Placenta previa. Повесть и рассказы

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Вот я и говорю – не забудь. Желания, бывает, и сбываются, Knabe. До такой степени, что я про себя называю остров – ты никогда не догадаешься – Стеной Плача.

Это наша здешняя традиция или привычка, не знаю. Каждый раз в новогоднюю ночь мы вкладываем в пустую бутылку из-под шампанского записки с нашими тайными желаниями, запечатываем ее и бросаем в океан. И они исполняются, по крайней мере, в это верят все, включая и меня самого. То ли потому, что чудеса случаются на самом деле, то ли потому, что мы слишком хорошо знаем, чего ни в коем случае нельзя желать и о чем нельзя просить. Хотя иной раз ужасно хочется попробовать, сил нет, как хочется.

Виски в стакане ведет себя как сонный щенок – переваливается с боку на бок и никак не хочет просыпаться, но даже во сне так и норовит лизнуть тебя прямо в губы…

– Амалия моя что-то хандрит. Похудела. И к Наташе не хочет идти. Не потому, что именно к ней, а… Я и сам не знаю почему. Конечно, может быть, возраст.

– Еще целых три дня, можно и передумать.

– Посмотрим, – Густав выливает в себя остатки виски, удивленно смотрит на пустой стакан и замолкает.

– Может, чаю? – говорю я, чтобы что-то сказать. – У меня есть очень хороший чай. Хочешь?

– Нет, спасибо. Терпеть не могу эти пакетики.

– Я тоже, поэтому завариваю сам. Так хочешь?

– Все равно нет, – он смотрит на бутылку. – Лучше плесни-ка мне еще, а? Такой скотч грех разбавлять. Спасибо, Knabe, теперь и разговор легче пойдет. Впрочем, я же сказал, отвечать необязательно, я буду говорить за двоих, – он откинулся в кресле и вытянул ноги к огню. – Так, да… Не знаю, известно ли тебе, что мы с Амалией сироты. Женщина, которая нас родила, шестьдесят два года назад, умерла при родах, и я даже не знаю, кто из нас ее убил. Кто из нас младше на те несколько минут, которые стоили ей жизни. Я никогда не говорил об этом ни с кем, и с Амалией тоже, потому что лучше, если она не будет об этом задумываться вообще – я знаю, что говорю. Так вот, женщина эта, как я полагаю, была созданием легкомысленным и несовершенным, к тому же обойденным жизнью – ни мужа, ни каких-либо родственников у нее, по-видимому, не было. Мы так никогда и не узнали даже ее имени, но поверь, Knabe, я люблю ее и почитаю ее память, ведь она дала мне жизнь, и, более того, она дала мне Амалию. Это ведь непросто – расти без родительской любви, а если ты еще и одинок… И все-таки, как ни странно это звучит, нам повезло. Сначала потому, что нас не разлучили – мы росли в одном приюте и поэтому остались братом и сестрой. Когда нам исполнилось пять лет, нам повезло снова: из приюта нас, сразу обоих, взяли добрые люди, которые, как могли, заменили нам отца и мать. Их звали Грэг и Сьюзен, у них была небольшая пекарня. Кроме нас с Амалией, там было еще четверо детей, и ни одного общего, так уж получилось. Вообще-то, это отдельная история. Может, я тебе ее когда-нибудь расскажу, а может, и нет, не знаю. Но верно одно: в их семье, в нашей семье, царила настоящая любовь. Я уже долго живу на свете, Knabe, но больше такого не встречал ни разу. Тебе еще не надоели мои излияния, скажи? – Густав снова делает большой глоток. – Выслушивать такие истории удовольствие маленькое, но иногда и они помогают, правда? Я ведь не ошибаюсь?

– Нет, ты не ошибаешься, – отвечаю я. И потому, что именно такого ответа он ждет, и потому, что так оно, черт возьми, и есть. – Продолжай, Густав, я слушаю.

– Амалия росла резвой и шаловливой девочкой, мне почему-то кажется, в этом она очень походила на нашу мать. Я же, наоборот, был не по годам серьезным и ужасно привязчивым. Иногда я думаю, что мне следовало стать не врачом, а священником, чтобы обратить это качество на служение богу. Но вышло так, как вышло. Впрочем, я не жалею, нет, – он смотрит за окно. – Что-то не припомню я такого снегопада, Питер. Снова будет не проехать. Пока расчистят дороги… Боюсь, в ближайшие дни у меня будет много работы.

– Тебя этим не испугать, это я знаю точно. И какой ты врач, знаю тоже, и не я один. Так что ничего, Густав, перезимуем.

– Перезимуем, да. И не испугать, ты прав. Да и боюсь я уже мало чего – с возрастом количество возможных потерь все меньше и меньше. Остается лишь опыт, который никому не нужен. Ничего нового, Knabe, ничего нового. Вот только Амалия, она единственное, что меня беспокоит. Моя единственная женщина, – взгляд его делается отстраненным. – Случись что-то со мной, это будет концом и для нее. Я знаю, что ты подумал, но нет, она никогда не была для меня женщиной в обычном смысле. Никогда. Да и что это такое, в конце концов, плотская любовь? Разумеется, у меня она была тоже, и немало. Но это было… черт его знает… Как таблетка от головной боли или стаканчик виски, не больше. Ни с одной из этих женщин мне не хотелось просто поговорить, мне было с ними неинтересно, понимаешь? Мне было скучно. И всегда тянуло побыстрее вернуться домой, к Амалии, принять пищу из ее рук, рассказать, как прошел день. И за все время ни одной греховной мысли, веришь?

Я согласно киваю, хотя, скорее всего, он меня сейчас даже не видит.

– Это лишний вопрос, Густав.

– Что же, хорошо, если так. Хотя, повторяю, чего только не бывает, верно?

Я просто пожимаю плечами – а что же еще…

Он опускает голову и молчит. Долго, минуты две, не меньше, пока я снова не подливаю ему виски, на этот раз совсем немного.

– Правильно, Knabe. Ты ведь знаешь, я умею пить. Просто сегодня снегопад и ты умеешь слушать. То, что я рассказал тебе, я не рассказывал никому и никогда. Но и это не все. Когда-то давно – мы оба были молоды, я только что получил диплом врача и лицензию, – Амалия влюбилась. Наверное, она очень сильно влюбилась. Впрочем, иначе просто не могло быть, я слишком хорошо ее знаю. И она забеременела. Отец ребенка бросил ее, как только узнал об этом, – она оказалась похожа на нашу мать и в этом тоже. Я испугался, я не хотел, чтобы судьба наказала ее еще раз и убедил избавиться от ребенка. Думал, что убедил, пока она не попыталась покончить с собой. Она наглоталась снотворного. Ее спасли потому, что я вовремя вернулся домой. Ее, но не ребенка. И мы с ней остались вдвоем снова, как оказалось – уже навсегда. В конце концов она оправилась, хотя это было нелегко и долго. Правда, стала молчалива и начала курить, но со мной была ласкова и заботлива, как никогда прежде. Пожалуй, даже слишком. И пусть не сразу, но я понял причину. Не знаю, как и почему это случилось, но она видит во мне свое нерожденное дитя. Я убил его, Knabe, чтобы занять его место, так выходит. И какая разница, почему я это сделал. Да, я хотел, как лучше – без грязи, без страданий, без боли… Ну и что? Ну и что?

Мы молчим. Мы молчим очень долго. Я не могу его утешить, может быть, только понять, но ведь и это не поможет. Ничто не поможет. И все-таки я обязан что-то сказать – хотя бы.

– Густав, – говорю я, – такова наша человеческая природа: мы уверены, что лучше наших любимых знаем, что для них хорошо, что плохо. Гораздо лучше, чем они сами. И делаем, как считаем нужным. Мы их охраняем – от холода и ветра, от несправедливости мира и даже от самих себя. Но есть то, что называют судьбой. У нее всегда два лица: черное и разноцветное – то, что мы привыкли называть счастьем. Эта самая судьба очень своевольная дама, она любит тех, кто не боится. Она любит смелых. И только им – иногда – открывает свое счастливое лицо. Но ведь все это тебе давно известно, правда?

Он смотрит на меня совершенно трезвыми неподвижными глазами и вдруг усмехается.

– Знаешь, Knabe, тебе надо бы написать книгу. Ведь вы, русские, все писатели. Все, как один. А мне пора домой, Амалия уже заждалась. Снега, конечно, навалило, ну да ничего, не впервой…

НОВЫЙ ГОД

Тридцать первого после обеда позвонила Майя. У них в это время было уже без пяти полночь, и, судя по шуму, вечеринка была хоть куда. Я ее едва слышал.

– Папа, папочка, ты здесь? Ты меня слышишь?

– Конечно, слышу. Хотя у вас там шумно, празднество в самом разгаре, да?

– Да. Место просто шикарное, прямо на крыше, и весь город как на ладони. Папочка, я тебя поздравляю! Я желаю тебе много-много счастья! С Новым годом!

– Спасибо, моя хорошая. И тебя с Новым годом! Мое счастье – это ты. А елка у вас там есть?

– Еще какая – выше неба! – смеется она в ответ. – Я хочу тебя попросить. Я подумала… Пожалуйста, напиши записку с желанием одну на двоих, и за себя, и за меня, вместе. Пусть ее бросят в океан именно так. Ладно?

– Но как же? Ведь, кроме тебя, никто не должен…

– Тебе можно. А еще лучше, если ты просто напишешь свое, и все. Одно-единственное.

– И что?

– Ничего. Оно просто окажется и моим тоже.

– Ну, если ты так хочешь… Хорошо, обещаю.

– И чудесно! Спасибо! Барашки в восторге, передают тебе привет.

– Спасибо, милая, им от меня тоже. Они очень славные ребята.

– Обязательно. Целую тебя. С Новым годом!

На воротах Наташиного дома развешаны гирлянды – будто ветер запутался в звездах. Почти одиннадцать, наверное, уже все в сборе. Внутри негромкий гомон голосов и запахи еды. Столы с закусками и напитками еще почти нетронуты, все только-только начинается.

Ко мне подходит Наташа – легкое, вежливое объятье, такая же улыбка.

– Привет, Питер! Рада тебя видеть.

– Я тоже. Чудесно выглядишь.

– Спасибо. Оказывается, ты способен делать комплименты. Почему я не знала этого раньше?

– Все когда-нибудь случается впервые. И это не комплимент вовсе, ты сегодня на самом деле…

– Что?

– В общем, я слегка завидую Дюку.

– Лет двадцать тому назад я, скорее всего, поверила бы, но все равно приятно. К тому же сегодня у тебя будет гораздо более благодарный объект для приложения своих способностей. И не делай удивленное лицо, я знаю, что Сольвейг все еще в Париже.

– При чем тут она? И почему ты все время называешь ее Сольвейг?

– Потому что красиво и ей идет. Разве я неправа?

 

– В любом случае я не буду с тобой спорить. Так про какой объект ты говорила? И где ты прячешь Дюка? Сегодня нам точно никто не помешает, я даже на всякий случай оставил дома телефон, чтобы не вызвали на службу если что.

– И правильно. Ты всех увидишь, Питер. И Дюка, и остальных. Идем, надо проводить старый год, выпить за него – на по-со-шок. Так, кажется, да? У вас, у русских?

Я оглядываю стол с напитками, прикидывая, к чему меня больше тянет. Вообще-то, тянет поскорее присоединиться к Дюку, уединившемуся в самом дальнем углу. Издалека вид у него довольно мрачный. Внезапно я слышу из-за спины:

– Как поживаешь, милый? – и, обернувшись, вижу копну рыжих волос, белую, очень нежную кожу и по-прежнему озорные глаза. Вот только чуть добавилось морщин – Мария Магдалина бальзаковского возраста, а на самом деле Аня, вернее, Анюта, причем, на местный лад, с ударением на последнем слоге.

– Ты? Откуда?

– Ты же сам всегда говорил, что мой излюбленный способ – взять и свалиться на голову. Значит, с неба, откуда же еще? Прилетела еще днем. Ты рад?

– Разумеется. Разумеется, я рад тебя видеть, – я, не скрывая, оглядываю ее всю. – Если замужество красит женщину, значит, это счастливое замужество. Ты по-прежнему чертовски хороша.

– Ну, слава богу, а то я уже хотела обидеться. «Разумеется, рад тебя видеть…» Ледяной душ, да и только. Я и так знаю, что ты это умеешь. Ты хоть изредка меня вспоминал, скажи? Или совсем нет?

– Ну почему же? Только ведь это ничего не меняет. Ты замужем, а я…

– Милый мой, я очень хорошо помню: «Мой колодец пуст и жарок, и ни одна птица не залетает в него». Еще когда я услышала это в первый раз, то поняла, что на самом деле ты поэт и, значит, безнадежен. Может быть, поэтому все вышло именно так.

– Ты всегда любила преувеличивать. Это всего лишь фраза, не больше.

– Но и не меньше. Неужели так до сих пор и не залетает?

Я пожимаю плечами и улыбаюсь.

– Если даже у тебя не получилось…

– Потому что в твоем колодце, Питер, уже живет птица. И она не залетела туда, она там родилась. Не пора ли ей его покинуть?

Анюта глядит на меня молча, не мигая и не отводя взгляд – как кошка. Потом, видимо что-то про себя решив, произносит совсем тихо:

– Я почти готова попытаться еще раз. Знаешь, я ведь до сих пор не могу забыть твой запах. Ты пахнешь…

– Чем же?

– Океаном. Ты пахнешь океаном, милый. Именно этот запах – твой запах – всегда сводил меня с ума.

– Анюта…

– И еще. Ты уже бог знает сколько времени разговариваешь с абсолютно свободной женщиной, да-да, свободной, и до сих пор не предложил ей выпить. Это, между прочим, праздник, и у меня уже совершенно пересохло в горле.

В этот момент раздается хлопок – Густав открыл шампанское.

Я машу ему.

– Привет! Ты один?

– Нет. Амалия там, – он показывает куда-то в сторону. – Вышла проветриться. Сейчас вернется.

Я беру два исходящих пеной бокала, один отдаю Анюте. Справа от нас, у торца стола, Дюк и Наташа. Он мрачный, большой и чуть неуклюжий, она затянута в серое платье, тонка и беззащитна. И смотрит на него как на ребенка, по-матерински. Анюта берет меня под руку.

– Не думай о них, Питер, они сами, им никто не нужен, и ты тоже. Я всего полдня здесь, а уже все знаю – остров ведь не терпит тайн, – она поднимает лицо, и почти касается им моего. – И про твою дочь я знаю тоже, не только, где она, но и с кем. Все одно к одному, Питер, все неслучайно. Давай выпьем за это, а? За то, что еще, может быть, не поздно. Не поздно… – она поднимает бокал. – Ну, давай же!

– Не могу. Очень жаль, но нет.

– Но почему?

– Пить стоит лишь за то, за что имеет смысл пить. Иначе – зачем? Прости, Анюта.

Она замирает на секунду, глядя на меня, делает глоток, еще один, и, уже повернувшись, чтобы уйти, говорит:

– Я ошиблась, Питер. Ты пахнешь не океаном, ты пахнешь одиночеством…

Кончита, сидя в кресле, поглаживает свой, пока еще совершенно обычный, живот и тихо улыбается в себя, словно рассказывает кому-то о своем счастье. Кому-то, кого здесь нет. Гостиная полна людей, но пространство вокруг нее заполнено пустотой. Лишь Феличе, пошептавшись с Густавом, подходит к ней с бокалом шампанского – если немного, то можно, даже полезно. Ведь когда она выпьет, то делается такой ласковой и такой его, какой никогда и не была. Хоть на вечер, хоть на час, хоть на минуту, что из того? Пусть. Все равно никто не знает ее, как он. У него своя Кончита: ни громкого слова, ни смеха, даже улыбается она редко, но как она улыбается! Он плачет каждый раз, когда видит эту улыбку. Плачет и молится всем богам на свете. А главное – она родит ему сына, подарит ему вечность, разве можно желать большего?

Она берет бокал, медленно подносит к губам, пробует золотистую жидкость, делает глоток, другой. Морщится.

– Больше не хочу. Устала, – она произносит это почти шепотом, но он слышит. – Я просто посижу. Просто так.

Наконец я подхожу к Дюку. Он глядит в окно, в котором, кроме наших лиц, не видно ничего.

– Старый год уходит, – он говорит так тихо, что я едва слышу. – Как там она?

Я не удивляюсь, хотя эти же слова одновременно с ним я произношу про себя.

– Где – там?

– Там, – он кивает в окно. – Она вернется, Питер. Не знаю, скоро ли, но вернется. Так и будет.

Пока я раздумываю, что ему ответить, рядом с нами распахивается дверь на террасу, входит Амалия, а вместе с ней врывается холодный воздух и чуть-чуть метели: снежинки сверкают и переливаются в свете люстры, опускаются на лица, на волосы, на плечи. А она… На ней лиловое платье с широкой юбкой и белые кружевные перчатки по локоть – наряд, который она надевает на все праздники, ни в чем другом я не видел ее ни разу. Вместо сумочки аккуратный холщовый мешочек, в котором она держит сигареты, ключи и помаду. Курит Амалия немного и очень быстро, две-три затяжки и сигарета летит в снег. Она, конечно, старомодна и чудаковата, но не более чем эта метель и хоровод снежинок, и музыка, и облачка пара от дыхания танцующих.

Густав с Анютой кружатся в вальсе, Феличе, хоть он совсем не умеет танцевать, виртуозно ведет Наташу в медленном фокстроте, Кончита – эта маленькая, чужая и совершенно неземная женщина – покоряется рукам Луки в латино, и шепот ее заглушает музыку: «Что же ты делаешь? Что же ты делаешь со мной, мальчик?»

Агнешка и Дюк почти не двигаются, она прижалась к нему – не оторвешь.

Где же Зая? Я ведь обещал, я должен…

…пижамка с барашками уже давно тебе мала, а гостиная превратилась в огромную снежинку и легла короной прямо на твою стриженую детскую головку.

…Анюта, болтая ногами, сидит на облаке, смеется и кричит оттуда одно и то же: «Она все равно улетит, Питер! Все равно улетит!»

…Густав в килте и гольфах с кистями, вертясь перед зеркалом, задумчиво изрекает: «А вроде ничего. Амалии должно понравиться, как ты считаешь?»

…Дюк улыбается и хлопает меня по плечу: «Я же говорил, что она вернется. Она просто не могла дозвониться».

…я тянусь, я хочу дотронуться до этих слов, до этой фразы, но она вдруг падает и разбивается на слова-осколки: это тебя-это тебя-это тебя…

– Это тебя, – одной рукой Дюк трясет меня за плечо, в другой у него телефон. – Майя. Она не могла до тебя дозвониться, поэтому позвонила мне, на мой, слышишь? Догадалась. Да возьми же трубку, наконец!

Я выхватываю у него телефон и почти кричу:

– Зая, это я, я! Говори! Говори же, ну! Что?

Почему мне кажется, что случилось что-то непоправимое?

ЗАЯ

Лет до пяти она очень часто болела. Бывало, выздоровеет, только в садик пойдет и тут же снова. Тогда нам с Мариной приходилось работать в разные смены – я брал себе ночные дежурства, чтобы днем мы с нашей малышкой могли «поболеть вместе» – так это у нас называлось. Я доверху наполнял термос свежезаваренным чаем, мы запасались малиновым вареньем и забирались на наш старый и продавленный, до последней вмятины знакомый диван. Я укутывал ее в одеяло, брал на колени и в самом прямом смысле начинал ею дышать.

– Дыши на меня, зайчонок, дыши, выдыхай свою болезнь, я заберу ее себе.

– Но ведь тогда ты заболеешь, – шептала она простуженным голосом, и я чувствовал ее горячее дыхание на своей шее.

– Я никогда не болею, разве ты не знаешь? Ну, скажи, ты помнишь, чтобы я болел хоть раз? Помнишь?

Она смотрит на меня и качает головой.

– Вот видишь, мне нельзя болеть. Совсем.

– Почему?

– Потому что у меня есть ты – мой Майчонок-зайчонок, моя дочка, а значит, я должен о тебе заботиться, защищать, лечить, как сейчас. Ведь так?

И она устраивалась поудобней, утыкалась мне в шею и засыпала. Я сидел, почти не шевелясь, иногда дремал вместе с ней, а когда она просыпалась, поил чаем с малиной и рассказывал подряд все сказки, которые умудрялся вспомнить или тут же на ходу сочинить. Однажды она никак не могла уснуть, и я придумал позвать на помощь барашков. Поначалу она удивилась:

– Каких барашков?

– А разве я не рассказывал? Есть такие барашки, очень добрые и ласковые, они приходят и помогают детям уснуть.

– А откуда они знают, что я не сплю? Они что, волшебные?

– Еще какие – самые волшебные барашки на свете. Ты только представь, как они пасутся и щиплют траву, у них кудрявая шерстка и очень симпатичные мордашки. Они подходят по одному и тычутся ими прямо в твою ладошку. Представила?

– Ага.

– Ну вот, а теперь закрой глаза и попробуй их сосчитать, каждого, кто подойдет.

– Но их же много, а я умею только до десяти.

– Не страшно. Ты, как дойдешь до десяти, каждый раз начинай сначала, вот и все.

Она зажмуривается, и губы ее начинают шевелиться. Она считает про себя, вдруг открывает глаза и говорит:

– Папочка, у меня не выходит. Они разбегаются, им скучно считаться просто так.

– Это бывает. Сейчас мы придумаем про них сказку, такую, чтобы они заслушались. Тогда они не разбегутся, и ты сможешь их сосчитать.

– Давай. Только я не смогу сразу и придумывать, и считать, придется тебе, ладно?

– Ладно, но ты лежи тихо с закрытыми глазками, и как только они соберутся вместе, сразу начинай считать.

– Договорились, – она закрывает глаза. – Начинай.

– Давным-давно, когда ты была совсем маленькая, а может, еще раньше, жили-были на свете волшебные барашки. Это были очень хорошие и добрые барашки, но вот беда, они все время разбегались в разные стороны. Поэтому, когда наступал Новый год и надо было собираться дома за праздничным столом, обязательно кого-нибудь не хватало.

– А дома – это где?

– Там, где они жили. Совсем недалеко.

– В соседнем доме?

– Гораздо ближе, – и я кладу руку на ее головку. – Вот здесь.

– Здесь даже один барашек не поместится.

– Поместится. Это же не обычные барашки, а волшебные, совсем крохотные. И потом, понимаешь, какое дело, они, если что, должны быть всегда под рукой.

– У кого?

– У тебя, конечно. Это же твои барашки.

– А как это – если что?

– Это… ну, как если вдруг.

Она морщит лобик.

– А у тебя такие барашки тоже есть?

– Мне они ни к чему, потому что у меня есть ты. Ну, а если что… если вдруг, ты же ведь поделишься со мной, правда?

Ее голос становится тише, речь все медленнее.

– Поделюсь… Расскажи, какие они…

– Они все в кудряшках и ужасно умные. Это главное.

– А что они… умеют делать?

– Выполнять разные желания. Все, что задумаешь.

Она уже спит, но все-таки успевает задать еще один, последний вопрос:

– А что задумаешь… ты?

– Я уже задумал.

– Что?..

Она спит, но я все-таки произношу одно-единственное короткое слово:

– Тебя.

Уже давно я произношу его и много других слов только про себя. Потому что есть часть жизни, над которой мы не властны. Потому что это моя Зая, моя единственная дочь.

И будь я проклят, если знаю, что с этим делать. Что делать с этой нежностью – до комка в горле, до судорог на кончиках пальцев.

Вдруг остро захотелось, чтобы все было как раньше: елка до потолка, запах хвои, Зайка и ее любимая пижама с барашками. Чтобы, так и не дождавшись двенадцати, засыпала у меня на коленях. Вот я несу ее, укладываю, снимаю с ног башмачки, укрываю одеялом. Усаживаю рядом с кроваткой пушистого белого зайца, чтобы обрадовалась, когда проснется, и чтобы можно было сказать ей наутро: «Ну вот, теперь у каждого из нас есть по зайцу, правда, здорово?»

И она забирается ко мне подмышку, прижимается всеми своими барашками, и мы просто валяемся и рассказываем друг другу новогодние сказки и все подряд.

И снег за окном, и жизнь еще никогда не кончится.

И я всего-навсего отец.

– Папочка, у меня все в порядке, не кричи так. Все хорошо. Я просто хотела поздравить тебя еще раз, по вашему времени. И, пожалуйста, не забудь сделать то, что ты обещал. Я про записку, помнишь?

 

– Конечно. Обязательно. Этот твой звонок… Я почему-то решил, что-то случилось, – я делаю Дюку знак, и он мгновенно исчезает, мы остаемся с ней один на один. По крайней мере, меня никто не слышит. – У тебя в самом деле все хорошо? Вот все-все, а? У Сереги, у Сержа твоего тоже?

– У него тоже. Наверное…

– Почему наверное? Что-то ты… Давай-ка рассказывай, в чем дело? Поссорились, что ли?

– Да нет, папа, не поссорились, не в этом дело. Просто… мы уже не вместе. Мы расстались.

– Но ведь всего несколько часов назад, когда ты звонила в первый раз, все было в порядке? Или ты не хотела говорить? Послушай, Майя, мне приходится тянуть из тебя каждое слово. Пожалуйста, расскажи мне, что произошло? Если вы не вместе, значит, ты сейчас там одна, так? Или?..

– Одна без всяких или, не сомневайся. Я просто поменяла отель, и билет тоже. Завтра я наконец буду дома. Ближе к вечеру. Ты же рад, правда? Я ужасно соскучилась. Вообще, хочу домой, к тебе. К тебе, к тебе. Париж прекрасен, но у нас есть свой – у тебя и у меня. Вот и все. А Сережа… Ну, это было, как… у тебя с Анютой, понимаешь? Мне показалось, я думала, что можно и так тоже. А здесь я увидела столько счастливых лиц, счастливых по-настоящему, без и так тоже. Сказала ему об этом и ушла. Я знаю, я поняла, чего я хочу на самом деле. Вернее, кого. Давно, может быть, слишком давно, в этом все дело.

– Ты говоришь загадками, мне трудно понять.

– А мне очень трудно говорить об этом. С тобой. Но нам все равно придется. Я хочу, чтобы ты знал: мама оставила письмо, ну… перед смертью. Тете Жене. Там все про нас с тобой, кто мы друг другу на самом деле, то есть кем мы на самом деле никогда и не были, хотя… Я совсем запуталась, прости. В общем, там все написано. Мама хотела, чтобы, когда мне исполнится восемнадцать, я узнала. И я узнала, тетя Женя переслала мне фотокопию по электронной почте. Всего одна страница, я покажу тебе. Я долго пыталась убежать сама от себя. Пока не случился Париж. Ну вот, теперь ты знаешь, ты понял. Об остальном завтра, хорошо?

– Зая, я… скажи мне только одно, она… мама… написала – кто?

– Для нас с тобой это совершенно неважно. Его никогда не будет в моей жизни, а значит, и в твоей тоже. К тому же его нет на самом деле. Уже давно. Зато есть я и ты. Только я и ты. А маме я благодарна, потому что каждый имеет право знать. И что больше не надо притворяться – тоже. А мы притворялись – и ты, и я. А теперь… Пусть я не твоя дочь, но все равно твоя, и только твоя. До завтра… папа.

Нет, мне не стало легче, если вы так думаете. Потому что, скорее всего, не стало меня. Оттого ли, что я перестал быть собой, оттого ли, что только сейчас, в эту самую секунду…

– Питер!

Наташа, конечно, это она, кто же еще? А я-то думал…

– Питер, слышишь? Что с тобой? Что случилось? – она берет в руки мое лицо. – Что-то случилось? Отвечай!

Но я не могу. Не могу, и все. Потому что думаю о другом.

Только я и ты. И больше не надо притворяться.

Не надо притворяться.

Не надо…

– Наташа, моя дочь сказала сейчас удивительную вещь. Она сказала: «Только я и ты. И больше не надо притворяться», – понимаешь?

Наташа убирает руки и выдыхает:

– Уф-ф-ф… Слава богу, я уж подумала, что-то случилось, а всего-то-навсего девочка выросла. Теперь я спокойна, Питер. Спокойна за вас обоих.

– Знаешь что, Наташа, – я смотрю на часы. – Знаешь что? До Нового года всего ничего, три минуты, а мы так ничего и не успели – ни задумать желание, ни даже выпить.

– Мне показалось, что это самое желание ты только что произнес вслух. В любом случае разбираться с этим тебе, и никому больше. А выпить еще не поздно, я принесу шампанское и позову Дюка. Подожди, мы сейчас.

Она уходит, а я отворачиваюсь к окну и утыкаюсь лбом в ледяное стекло. За ним – океан. Я не вижу его, но знаю, что так оно и есть.

И три бесконечных минуты, чтобы не попросить о том, чего хочешь больше всего на свете.

То, чего желать ни в коем случае нельзя и не пожелать невозможно.

Всего три минуты.

Только я и ты.

И больше не надо притворяться.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?