есаула и совсем еще юного казачка Ваню.

– Георгиевский кавалер, – с невероятной гордостью хвастается есаул. – Покажи господам офицерам боевую награду, Ваня.

Ваня расстегивает парадную бурку. Над сверкающими газырями – новенький Георгиевский крест. Отставники уважительно рассматривают его – уж они-то понимают в наградах! – а какой-то весьма древний генерал торжественно отдает честь. И Ваня очень смущается.

– Самый молодой кавалер, – важно продолжает есаул. – Потому и в Царское Село приказано было явиться в моем сопровождении. Государь лично «Георгия» вручил. Белокаменную посмотреть дозволили, Иверской Божьей Матери поклониться. Ну а завтра, конечное дело, обратно на фронт. В действующую армию.

Отставники прочувствованно жмут юному герою руку, говорят добрые слова и тактично – есаулу, а не казачонку – суют червонцы в широкую задубелую ладонь. Ваня безмерно счастлив и горд, но и смущен тоже безмерно: даже румянец выступил на еще не знакомых с бритвой щеках. Он что-то бормочет в ответ на поздравления и напутствия, улыбается… Только вдруг замирает его улыбка.

…Мимо них с ликующим смехом проносятся расписные санки, в которых сидит румяная, безмятежно счастливая гимназистка, и красный шарф развевается за ее спиной, как победный вымпел. Звали эту гимназистку тогда просто Любочкой.

Какое-то отчаянное счастье. И смех чересчур громок, и гимназисты с реалистами яростно, не на шутку (девушек не поделили, что ли?) сражаются в снежки, и студенты совсем некстати затеяли горячий спор. И даже полковой оркестр вдруг заиграл «Прощание славянки».

 

Большую группу молодых офицеров-фронтовиков, видимо, привезли сюда прямо из госпиталя, потому что сестры милосердия помогали раненым выбираться из только что подъехавшей вереницы саней. На костылях, с обожженными лицами, с черными повязками, прикрывающими навсегда утерянный глаз, с перебинтованными руками, головами, ногами…

Всмотримся в них, пока еще звучит «Славянка»: они хлебнули лиха. Они уже все поняли в свои двадцать с небольшим, а если и не поняли, то научились верить в собственное предчувствие.

А вокруг – буйное молодое веселье. Под самый трагический в мире марш – под «Прощание славянки». Однако не все веселятся на Святках. Кое-кто и работает. Группа рабочих выламывает глыбы льда на Москве-реке. Из глыб выпиливают тяжелые брусы, обматывают рогожей, перевязывают и грузят на грубые, совсем не для катания санки. И пареньки лет пятнадцати, изгибаясь до земли, волокут груженные льдом санки наверх, на Воробьевы горы, где ждут ломовые извозчики с тяжелыми грузовыми платформами, запряженными мохнатыми битюгами. Там и перегружают на платформы доставленный с ребячьим надсадным хрипом лед: лошадей по такой крутизне не погонишь, жалко лошадок.

Парнишек не жалко. И того, упрямого, с хмурым лицом, которого пока еще зовут Алешкой, тоже не жалко. Каждому – свое, даже на празднике жизни – на Святках.

И Алешка никогда не жаловался и не унывал. Отец у него еще осенью четырнадцатого без вести пропал, мать в эту зиму совсем расхворалась, и он подрабатывал, где только мог. Ну а Святки для рабочего человека, известно, самое удачливое время. Только не зевай.

Изгибаясь в три погибели, а кое-где становясь на четвереньки, Алешка с огромным трудом преодолел первый, самый крутой и до льда разъезженный подъем. Здесь была небольшая площадка, на которой можно было передохнуть, отдышаться, подкопить сил для последнего, самого длинного, но зато более пологого участка горы. И Алешка отдыхал, шапкой вытирая взмокший лоб и заинтересованно поглядывая на шумных саночников, которые мчались вниз, к Москве-реке, с визгом и смехом, благо веселый их путь пролегал совсем рядом с его обледенелой тернистой дорогой к ожидающим наверху ломовикам с платформами.

Сверху летели расписные, кокетливо изогнутые и полные звонкого смеха саночки, в которых сидела Любочка с победно развевающимся шарфом за плечами. В ней было столько искреннего восторга и так она сама была сегодня хороша, что Алешка невольно заулыбался. И, конечно, засмотрелся: ее расписные саночки неожиданно подпрыгнули на ухабе, свернули вдруг на обледенелый рабочий спуск, сбили Алешку и его груженые сани, с таким трудом втащенные сюда.

Летели вниз все втроем: Любочка с хохотом в расписных саночках, Алешка – кубарем, а следом и его груженные льдиной сани. Любочка каким-то чудом сумела отвернуть и промчаться левее рабочих, а вот Алешка вместе со своими разогнавшимися некстати санями угодил прямо в трудящихся.

– Да растудыт твою, раззява косорукая!

– Виноват, Кузьмич, оплошал маленько. Барышня подбила…

– Мадемуазель! Мадемуазель Люба, одну минуточку!..

С этим взволнованным окриком мимо них торопливо прошел поручик в шинели, перетянутой офицерской портупеей с кобурой на правом боку и шашкой – на левом. С рукояти шашки свешивался красный темляк: знак ордена Анны IV степени.

– Разрешите представиться: личный адъютант вашего батюшки поручик Кольцов. Прошу вас, мадемуазель, срочно следовать за мной. Лихач ждет на дороге.

– Но зачем же, зачем? – настороженно удивилась Люба. – Что-нибудь… Что-нибудь с папой? С папой, да?

– Прошу поспешить, мадемуазель. Покорнейше прошу.

Взволнованная Любочка и суровый поручик прошли мимо Алешки. Рабочие молча смотрели им вслед.

– Господи, неужто полковника убили? – растерянно ахнул Кузьмич.

– Что? – спросил Алешка. – Какого полковника?

– Отец у этой барышни – боевой полковник. С четырнадцатого из окопов не вылазит. Я у них аккурат перед войной комнату для мамзели переделывал.

– Это где – у них?

– На Арбате. Там в переулке дом со львами. Заметный такой дом.

Кузьмич говорил что-то еще, но Алешка уже не слышал. Он смотрел в другую сторону: на расписные саночки с забытым шарфом, который так победно развевался за Любочкиной спиной…

Вечер. Немноголюдные и степенные улицы дворянского центра Москвы стали сегодня оживленными и даже шумными. По ним проносились рублевые извозчики, пятирублевые лихачи, а порою и тройки, спешащие в иные места – к «Яру», в «Стрельну».

– Посторонись!..

– Берегись, православные!..

Среди этой праздничной суеты шел усталый Алешка, волоча за собою расписные саночки. Вышел на Арбат. Свернул в переулок и остановился возле дома с двумя каменными львами у подъезда. Вдоль тротуара стояло несколько извозчиков и даже один автомобиль, но в самом доме было тихо.

Алешка втащил саночки по ступеням подъезда, нашел ручку звонка, подергал. Подождал, прислушиваясь, подергал снова, уже понастойчивее.

Дверь открыла заплаканная немолодая горничная:

– Чего тебе?

– Да вот. Санки привез.

– Какие санки, какие?

– Этой… Ну, мамзели вашей. Любочки, что ли. И вот еще. Забыла она.

И достал из-за пазухи аккуратно сложенный шарф. Горничная взяла шарф, всхлипнула:

– Горе-то у нас какое, парень. Отца у нее убили…

Повернулась вдруг и пошла, забыв и про дверь, и про санки. Алешка хозяйственно втащил санки в дом и тихо, без стука, прикрыл дверь.

Спустя четыре года

Ораторы, митинги, атаки, обстрелы, конные лавы, падающие люди, лазареты, облепленные мешочниками поезда, беспризорные дети, расстрелы и виселицы, опустевшие города и обезлюдевшие деревни – так промелькнули четыре года человеческих жизней, которые в Гражданскую войну стоят дешевле патрона. Для любого человека каждый день казался тогда невероятно длинным, как самый последний, и каждый год мелькал, как сон, потому что каждое «сегодня» ощущалось как «вчера», а каждое «вчера» было так похоже на «сегодня».

Худое, с обтянутыми кожей скулами, а потому хмурое лицо – это Алешка вслушивается в хрипатый патетический басок:

– За трудовую сознательность, рабоче-крестьянскую дисциплину и преданность мировой революции, а также за призовую стрельбу и понимание текущего момента наградить комвзвода Алексея Трофимова красными революционными шароварами!..

Алексей вдруг широко улыбнулся, и вся его хмурость тотчас же ушла, а тут еще и гармошка заиграла туш.

В заснеженной Москве было тихо. Спешили куда-то редкие прохожие и еще более редкие сани, стояли за чем-то молчаливые очереди, и никуда не торопились еще более редкие постовые на площадях. Столица казалась вымершей.

И совсем уж вымершими казались ее переулки, притихшие в непролазных сугробах. С забитыми наглухо подъездами, с закрытыми на все цепи и засовы железными воротами дворов, с врезанными в окна жестяными трубами буржуек.

А вот в одном из домов – большом, каменном, с двумя облезлыми львами у подъезда – жизнь все-таки чувствовалась. И в том, что парадная дверь его не была заколочена, и в том, что на стенах возле подъезда, на самих дверях и даже на львах были расклеены многочисленные рукописные объявления:

«Домашние обеды. Французская кухня».

«Сохрани здоровье. Рецепты народной медицины».

«Предсказание судьбы. Гадания по тибетским таблицам».

«Культурный досуг за картами. Винт, вист, преферанс, покер, белот».

«Быв. воспитанница Смольного института дает уроки хороших манер».

«Учу на арфе. Приходить со своим инструментом».

Из подъезда вышла Любочка в наброшенной на плечи шубке. И шубка была иной, и Любочка – похудевшей и повзрослевшей. Она держала в руках подобное прочим рукописное объявление и присматривала местечко, куда бы его приклеить, когда позади раздался хруст снега, и она оглянулась.

Перед нею стоял Алексей. В буденовке и шинели, подпоясанной солдатским ремнем, на котором висели шашка и револьверная кобура. Он смотрел на девушку в старенькой шубке, на облезлых каменных львов у подъезда, опять – на Любочку, веря и не веря собственным глазам.

Любочка презрительно повела плечиком, кое-как прилепила объявление и, не оглядываясь, убежала в подъезд.

Алексей проводил ее ошарашенным взглядом, потом подошел к объявлению и начал внимательно его читать.

«Сегодня имеет быть концерт из произведений Моцарта. Вход за умеренную плату с непременным добровольным пожертвованием одного полена дров с каждой персоны».

В просторной и почти пустой гостиной Любочка расставляла кресла и стулья полукругом перед сдвинутым к стене роялем и тремя пюпитрами. Над роялем висели два увеличенных фотографических портрета: кавалерийского полковника в парадном мундире с многочисленными орденами и пожилой дамы в скромном платье с аккуратным белым воротничком. К углу рамки каждой фотографии была прикреплена узенькая ленточка крепа, а лица на них чем-то напоминали Любочку.

И это было единственным, что уцелело на стенах. Лишь темные прямоугольники невыгоревших обоев указывали на то, что когда-то в этой гостиной висели не только два этих портрета.

Тихо скрипнула дверь в квартиру, но Любочка сразу насторожилась:

– Кто там?

– Это я, Любочка, – ответил женский голос.

В прихожей пожилая няня, которую когда-то Алешка принял за горничную, снимала с плеча сумку. Потом размотала платок, сняла его и тяжелое пальто, присела, стаскивая боты. Из гостиной вышла Любочка. Остановилась в дверях.

– Сегодня имеет быть концерт, няня, – с гордостью сообщила Любочка.

– Что Аркадий Илларионович, поправился? Славу богу!

– И может быть, принесут дрова, – Любочка убрала пальто и боты. – И будет тепло… А соль ты достала, няня?

Няня сокрушенно вздохнула:

– Только на столовое серебро и удалось сменять.

– Значит, после концерта закатываем пир! – радостно объявила Любочка. – Напечем картошки в мундирах…

– Бесприданницей останешься, – горестно заметила няня.

– На-пле-вать.

– Дурешка ты еще. – Няня помолчала. – На толкучке говорят, что, мол, скоро уплотнять начнут. Тех, кого еще не уплотняли.

– Ну и пусть.

– А где же концерты давать будем?

– Москва большая.

– Москва чужая, – строго поправила няня.

По этой чужой Москве по-хозяйски посередине улицы шли трое. Старший, Рыжий и Младший. И остановились у подъезда со львами, читая объявления.

– Публику приглашают, – со значением сказал Рыжий.

– Угу, – буркнул Старший. И пошли себе дальше.

А в коридоре какой-то незначительной воинской части, вероятнее всего – командирского резерва, Алексей, смущаясь, подошел к другу-одногодке. Помыкался, покурил для разгона и нырнул точно в омут:

– Подмени меня сегодня, а?

– Девчонку встретил, что ли? – прищурился друг.

– Девчонку, – подумав, отчаянно соврал Алексей.

– Хорошо москвичам, – завистливо вздохнул друг.

– Ну, как сказать… – Алексею было неуютно говорить на эту тему, но приятель был себе на уме.

– Баш на баш.

– Какой же тут может быть баш? – резонно засомневался Алексей.

– А такой, что завтра – приказ, кому куда. Так что сегодня я тебя прикрою, завтра – ты меня.

– То есть как это?

– А так, что вместо меня поедешь, если мне так захочется.

– Идет! – сказал Алексей.

И они пожали друг другу руки.

Тем временем в прихожей няня и Любочка деятельно готовились к предстоящему концерту, тем более что из-за закрытой двери гостиной уже слышались звуки самой первой, пробной настройки инструментов. Любочка и няня распихали по углам и стенам оставшуюся мебель, поставили стулья, на которые можно было аккуратно сложить верхнюю одежду посетителей, у входа расположили стол и стул, а за ними расчистили место для будущих непременных добровольных приношений. Несколько довольно хилых полешек Любочка специально разбросала для намека.

– Кажется, все, няня, – сказала она. – Дровишки – тонкий намек.

– Ступай переодеваться, Любочка, – сказала няня. – Пора уже.

Любочка ушла готовиться к «имеющему быть» концерту, а няня водрузила на стол дачную плетеную корзиночку – тоже «для намека» – и важно уселась на стул.

По заснеженным переулкам Москвы бежал Алексей с огромным поленом под мышкой. Непривычная пока еще шашка все время путалась в ногах.

В прихожей все так же чинно и важно восседала няня. Настройка инструментов за закрытой дверью гостиной стала уверенней и громче, а за спиною няни уже заметно прибавилось дровишек, не зря на стульях были старательно сложены пальто и шубы.

С лестничной площадки вошли две немолодые дамы в совсем немодных и уж тем более недорогих пальто: полная и худощавая.

 

– Здравствуйте, Алевтина Степановна, – приветливо улыбнулась няне полная дама. – Очень приятно было узнать, что наша Любочка снова занялась концертами.

– Она так музыкальна! – поддержала худощавая. Пролепетав эти слова, дамы застенчиво сунули скомканные ассигнации в плетеную дачную корзиночку и вдруг ринулись назад, на лестничную площадку, откуда и притащили один сломанный стул на двоих.

– Извините, Алевтина Степановна, это единственные дрова, которые нам удалось раздобыть, – виновато призналась худощавая дама. – Я, увы, начала топить буржуйку книгами. Но что же делать, что?

– Кризис, – уточнила полная. – Кризис, как я теперь понимаю, это не высокая температура, как считалось при царе, а низкая. Но все равно это должно быть каким-то признаком. Или выздоровления, или наоборот.

Болтая так, дамы довольно сноровисто разломали стул и сложили обломки в кучу. Затем няня, она же Алевтина Степановна, приняла их порядком потертые в очередях пальто, и дамы, приведя в порядок седеющие прически, прошли в гостиную. И почти тотчас же зазвучал Моцарт, словно оркестранты только и ждали, когда же наконец появятся именно эти дамы.

В гостиной, кое-где сохранившей следы былого благополучия, стараниями Любочки были полукругом расставлены кресла. Их чинно занимала в основном пожилая публика, так же старательно сохранявшая следы былого благополучия, но больше, правда, в манерах. А четверо музыкантов в тесноватых и уже залоснившихся фраках и какая-то по-особому очень юная Любочка честно отрабатывали и хлеб, и поленья.

Звучал Моцарт. Ах, как томно, как истово слушали музыку все эти бывшие! Со слезой и умилением, с улыбкой и отрешенностью, с тоской о минувшем и со страхом перед будущим.

– Несчастное дитя, – тихо шепнула худощавая дама полной соседке. – Потерять отца в семнадцатом, а год назад схоронить матушку. Господи, какие страшные времена переживает Россия!

– Да, да, – согласно кивала полная дама. – Но какая сила духа у этой девочки.

– Скажите лучше, какая няня Алевтина Степановна. Не оставила сироту в такое время, когда родные отворачиваются, дети от родителей и родители от детей. А здесь посторонний, по сути, человек…

Оглянулся сидящий спереди старик, посмотрел укоризненно. Дамы смущенно примолкли, но вздрогнули, когда в прихожей глухо хлопнула входная дверь.

На пороге прихожей стоял Алексей в командирской форме и амуниции с поленом наперевес. Он не знал, что делать дальше, куда деть отмотавшее руки полено, и поэтому хмурился.

– Как не совестно шуметь, молодой человек, – укоризненно покачала головой Алевтина Степановна. – Тут приличный дом, а там, – она кивнула на гостиную, – концерт. Имеет быть.

– Виноват, – хмуро сказал Алексей и, с натугой припомнив, добавил: – Я, это… Моцарта уважаю.

– Ну, если уважаешь, тогда бревно свое к стеночке прислони. И раздевайся, у нас – приличный дом. И посильное, – Алевтина Степановна выразительно постучала корзиночкой.

– Это в момент.

Алексей аккуратно прислонил полено, куда велели, снял ремни с оружием, буденновку и шинель и вновь затянулся ремнями.

– Чего это ты, парень, в красных штанах? – удивилась Алевтина Степановна. – Ну будто дятел.

– Награда такая. За призовую стрельбу.

Не без гордости сказав это, Алексей вытащил из кармана несчитанную горсть бумажных денежных знаков и высыпал их в корзинку.

– Это много, – строго сказала Алевтина Степановна. – Сказано – посильное. Нам чужого не нужно.

– Для меня – посильное, – пояснил Алексей. – Я позавчера курсы командиров кончил, за три месяца жалованье получил. Командирское. А зачем оно мне на всем-то готовом?

– Матери отдай.

– Мать у меня от тифа померла. А отец еще в четырнадцатом без вести пропал.

– От тифа, – горько вздохнула няня. – У нас тоже от тифа. А отец еще в семнадцатом погиб. Аккурат перед Рождеством. На Святках адъютант его приехал из действующей армии…

– Да, – покивал Алексей. – На Святки.

Помолчали оба.

– Такие дела, – невесело сказал Алексей. – Можно пройти?

Музыку, звучавшую в гостиной, нарушила скрипнувшая дверь, и обе дамы тотчас же оглянулись.

У входа стоял Алексей – увешанный оружием, в ярко-красных брюках галифе и нестерпимо сверкающих сапогах. Он шагнул было, но сразу же остановился, потому что сапоги издали настолько варварский скрип, что оглядываться начали уже все.

– Вот они, грядущего гунны, – шепнула худощавая дама соседке. – Кажется, у Соловьева?.. Помните: «Слышу ваш топот чугунный по еще не открытым Памирам…»

– Какой кошмар! – с чувством откликнулась полная дама.

Тем временем Алексей углядел стул, стоявший за большими кабинетными часами, и на цыпочках подался к нему через всю гостиную, подхватив шашку. При этом сапоги продолжали скрипеть, и все провожали его испепеляющими взглядами. Однако он благополучно добрался до стула, со стуком опустил между колен шашку, перевел дух и откровенно воззрился на Любочку.

А Любочка начала сердиться. Она презрительно поводила плечиками, вздергивала подбородок и оттопыривала локотки, продолжая аккомпанировать. Публика, среди которой этот неизвестный командир был нестерпимо, вульгарно чужим, с откровенным презрением изучала его обветренное, худое, простецкое лицо, начищенные сапоги и варварские галифе.

Оркестранты продолжали играть, музыка – звучать, публика – ностальгически грустить, и никто как-то не обратил внимания на короткий странный шум в прихожей: вроде бы охнул кто-то, что ли. Все были заняты музыкой и разглядыванием красного командира в красных штанах и, по всей вероятности, восприняли этот шум как еще одно проявление уже ворвавшегося в чинную обстановку новоявленного варварства. Только Алексей настороженно прислушался, глядя уже на дверь.

Дверь распахнули ударом ноги, и в гостиную ворвались трое: Старший, Рыжий и Младший. У Старшего и Рыжего были в руках револьверы, а у Младшего – большая черная кошелка.

– Не рыпаться! – крикнул Старший.

Никто и не думал рыпаться. Даже музыка смолкла не сразу, а как бы захлебнулась: кто-то уже перестал играть, кто-то некоторое время еще прилежно концертировал. Тем временем Рыжий быстро прошел к окнам, Алексей тихо и незаметно скользнул за часы, а Младший хозяйственно раскрыл большую кошелку.

– Без шухера выворачивайте карманы, – уже вполне спокойным голосом приказал Старший. – Брошки – сережки, портмоне – портсигары и прочие уже не нужные вам остатки проклятого прошлого. Все в кошелку. Без шума. Давай.

Последнюю команду он отдал Младшему, который сразу же направился к оркестрантам, чтобы не просто грабить, но и видеть перед собою всех, кого грабил, так сказать, на общей картине.

– Эй, артисты, давай «Яблочко», – ухмыльнулся Рыжий.

– Давай, давай, наяривай!..

И оркестранты, кто в лес, кто по дрова, послушно затянули весьма популярную в те времена мелодию. Только без фортепьянного сопровождения, поскольку после требования Рыжего Любочка тотчас же встала и застыла рядом со своим инструментом, побледневшая, но решительная.

А Алексей продолжал укрываться за часами. Он присматривался, изучал противника, выжидал удобного момента, и в руке его уже привычно расположился наган.

Младший приблизился к оркестрантам, кое-как пиликавшим заказанное, и весьма возможно, что оставил бы их в покое, занявшись публикой в креслах, если бы Любочка сидела. Но она стояла, а потому Младший сразу же шагнул к ней и схватил цепочку с висевшим на ее шее кулоном, а Любочка, ни секунды не раздумывая, тут же влепила ему пощечину. Младший от неожиданности дернулся, отскочил и потянулся к голенищу за ножом.

Вот тут Алексей и шагнул из-за часов. Вскинул наган, выстрелил, почти не целясь, и Старший, выронив револьвер и болезненно охнув, схватился за руку.

– Бросай оружие. – Алексей уже развернулся и сунул револьверный ствол Рыжему в лицо. – И мордой в пол.

Рыжий поспешно исполнил указание. Алексей ногой отшвырнул его револьвер подальше и, не давая опомниться, резко выкрикнул:

– На пол, шпана! При счете два открываю огонь на поражение. Раз!..

Два говорить не потребовалось: все трое налетчиков легли на пол. Оркестранты по инерции все еще наяривали «Яблочко». Алексей оглянулся на них, сердито махнул рукой, и разудалая мелодия оборвалась на полуноте. А он встретился глазами с Любочкой.

– Мерси, – тихо сказала она.

– Бывает, – согласился он и вдруг нахмурился: – Мужчины есть, публика?

Несколько пожилых господ неуверенно поднялись с кресел. Первым встал еще крепкий старик в поношенном офицерском мундире:

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?