Битые собаки

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Вышел я к увалу, аккурат где протока в тундру забирает и шагаю, не сторожусь. О себе, стало быть, даю знать, что иду. Только примечаю: ветра нет, а кедрач в одном месте ходуном ходит. Остановился я, стою тихо. Заяц, думаю, или другой зверь какой, так затаиться должен, для того я и знак о себе подавал. Кедрач дрожать перестал – трава заволновалась, как что круглое по земле покатилось, да разве угадаешь что? Трава, сами видали, какая – не проглянешь. Но что-то живое, потому как поверх травы стежка прямо ко мне бежит.

Ружье я на случай снял. А стежка-то так и стрижёт, ближе, ближе и за сапог меня – цап! Глянул под ноги – щенок медвежий, сосун, месяца четыре ему, не боле. Оторопел я малость, было отчего. Нет такого, чтобы при сосуне матка не состояла. А в ружье у меня впору на гусей патроны бекасинами набиты.

На медведиху с дитём невзначай выйти – хуже нет. Тут или давай Бог ноги, или не дай Бог осечки. Медведиха за своего щенка сама без приглашения встречь пуле пойдёт и кто-то из двоих на месте должен остаться. Больше, понятно, зверь остаётся, но случается, что и охотник.

Матку с детьми я в жизнь не замал, потому как приплод начисто пропадает. Встречу, бывало, матерую с малыми, голос подам, они и уходят. Ну, а в таком разе, оно ведь и самому пропадать неохота. Переломил я, не глядя, ствол, сам от кедрача глаз не отвожу, патроны с дробью намацок повыковырнул, рукой в пазуху слазил (я там жакан держу всухе про запас) и опять же гляжу на кедрач, жду, чего дальше. Патроны в ствол, курками клацнул. Тут уже я осмелел, а чтоб медведиха показалась, покричал в голос. Я, мол, тебя не боюсь и сам ищу. Ждал-пождал – никого.

Внизу щенок мне в сапоги тычется и прочь не идёт. Несамостоятельный, страху в нём никакого нет, потому как ничего пока не понимает. Пнул я его ногой – он покатился кубарем и обратно ко мне. Я его вдругорядь: «Пошёл ты, – говорю, – вон, а встренься к зиме годка через четыре». А кутёнок настырно лезет и скулит, есть, видать, просит. Взял я его на руки – лёгкий он, как кошка, и всё носом тыркается. Медвежата родятся маленькие, смотреть не на что, и до полгода мало растут. Ну, мне-то что делать было? Бросить ежели – пропадёт, потому как несмышлёный и никого досель кроме родной матери не видел, домой взять – мороки не оберёшься. Одна беда, что я его на руки взял, а потом уже соображаю, что бросить мне его никак невозможно. Это – как ребёнка ни про что побить. Раз так, думаю, то чёрт с ней, с дичиной, перебьёмся. Повернул оглобли и – домой.

Что сталось с медведихой, не знаю. Может, отбился щенок от матери в тайге и заплутался по глупости, а может, кто осиротил. Скорей всё ж таки подбили матку. Навряд, чтобы взрослая пацану своему заблудиться дала. А там – кто ж его скажет. Всяко случается.

Принёс я кутёнка домой. Бабка моя поворчала, ну – это дело такое женское. Ворчит, оно, вроде, и занятие. Парного молока ему дали. Пить из посуды не умеет, но голод – не тётка, надо пить. Вывозился он как анчутка, а напился-таки. После молока посогрелся и в углу на тряпке заснул. Так и остался в хате. А ещё оказалось, что медведик был женского пола.

Пожил он в избе, ознакомился, где что, а через неделю-другую такой стал свойский, будто и нашёлся тут. Спать когда захочет, к бабке в подол просится, живое тепло ему, вишь ты, требовалось. Уляжется, чисто дитё малое, поурчит-поурчит, с тем и заснёт. Интересно, что до сладкого страсть какой был охотник. На сон всегда у бабки сахару либо конфет просит. И ест не сразу, а малость под языком подержит, почмокает, пооблизывается, а потом уже съест. Однако не шкодливый и ласковый тоже.

Сам я больше где-нито бываю, а медведик с бабкой. Сперва его кошка и куры били, так он всё с хозяйкой норовил: куда она, туда и он. Соображение, значит, такое имел, что хозяйка за него заступится и в обиду никому не даст. И к науке у него способности появились: сразу взял в толк, что на двор надо в сени ходить, и вообще чистоту любил, как он и сам опрятный зверёк.

Кормили его молоком, потом стали давать, что сами едим: и борщ, и рыбу, и картошку. Медведь всё то же, что и человек ест: хлеб, мясо, молоко, овощ всякий. И по характеру медведь к нам близко подходит, так что правильно в других государствах подметили: ежели медведь, так и – русский. А собаки к щенку долго привыкали. Увидят – шерсть у них торчмя, рычат, лают, бесятся. А трогать – не трогают. Вот поди ж ты! Должно, у собак своё понятие есть, чтоб малого не обижать, будь он хоть кто.

К зиме на медведика одурь нашла. Аккурат в это время медведи хвою жрут до отвала и в горку поднимаются, а там уже залезают в логово и спят до весны. Вот и наш стал вялый, ел мало, больше спал. Я-то его в зиму почитай что и не видел. А по весне смотрю – сам себе не верю: щенок-то наш – не щенок, а цельный пёс. Уже не то, что куры, а и собаки к нему уважение поимели и рычать перестали. Стал он самостоятельно по двору ходить и в тайге неподалёку гулял. Я прямо удивлялся, какой дикая тварь разум имеет: всё наперечёт хозяйство знает и вреда никакого не творит. В хате резвится – ничего не зацепит. Вот тебе и косолапый!

И вот примечаю я, что старуха обо всём с медведем разговаривать стала. Ну, понятно, от меня какой толк? Так она с медведем. Со мной полается – медведю расскажет, начнёт вспоминать что – тоже рассказывает или песню какую сыграет, а медведь её слушает. Зверь всегда уважает разговор и по голосу точно догадаться может, что ты делать собрался. И чуткость насчёт человека зверь крепко держит: когда отойти, дорогу дать, а когда пожировать, побаловаться. А почему так? А потому что зверь характер человеческий понимает.

Мы когда с бабкой беседуем, медведь возле на полу лежит и интересуется, слушает. Но у нас, дело известное, какой разговор? – так. Я на неё – Катерина, она на меня – Фомич, и всё. Пошла как-то она в огород картошку окучивать, а я во двор вышел позвать. Да плохо, видать, покричал. Сижу в хате, жду, когда моя старуха заявится, смотрю: медведь в хату – шасть! – и сел на порожках. Сидит, смотрит, сейчас так прямо и скажет: «Чего звал? Говори, да поживей, а то мне особо некогда». Рассказал я про это бабке своей, посмеялись мы, да в добрый час так и нарекли медведиху Катей. Стало в хозяйстве у меня две Катерины: одну позовёшь, беспременно обе заявятся.

Ела наша Катя порядком и шибко росла. Припаса у нас хватает, можно не то что одного, – десяток медведей прокормить. После нереста столько рыбы остаётся, что – моё почтение; и свиньям, и собакам, и медведю хватит. Да ещё картошка, отходы, требуха разная. В общем, возрастала Катя и вымахала за два года поболе телёнка. Держать медведя в хате тесно, и определил я её в стайку. Сена там вдосталь, а через стену коровник. В стайке она и прижилась. Днём с бабкой, а как смеркнется, к себе идёт. Из живности она особенно корову привечала. С того и день начинался: бабка поутру с подойником к корове, а Катя её уже дожидается. С бабкой заходит, сидит тихо и нюхает. Аппетит, должно, нагуливает. От коровы-то дух какой? Самый благородный: что молоко, что сено, а хоть и навоз взять, какую он тебе даёт память, как ты его на нюх поймал? Дымом из печки пахнет и жильём человеческим, а ты глаза зажмурил и дышишь, вроде заблудился и из мо́чи вышел, но спасение твоё близко, и ты его носом чуешь по ветру… Так что коровник для Кати был, как одеколон для людей. А свиней не любила и на старуху обижалась, что та с ними знается. Гляжу, взяла бабка помои и понесла свиньям. Потом, слышь, разговор со двора. Ага, понятно, уговаривает, значит, одна Катя другую, чтоб та её в свинарник допустила.

К собакам она была – так себе. Оно и конечно: враждебные от роду звери. Однако ни Катя собак, ни собаки её не трогали. Да и трогать её было поздно. Зато к малому очень осторожность показывала. Куренка, бывало, сперва носом отпихнёт, а потом лапой ступит, – а как же!

Стал я и другое замечать: вырастает зверь. Лапищи у него пошли с когтями, клыки. К такому зверю надо с оглядкой подходить, а не то он те так приласкает, что не встанешь. Как погляжу на медведиху да на старуху, так и забоюсь. Идёт она с бабкой рядом, как гора, да ещё играет, вроде толкнуть норовит.

«Слушай, – говорю, – Катерина, дело серьёзное. Больно выросла медведиха. Бить-то её, понятно, рука не наляжет и прогнать не прогонишь, а делать что-то надо. Давай-ка мы её в посёлок спровадим, а там в Питер или во Владивосток. Ей теперь одно место, что в зверинце в клетке. Рублей полста за неё смело дадут». А старуха моя: «Ты, – говорит, – Фомич, супостат, ежели вольную тварь за деньги сбыть хочешь. Это тебе, – говорит, не лошадь или корова, а животное, как ты и я, с понятием. Не дам, – говорит, – и конец». Я ей в сердцах: «Да как же, – говорю, – дура-баба, ежели она тебя по хребту погладит, мне что тогда, – одному пропадать?» «Ничего, – говорит, – со мной не подеется». «Как, – говорю, – не подеется? Ты, – говорю, – глянь на неё, как она глазищами зыркает». А медведиха, вправду, возле бабки улеглась и к полу жмётся, будто меньше показаться хочет, а сама то ко мне, то к старухе глазами водит. Бабка мне: «Ты, Фомич, меньше на неё зенки пяль. Зверь не любит, когда к нему кто без спросу в душу лезет. У Кати характер хоть и добрый, да свой, бывает ей хорошо, а бывает и худо. Что ты про неё тут баишь, она всё понимает и долго теперь будет на тебя в обиде».

И то правда, не любят звери прямого взгляда. Это у них считается вроде, как нахальство. Я сам сколько раз испытывал. Идёшь по тайге, видишь, – волк или медведь, или олень – неважно кто. Но ты видеть его не моги, а краем глаза наблюдай и начинай что-либо делать: садись, кашляй, закуривай, стучи по дереву или песню заводи какую. Главное, что ты, как будто, ничего не замечаешь. Тогда зверь за тобой наблюдать будет сколько тебе захочется и подумает тоже: «Ну, до чего культурный и обходительный человек мне сегодня попался!» А как ты на него чуть глянул, так он сразу в кусты. Вообще большое любопытство и уважительность зверь к человеку имеет. Промеж собой они тоже редко в глаза глядят, разве когда дерутся. Почему нельзя смотреть? Можно. Только, ежели зверь знакомый и знает уже, что ты пагубы ему не сделаешь. Тогда разрешается. Он даст тебе на себя посмотреть, а ты посмотри и глаза в сторонку убери, чтоб, значит, он тебя тоже облюбовал.

 

Глянул я на медведиху, так не поверите, до чего мне не по себе стало. Смотрит на меня зверь дикий, но без зла смотрит, а с обидой. И привиделось мне, что Катя всё до словечка поняла, как я про неё говорил, и вот-вот заплачет. Старуха её утешила, сахару дала. «Иди, – говорит ей, – Катя, спать и ничего не бойся». Медведиха пойти пошла, а от сахару отказалась. Вот и понимай, как знаешь: «Мне, мол, после такого обидного разговора никакой сахар не будет сладкий».

С той поры стала Катя меня чураться. Встренёмся с ней, она отойдёт, дорогу даст, а не глядит. Опять же понимать надо, что она знать даёт: «Хоть я, мол, и подчиняюсь тебе, как ты есть хозяин, а душевно с тобой не могу». Зато с бабкой стали – водой не разольёшь. И чего только старуха с ней не делала: и занозу ей шилом из лапы ковыряла, и всякий мусор таёжный из шерсти выбирала, и в пасть руками лазила. И до того ей зверь покорялся, что хоть дрова на нём вози.

Хотел я с бабкой секретно поговорить, чтобы хоть ветеринара из посёлка пригласить и медведихе клыки с когтями чуток притупить, да раздумал. Будь, думаю, что будет, раз дело такое. Старуха тоже переменилась, всё больше у неё Катя на уме. Прихворнула, случилось, Катя, так моя полночи ворочалась, пока я не осерчал. «Шла бы ты, – говорю, – Катерина, в стайку жить. Боюсь я, что ты, сердешная, до утра не выдюжишь без твоего чуда-юда».

Но вообще, жилось нам с Катей весело. К зиме она шубу новую справит, в тайгу пойдёт и хвойных иголок наестся. Потом домой вернётся и заляжет в стайку спать. Спячка у неё была короче, чем обыкновенно у медведей, потому что хозяйство наше: собаки лают, корова мычит, куры горланят, – какой тут сон? Зато к весне мишки из берлоги встают худые и облезлые, а Катя справная, гладкая, шерсть на ней блестит, ну – глаз не отведёшь, до того видная из себя.

Прожила у нас Катя без малого три года и стала совсем взрослой. В хату войдёт – свет застит, а повернётся, как по струнке. На воле побежит ежели, так на мотоцикле догонять. Купаться каждый день привычку имела ходить. Вода в заводи и летом ледяная, кости ломит, а ей нипочём. Плывёт быстро, одна голова над водой. На мель вылезет и давай лапами по воде брызги поднимать. Глядишь на неё издалека, бывало, красуешься.

Одна беда: скучать стала и задумчивость у неё появилась. Бабка догадалась сразу: «Скоро, – говорит, – Фомич, Катя от нас уйдёт. Время ей пришло». Потом, слышь, с медведихой говорит: «Скоро ты, Катя, кинешь меня, в тайгу пойдёшь дружка искать. А ништо, милая, ништо, погуляй, Катя, на воле. Семейство заведётся. А что делать? Доля такая».

И натурально, стала Катя из дому отлучаться. Уйдёт и гуляет в тайге день, а то два. Вернётся, поживёт, опять уйдёт. Уже, глянь, с неделю проходит. Ну, вольному воля. Под осень её почти месяц не было. У нас со старухой думки всякие невесёлые: то ли её, упаси Бог, подвалил кто или что приключилось. А она пришла. Последний раз, правда, но пришла. Попрощаться, значит, за хлеб-соль и за житье.

День дома побыла, а к вечеру собираться стала. Вышли мы её провожать, а уж она-то к бабке ластится и головой мотает, как поклоны кладёт. Потом пошла нехотя. Идёт-идёт, станет, назад обернётся и ворочается. И всё к старухе. Так до четырёх раз. Бабка моя слёзьми изошла, причитает, у самого тоже сердце свербит… И пошла Катя. Отойдёт малость, остановится, голову опустит, думает. Но уже не оборачивается. И так сколько раз, пока вовсе не скрылась. Какую душу зверь имеет, а?

Остались мы со старухой одни. Скучно в доме стало, вроде кто из семьи надолго уехал. Как про что разговор затеем, так тем часом и Катю помянем. Ну, дело наше, известно, стариковское, а что было, быльём покрылось. Так и жили. Годам к трём мы уже вовсе успокоились и ничего такого не думали. А оно как раз и случилось. Аккурат под Спасов день.

Пришёл я в тот раз от рыбы домой, обсушился. Сижу. Бабка стряпает. Слышу, вроде кто-то за дверь цапнул. Потом ещё, этак с протягом. Собак не слыхать, жируют на воле, во дворе всё тихо. Вышел я в сени и без опаски дверь открыл. Гляжу – ясное море! – медведь матёрый на дыбки встал, света белого не видать, а он стоит во всю дверь до стрехи до самой. Тут у меня язык отнялся: стою чуть живой, слова не могу сказать и с места не сворохнусь. А медведь на передние лапы бухнулся, меня в сторону оттёр, а сам в хату.

В крайний момент оробеть – последнее дело, потому как ты уже сам себе не хозяин и сила из тебя вся вышла. Вот и я перепугался так, что сроду со мной такого не было. Стою ни живой, ни мёртвый, а мысли у меня вразбег пошли и ни одной при себе не осталось. Показалось мне и солнце в копеечку, и небо с овчинку, и чего только не показалось. Опомянулся я при бабкином голосе. Зашёл, слышь, в хату – опять наваждение: бабка медведя обнимает, в гриву ему уткнулась, сама плачет и приговаривает: «Катя, чадушка, Катечка, милушка, души не чаяла свидеться. Вот спасибо, – не забыла меня, старую, вот спасибо!» А медведь старается, шею ей вылизывает да лицо, да руки и ворчит легонько. Но я уже вспомнил и тоже в голос вошёл, потому как догадался, что кроме Кати больше у нас быть некому.

Меня-то? Признала, как же. Обнюхала всего, дыхнула. Звери, они по запаху признают, и всякая живность на свете для них состоит особо. Ну, мне-то много не надо. Признала – и будет, и на том благодарность.

Что тут поднялось! Бабка по хате мечется, а Катя то постелется возле неё как полость, то вскочит как гора да заурчит на радостях. Не успели мы в разум войти, глядь! – двое щенят медвежьих в хате. Точь-в-точь, как я Катю впервой нашёл, а может, разве что чуть поболе. Оказывается, она к нам со всем приплодом заявилась.

Старуха вовсе ополоумела, кричит: «Катя, детки-то, детки у тебя какие пригожие. А уж похожи, ну прямо – вылитая ты. А живёшь-то как, Катечка? Ну, дай Бог, дай Бог. Да что ж мы так?.. Фомич, чего стоишь? А ну неси балык, какой есть в чулане, да сахару кускового поболе, гостей дорогих…»

Чулан у нас во дворе, держим там всякий продукт, что холода не боится: муку, мясо, сало, сахар тоже. Из хаты вышел я свободно и совсем уже в своей норме, а оно опять, чтоб тебя… Мишка. Откуда он взялся, шут его… Ежели супруг, так не паруются они надолго и мужиков своих вскорости прогоняют, а этот… Да ещё злой, паразит. Ну, думать время не показывает: пришла беда – отворяй ворота.

Еле я успел в чулан заскочить и на пробойник дверь взять, а уж он вслед ломится. Ну, это, брат, шалишь; дверь я делал крепкую, доски в ней – разве что пуля возьмёт. От шатунов ставил, чтобы порухи не было. Шатун? Тоже медведь. Который опоздал спать лечь в берлогу, а потом уже нельзя было. Этот опасный, потому как голодный. Бывает и людям от него разор, ежели к припасу доберётся. Такого я бью без жалости в любой час…

Опять же испуг меня схватил. Дышу, аж сердце заходится, будто километр без роздыха бежал. А до чулана всего чуть поболе десяти метров будет. Вот что страх с человеком может сотворить. Страх, он такой, что хоть кого опозорит… А как вспомнил я, что медведь в хате может до убийства дойти, так и вовсе мне худо стало. «Катерина, – кричу, – закрывайся скорей!» Но бабке моей навряд слыхать, а Катя услыхала.

Сперва щёлки в двери засветились, перестал мишка свет загораживать. Смотрю дальше. Вижу, Катя его плечом толкает, а тот задом от неё. Нехотя, правда, и вроде как отговаривается, но не спорит. Отойдёт на шаг-два, а Катя его плечом! плечом! Так на середину двора вытолкала и повела прочь: сама первая, а он за ней. Уже я в таком разе из чулана вышел, смотрю на них – ничего не пойму: Катя могутная, как корова, а этот паразит рядом с ней, как собака, – вот так мужик! Потом сообразил, что пестун это, сынок от первого выводка. И рост у него, – как раз людям на ярмарке бороться смеха ради. Ему бы добрый подгопник, он бы и сам убрался, а я оробел без памяти. Одно слово: страх, большие глаза… У медведей такой есть случай, что содержит матка при себе кого-одного из старших детей за меньшими присматривать, и прозывается он пестуном, ну – нянька, вроде. И при Катиных, выходит, тоже один такой состоял добросовестный.

Зашли они в кусты, потом в тайге скрылись, ничего видать не было. Должно, Катя его по-своему ругала, а то, может, побила, чтоб не принародно. Они все страсть как боятся матку, особенно, ежели она с детвой. Медведь и в человеке признает, что, ежели сказать, баба в женских тягостях, так он её нипочём не тронет.

Воротилась Катя одна. Кутята её в хате возятся, как ничего и не было. Бабка мне говорит: «Ты погляди, Катя-то смеётся. Это она, Фомич, не иначе, как с тебя». Присмотрелся, что ты скажешь! – смеётся зверь. Смеётся как? Обыкновенно. Олень, к примеру, во время гона часто смеётся. Собака хвостом весёлость передаёт и глазами, само собой. У волков самый короткий смех и редко они смеются. А медведь головой вертит и вниз глядит, чтобы кого случайно не обидеть. Но всё ж таки нет-нет, а глянет на то, от чего его смех взял. Вот и Катя на меня тоже так глядела. Смешно ей было, как я на старости лет кости себе размял.

Погостила у нас Катя часа три и пошла. Через пару дней опять наведалась, но уже без своего пестуна. А потом часто приходила. Кутят бабка сахаром повадила, да и Катя смалу его любила, так весь наш сахар и… да! Ну, была оказия, привёз нам Николка Пахомов ещё рафинаду…

Крепко западает добро зверю в память. Припомнила Катя всё, как есть: в стайку свою сходила, а я туда дрова сложил, пришлось выкинуть. В коровнике посидела. Опять с бабкой из-за свиней ругаться стала. Касательно своей жизни ни в чём от нас не таилась, покажет, бывало, вроде как расскажет. Видели мы со старухой, как она своих малых купает. Сперва сама в воду заберётся и ждёт, когда детвора полезет. Те боятся и не идут, а топчутся близ воды. Надоест Кате ждать, поплавает сама, искупается. После на берег выйдет, отряхнётся, пацанов своих по очереди загребёт и, вот ей-бо, как мать дитё по одному месту – набьёт! набьёт! набьёт! и в воду поспихивает.

Думали мы, что из-за нас могла у них нянька отбиться на сторону, потому как долго не видели. Но бабка сказывала, что всё у них благополучно и семья целая. Она в тайгу за жимолостью ходила. Варенье из жимолости – первый сорт и при кашле лучше, чем малина. Там она их всех и встретила: медведи большие охотники до ягод. Позвала бабка Катю; та – к ней, а пестун – от неё, как черт от ладана, только треск пошёл. И пришлось старухе лишний раз за жимолостью идти, а что тогда набрала – всё скормила.

Осенью пришла Катя прощаться. Одна. Детей, видать, со старшим оставила. Так оно, конечно, легче. И опять, как в прошлый раз. Бабке слез на неделю хватило, щи стала подавать пересолённые, мне тоже тоска, лишь вспомню, как идёт Катя от нас и печалится. С того и перестал я их трогать. Жизнь у медведя и так намного людской короче. Пускай себе, думаю, живут. А тут ещё с Катей у нас родство повелось, так мне и вовсе нельзя их преследовать. Забот прибавилось: хожу теперь в тайгу подале на случай каких охотничков. Да и то хорошо: хата у меня, что твой кордон, мимо не проскочишь. А Катю теперь ждём, надеемся.

Я всё мечтаю: вот бы учёного человека встретить, который науку доподлинно изучил и точно может сказать, видят звери сны, когда спят, или нет? По-моему, должны видеть. Ежели, к примеру, Кате какой сон приятный снится, так это про бабку. Как, вроде, бабка с огорода идёт, а медведиха с ней рядом…

Редко бывает погода на Камчатке, но уж если выдастся, так на диво: днём всё к солнцу тянется и блестит, смеясь, а ночью деревья в тайге шепчут листвой друг дружке разные сказки и всякую бывальщину про то, как когда-то очень давно Иван-царевич на сером волке по лесу скакал здешнему мимо вон той старой пихты; как рыбка золотая, жившая в протоке неподалёку отсюда, разговаривала человеческим голосом и как один добрый человек нашёл тут маленького медвежонка месяцев четырёх, не боле…

На другой день Фомич утешал Костю: – «Да ты, слышь, особо не тужи. Коль уж тебе так шибко шкура требуется, заверни к Петьке Косому. Это недалече, вёрст семьдесят по воде всего. От меня, значит, вёрст тридцать вниз по протоке, да влево свернуть – Федя знает – и ещё чуток побольше. А у Петьки есть. Он не брезгует.

Нам сразу же не понравилось, что Косой не брезгует. Чувствовалось, что старик говорит о Петьке со сдержанной неприязнью и оттого часто поджимает губы. Мы стали дознаваться и из отрывочных объяснений Фомича поняли, в чём дело.

Этот самый Петька Косой оказался тоже инспектором и охотником. Случилось ему убить медведя. Медведь был больной и лечился в теплом ключе, а Косой там в грязи его и застрелил. Это было, что против правил, что не в сезон, и Косой торопился «раздеть» зверя. За этим занятием и застукал его Фомич. С тех пор Косой старательно избегал Фомича, а старик прозвал его душегубом.

 

– Ну, экземпляр, – пропел Костя, когда мы с ним вышли в тайгу размяться. – Ты только подумай, Жан-Жак Руссо какой на болоте вырос! И ещё, знаешь что? Либо мы с тобой вконец испорченные люди, а этот старый хрыч – эталон бытия, либо… Я так полагаю, что напротив. Где он был? Самое далеко – в Питере, а Владик – это уже такой край света, что дальше ничего нет. А видел что? Ёлки-палки, лес густой да медведей с волками. Нет, меня на эти побасенки не возьмёшь! Ты как хочешь, а я не верю. И шкуру себе всё равно добуду, хоть у Косого.

К большому удовольствию Феди мы пошли с ним и быстро нарезали кучу берёзовых веток. Навязав сотни полторы хлёстких пахучих метёлок, мы снесли их в лодку и уложили, выстелив днище несколькими рядами. Федя заметно подобрел и смотрел на нас совсем ласково.

– Ничего, – ободрил он Костю. – Справим тебе шкуру. Я этого черта Косого знаю. Хитрый, зараза. Всё норовит дерьмо загнать. Как к нему приедем, вы, двое, помалкивайте. Особенно про то, что у Фомича были, – старик у него не в почёте. А я с ним договорюсь.

За обедом Костя улучил момент и, будто невзначай, спросил:

– Фомич, а Фомич, а вы помимо Камчатки ещё где-нибудь были?

Старик внимательно посмотрел на Костю и сказал:

– А ты неправильно меня понимаешь, малый. Думаешь, старый п….н, ничего на свете не видел… Да ты не стесняйся! Я ж тебя отсюда очень хорошо наблюдаю… Как не быть? Был. В Москве был, в Ленинграде. В Мурманск ездили со старухой, сын у нас там живёт. Красивый город Мурманск. Ну, ещё на войну сходил, повоевал. Ты в Варшаве был? А я был. В Берлине тоже был. Город Магдебург видел, другие города тоже. Американцев знаю: натуральные ребята и рисковые, вроде нас. У меня и награды есть, девять штук; до ровного счета войны малость не хватило. Я их так и не надеваю, ордена-то. Как с войны пришёл, снял, старуха в сундук положила, там и лежат. А чего гордиться? Перед природой гордиться нечего. Природа, она всегда выше тебя, и никакой ты перед ней не герой… Воевалось как? А что, – легко воевалось. На войне перво-наперво, чтоб совесть была спокойная и природа чтоб на твоей стороне, тогда твоя будет победа обязательно. Вот немцу, тому трудно было воевать, потому как против природы пёр и против всякой людской совести…

Деда опять будто прорвало. Предвидя наш скорый отъезд, он спешил наговориться недели, наверное, на две вперёд и отстал от всех на полмиски щей. Но обед закончился, и мы стали прощаться. Старуха сказала «до свидания», а Фомич проводил нас до лодки, как-то сразу потеряв ко всему интерес. Он подал каждому руку, сухо бормотнул «ну, пока» и, едва винт вспенил воду, повернулся и зашагал к хате.

Погода посвежела. Небо обложило тучами, и всё вокруг стало серым и тёмно-зелёным. Схватывался ветерок и мелко рябил воду. Говорить никому не хотелось, каждый сам в себя вглядывался и сам с собой беседовал.

По течению лодка шла быстрее, и мы вздрогнули от неожиданности, когда Федя подал голос.

– Ну, так как? Сейчас налево рукав пойдёт. Завернём, что ли, ночевать к Косому? – спросил он Костю.

– Да пошёл он… ещё ночевать у него! Душегуб! – сказал Костя с отчаянием и закончил вовсе по-морскому: – Давай прямо, полный вперёд. Домой.

Слева открылась водная полоса и, повернувшись вокруг невидимого стержня, как это бывает при быстрой езде, скрылась из глаз.