История молодой девушки

Tekst
2
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

С художественной убедительностью Бернардин показывает, как развивается чувство Авалора, с которым он, несмотря на свое высокое понятие о долге, просто не может справиться. Так, однажды, узнав, что Арима вместе с двором должна покинуть город, герой решает проводить ее до городских стен, но так увлекается разговором с нею, что продолжает путешествие до самой ночи.

Арима, однако, заставляет его признаться в его добровольно принятых на себя обязательствах перед «обездоленной девицей», и, возможно, это и является причиной того, что она старается не поощрять его чувств.

Между тем Авалор однажды теряет сознание при виде Аримы, но, стараясь скрыть от посторонних свою любовь, делает вид, что любит «обездоленную девицу», и «все эти вещи и другие, о которых не говорится в этой книге, привели Ариму ко многим и различным сомнениям».[77] Как уже указывалось, причины расставания влюбленных остаются не совсем понятными, да и сама история Авалора и Аримы явно должна была иметь продолжение, ибо в романе есть намеки на то, что Авалор должен совершить подвиг ради своей возлюбленной. Но сами страдания, выпавшие на долю Авалора, имеют свое объяснение, по-видимому, в его отступлении от первоначально избранного пути.

Косвенно это подтверждает, как справедливо полагает А. Салгаду Жуниор, еще одна история, вошедшая в роман: история «треугольника» Донанфера, Олании и Зиселии. Зиселия была предназначена своими родными, чтобы «служить Диане, богине целомудрия», но вместо этого предпочла стать возлюбленной Донанфера, с которым и прожила в согласии четыре года, пока он не встретил другую нимфу – Оланию. Поскольку Зиселия упрекает Донанфера в измене, тот, устав от ее упреков, увозит ее в лес, связывает ей руки и оставляет на произвол судьбы.

В дальнейшем Авалор восстанавливает Зиселию в ее правах, и Донанфер признает свою вину перед ней, но, видя, как Зиселия оскорбляет Оланию, решает при первой же возможности разыскать ее, так что эта история также не заканчивается благополучно ни для одного из ее участников, а Олания еще и просит Авалора проводить ее в тот самый «монастырь Дианы», который когда-то покинула ради Донанфера. Вдобавок ко всему, Олания оказывается сестрой Орфилену, мужа Аонии, и таким образом Рок налагает свою неумолимую длань на всю семью и является в романе единственным торжествующим началом.

Умирающий Ламентор, как бы обобщая свой жизненный опыт, говорит любящим друг другу Женау и Лурибайне: «А вас, сеньор Женау, и вашу подругу Лурибайну я прошу только об одном: пусть будет так, как сочтет нужным ее мать». Он же уговаривает Тажбиана жениться на Ромабизе, которая, в отличие от героинь рыцарских романов, не стала ждать, пока ради нее совершат подвиги, а фактически сама их совершила во имя любимого человека. Впрочем, нигде не говорится о любви Тажбиана к Ромабизе. Учитывая трагический опыт своего друга Бимардера, Тажбиан как бы решает не уклоняться от того, что предписывает ему долг: «…поблагодарив Ромабизу за все, что она сделала для него, он решился взять ее в жены, ибо не мог бы встретить другую, которая бы его так любила».

Вероятно, мироощущение Бернардина было близко настроениям Са де Миранды, в послании ученику Полициано Жуану Рудригешу де Са де Менезешу принявшемуся восхвалять добрые старые времена:

 
Dizem dos nossos passados
que os mais não sabiam ler;
eram bons, eram ousados;
eu não louvo о não saber,
como alguns as graças dados;
louvo muito os bons costumes,
doe-me hoje não são tais,
mas as letras ou perfumes
quais no-las danaram mais?[78]
 

/Говорят, что наши предки/ были плохими и не умели читать;/ но они были добрыми и смелыми;/ я не восхваляю невежества,/ как некоторые безответственные люди;/ я восхваляю хорошие обычаи,/ которые сегодня уже изменились,/ но что – литература или духи – принесло нам больше вреда?/ Представляется, что трагедия Бернардина и его героев – это трагедия невозможности осуществления рыцарского идеала в реальной Португалии XVI столетия, причем объясняется эта невозможность не личными качествами героев, а тяготением над всем жестокого и неумолимого Рока.

Именно Рок лишает счастья, а затем и убивает охраняющего мост юного рыцаря, ибо и он, и его противник Ламентор показаны как «невольники чести». Именно Рок делает невозможным счастье Ламентора и Белизы, ибо героиня является вполне достойной того высокого чувства, которое к ней питает Ламентор, а он всей своей жизнью доказывает верность однажды избранному пути. Ламентор предстает воплощением рыцарских добродетелей: он, по поручению короля, охраняет границу, приходит на помощь всем обиженным девицам (и тем, кто ему кажется таковыми), всю жизнь хранит верность своей первой любви и умирает на поединке, защищая интересы совершенно чужой ему Ромабизы. Однако добродетели Ламентора не увенчиваются наградой, а вся жизнь его представляет собой сплошной страдный путь.

Еще более горестной оказывается доля Бимардера. Автор всем ходом повествования показывает, что герой не мог отказаться от любви к Аонии и был вынужден нарушить свой долг. Ради Аонии Бимардер оказался способен сменить образ жизни. В то же время он проявил чудеса храбрости – достаточно вспомнить его сражение с быком или дикарями. Несмотря на все преграды, Бимардер также остался верен своей трудной любви, ведя при этом себя как рыцарь, а не как буржуа. Так же, как в истории Ламентора и Белизы, в истории Бимардера и Аонии разминовение влюбленных носит как бы случайный характер. Но трагическая случайность, разлучающая Аонию и Бимардера, на самом деле выражает свойственную Бернардину Рибейру концепцию мироздания.

Высокая любовь в изображении писателя заканчивается, как правило, гибелью героев.

Едва для Ламентора и Белизы наметилась возможность спокойной жизни без вмешательства родственников, как героиня умерла при родах.

Едва Бимардер и Аония осознали глубину собственного чувства и встретились после долгой разлуки, как были убиты Филену.

Вероятно, бесполезно пытаться отгадать причины разминовения Авалора и Аримы: в художественном мире Б. Рибейру счастье для них все равно невозможно, и нам представляется весьма интересной теория Э. Маседу, предполагавшего, что приключения Авалора после кораблекрушения на самом деле являются загробными мытарствами его души.

Возможно, что писатель не до конца представлял себе причины «перемен, охвативших собой все», и только с горечью констатировал их неотвратимость и триумфальное шествие. Его собственный нравственный идеал был сформирован эпохой рыцарства. Не случайно реалии, ставшие неразрывной частью португальской действительности эпохи Возрождения и связанные прежде всего с великими географическими открытиями, не нашли отражения в его творчестве. Видимо, закономерно и минимальное участие представителей третьего сословия в его повествовании, хотя даже в возвышенно-парадном изображении португальского общества в «Лузиадах» Камоэнса нашлось место и взятым Васко де Гамой в Индию бывшим каторжникам, и пикарескному герою Фернану Велозу, и рядовым мореплавателям Алвару и Диогу. Бернардин же предпочитает изображать рыцарей, пусть даже и деградирующих.

Сознательный отказ от соприкосновения с народной стихией, ставшей источником оптимизма для Рабле, Сервантеса, а отчасти и Шекспира, сделал мироощущение Бернардина трагическим и безысходным. Его роман свидетельствует о том, что человечество не всегда «весело расстается со своим прошлым» и представляет собой своего рода «плач Иеремии» по уходящей эпохе.

Не исключено, что во внутренней полемике с Бернардином Рибейру написаны некоторые эпизоды «Дон Кихота» Сервантеса. Известно, что испанский писатель неплохо знал португальскую литературу, хотя прямых свидетельств о его знакомстве с творчеством Бернардина нет.

Но во II части знаменитого романа Сервантеса говорится о том, что герой его, осознав химерический характер рыцарского идеала, решил от него отказаться и попытаться как бы примерить к себе другой идеал, также проповедуемый современной ему литературой, – буколической. В связи с этим Сервантес описывает знатную молодежь, собирающуюся разыграть две эклоги: «одну – знаменитого поэта Гарсиласо, а другую – несравненного Камоэнса, на португальском языке» (Сервантес Сааведра Мигель де. Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский. – М., 1959. – 4.1. – С.63). Хотя Дон Кихот уже не успевает довести этот опыт до конца, Сервантес самим ходом повествования дает понять, что буколический идеал окажется столь же несбыточным и далеким от жизни, как и рыцарский. Интересно, что Бернардин также приходит к выводу о несбыточности обоих этих идеалов.

Примечательна в смысле сопоставления с «Историей молодой девушки» и рассказанная в I части «Дон Кихота» история любви Хризостома к переодевшейся пастушкой богатой девушке Марселе. Состоятельный, образованный и слагающий неплохие стихи юноша Хризостом кончает с собой и завещает «похоронить себя… среди поля, у подошвы скалы, где растет над источником дуб, ибо, по слухам, да и от него самого будто бы приходилось слышать, что там он увидел ее впервые… Здесь… впервые увидел он Марселу, здесь впервые объяснился он этому заклятому врагу человеческого рода в своей столь же страстной, сколь и чистой любви, и здесь же в последний раз Марсела повергла его в отчаяние своим презрением, что и побудило его окончить трагедию безрадостной своей жизни» (Дон Кихот, ч. 2, с. 475). Казалось бы, история Хризостома во многом повторяет историю Бимардера (причем повторяется, если не пародируется, даже лейт-образ – ясень Бернардина становится у Сервантеса дубом), и до какого-то момента повествование выдерживается Сервантесом в меланхолических тонах, аналогичных Бернардиновым.

 

Но затем испанский писатель как бы выворачивает эту историю наизнанку. Перед участниками похоронной процессии Хризостома внезапно появляется Марсела и настолько убедительно доказывает свою невиновность в его смерти и право на свободный выбор в любви, что Дон Кихот выражает готовность защищать эту девушку от всяческих обвинений.

Определенные параллели с историей Бимардера и Аонии просматриваются и в истории Карденьо и Лусинды опять же из I части «Дон Кихота». Когда Карденьо полагает, что любимая им Лусинда выходит замуж за другого, то начинает вести себя как безумный. Кстати, умопомрачение на почве любви не является исключительным атрибутом героев Бернардина Рибейру, приведшим некоторых критиков к выводам об автобиографическом характере описываемого душевного состояния. Между тем, как справедливо отмечает Сервантес, умоисступление влюбленного героя было общим местом рыцарской литературы. Впрочем, писатель нашел возможность соединить влюбленных.

Загадочное произведение Бернардина Рибейру навсегда останется интереснейшим человеческим документом, неподражаемым свидетельством об эпохе португальских великих географических открытий, описывающим ее с той точки зрения, которая оказалась не охваченной произведениями Камоэнса и Мендеша Пинту.

Ольга Овчаренко

Часть I

Глава I

Совсем молодой девушкой меня увезли из дома моей матери в дальние края. Я была еще слишком юной, чтобы знать причины своего отъезда. А сейчас я уже думаю, что просто мне так было изначально суждено свыше.

Я прожила там достаточно времени, чтобы потом не прижиться более нигде. И была очень счастлива. Но увы! Вскоре изменилось все, что я так долго искала и так надолго стремилась обрести!

Не счастье подарило мне радость, как бы тому следовало быть, а горе одарило меня печалью. После того как на моих глазах произошло столько изменений и все превратилось в скорбь, меня охватила такая тоска, что воспоминания о потерянном счастье причиняли мне большую боль, чем нынешние страдания.

Чтобы меньше сокрушаться душою (если это возможно при такой печали), я решила поселиться у этой горы. Здесь природа и безлюдность созвучны с моим настроением. Ведь было бы великой ошибкой после стольких перенесенных мною превратностей судьбы ждать от мира покоя, которого он не дает никому, и ждать в тот момент, когда я так одинока и так далека от всех, и больше всего от себя самой, живущей там, откуда видны с одной стороны вечно неизменные горные вершины, а с другой – вечно беспокойные морские волны.

Там, где я надеялась забыть свои беды, так как они, да и я сама изо всех сил старалась убить в душе моей последние воспоминания о счастье, чтобы подготовить ее к новым страданиям, в моем сердце поселились горести, и так и должно было быть.

Но кажется мне, что одни беды сменяются другими, хотя новые радости вовсе не спешат на смену прежним.

И, как это ни странно, я оказалась в краю, где перед моими глазами прошли чужие страдания, живо напомнившие мне мои собственные мучения.

И до слуха моего также дошла боль других.

В сострадании, испытываемом мною по отношению к другим, я забывала сострадать себе самой, ибо больше сроднилась со своей болью, чем сроднился со мной ее виновник. Но печаль моя безмерна, ведь ни одно из моих злоключений не приходило ко мне без того, чтобы я сама не шла ему навстречу. И мне стало казаться, что я сама искала то состояние, в котором пребываю ныне, когда привязалась к тем местам, где со мной это случилось, более, нежели к каким-либо другим, и даже собиралась закончить там те немногочисленные дни, которые, как я думала, мне еще оставалось прожить.

Но в этом я обманулась так же, как и во всем другом. Вот уже два года я здесь, и до сих пор не могу с точностью сказать, когда пробьет мой последний час. Но он не за горами.

Вот почему я стала сомневаться, стоит ли мне начинать писать о том, что видела и слышала.

Но потом, поразмыслив, решила, что даже если я и не успею завершить свои записи, все равно я должна их начать, ведь пишу я для себя, да к тому же сколько раз мне приходилось бросать помимо своей воли незаконченный труд! И когда я видела полное счастье или конец неизбывного горя?

Так что мне стало казаться, что раз уж из-за постигшего меня несчастья мне суждено томиться все это время в одиночестве, то нельзя и придумать для себя лучшего занятия. Раз того хотел Бог, то я охотно исполню его волю.

Если когда-нибудь эта книга попадет в руки веселых и благополучных людей, пусть отложат ее в сторону. А то при ее чтении им может показаться, что и их счастье может стать переменчивым, и они утратят покой и радость. Этого мне было бы жаль, ибо хватит с меня своих горестей, чтобы еще причинять их другим.

Пусть прочтут эту книгу люди грустные и несчастные. Но увы! Среди мужчин их больше нет, так что женщинам некого и пожалеть.

Зато среди женщин много грустных и печальных, потому что мужчинам всегда присущи неверность и равнодушие. Но я пишу не для женщин, так как у каждой из них столько собственного горя, что чужое их и не утешит, и не тронет, да и не хочется умножать их печали. Так что я предпочитаю просить их избегать этой книги и всего, что может навеять тоску. А женщинам так уж суждено и написано на роду, что каждой отпущено совсем немного счастливых дней.

Одному только человеку могла бы я дать эту книгу. Но о нем я не знаю ничего с тех пор, как наши беды нас разлучили и изгнали его в далекие незнакомые края, где он, если жив, без всякого удовольствия ступает по земле, а если мертв, – лежит в ней.

Мой истинный друг! Кто увез вас так далеко от меня! Ведь мы привыкли переносить вместе – вы со мной, а я с вами – все наши огорчения, оказавшиеся столь ничтожными в сравнении с тем, что нас ждало впереди. Вам бы я рассказала все! С тех пор, как вы уехали, я не знаю радости. Если бы знать, что вы вернетесь, все бы мне казалось иным!

И чтобы еще растравить мою рану, меня лишили последнего утешения: мне не дано знать, в какие земли вы уехали, и я не могу дать отдых усталым глазам, обратив взор к этим краям. Все унесло с собой мое горе! Мне не оставили ни средства от него, ни какой-либо надежды.

От таких страданий я могла бы быстро умереть. Однако этого не случилось!

Но к вам еще несчастья были милостивы, удалив вас отсюда. Конечно, душа ваша остается во власти горя, но вы хотя бы не слышите моих стенаний. А я, несчастная, бросаю слова на ветер, и тот, к кому обращаюсь, никогда меня не услышит!

Я знаю, что не мне бы надо писать эту книгу. Чтобы писать, душе нужен покой, а меня мои беды бросают из одной крайности в другую. И трудно мне запечатлеть рожденные ими слова, так как мною руководит не рассудок, а боль.

Вот что могут сказать многие об этой книге, но что делать, если таков мой жребий.

Неужели еще кто-то осмелится за что-либо меня порицать? Пусть эти слова и составят мою книгу. Трудно соблюсти порядок в повествовании о своих горестях, ибо они к нам приходят, не придерживаясь его.

Да к тому же, с другой стороны, если и никто ее не прочтет, я не стану переживать, ведь пишу я только для одного человека. А может быть, и ни для кого, ведь о нем, как я уже сказала, мне ничего не известно.

Но если для меня еще возможна надежда на лучшее, я бы могла пожелать многого, но удовлетворилась бы исполнением лишь одного желания: пусть эта книга, залог моих бесконечных вздохов, предстанет пред его очами.

Глава II
В которой девица продолжает свою историю

Я часто приходила к самой высокой горе в округе в поисках одиночества и проводила время по-разному, как придется: то прогуливалась в долинах близ нее, то взбиралась на вершину, и смотрела, как земля граничит с морем, а море простирается так далеко, что никто не видит, где оно кончается.

Но с наступлением ночи, более близкой моему настроению, я видела, как птицы летят к своим гнездам, кличут друг друга и, кажется, убаюкивают саму землю, и я, еще более грустная, чем днем, укрывалась в своем убогом домишке, где один лишь Бог был свидетелем моих снов.

Так я проводила время, когда однажды на исходе ночи встала и увидела, как утренняя заря охватила долины и солнце поднялось по грудь над горизонтом, завладев холмами и словно пытаясь объять всю землю.

Птички, махая крыльями, искали друг друга. Пастухи, окруженные стадами, играя на флейте, поднимались в горы. Казалось, всем этот день дарил радость. Но мои думы и заботы при виде столь яркой красоты восхода тут же сжали мне сердце, и я подумала, как бы я могла радоваться, если в моей жизни не произошло стольких изменений! Ведь то, что дарило радость другим, лишь усугубляло мои печали.

И так как тоска, ниспосланная мне, начиналась при воспоминаниях о прошлом и невозвратном счастье, и дома мне было тяжело, я и решила удалиться в пустынные места, где можно дышать полной грудью.

Было еще до полудня, когда я, словно по наитию, решила дойти до подножия этой горы, где так много высоких деревьев, пахучих трав и прохладной тени, где с вершины круглый год стекает тоскливо журчащая речушка, порой лишавшая меня своим лепетом ночного покоя. Я часто прихожу сюда, чтобы пролить слезы или подавить в себе желание выплакаться.

Уже стало жарко, я спешила и несколько раз по пути спотыкалась. Но, считая, что хуже пережитого мною уже и быть не может, я не обратила внимания, что Господь упреждал меня о новых ожидавших меня изменениях.

Выйдя на берег, я осмотрелась, ища тени, и мне показалось, что самые тенистые места были на другом берегу.

Я сказала себе самой, что наиболее желанным нам кажется то, за чем стоят наибольшие усилия, ибо нельзя было перейти на тот берег, не пройдя по воде, так как река в тех местах была глубже, а берег выше, чем в других.

Но я, вечно ищущая себе заботы и неприятности, переправилась через поток и уселась в густой тени зеленого ясеня, раскинувшегося над журчащими водами, разделяемыми горой на два рукава.

Я смотрела вокруг и вначале думала, что даже самые необъяснимые для нас явления природы могут причинить друг другу горе.

И это немного утешало меня в моих горестях: как гора преграждала путь реке, так и мои несчастья не дали осуществиться моим мечтам, от которых я уже давно отказалась.

Но потом мне стало еще тяжелее, потому что, обогнув гору, рукава реки соединялись, и она невозбранно продолжала свой путь и, кажется, даже быстрее, чем раньше, словно спешила побыстрее расстаться с горой, препятствующей, будто злая сила, ее течению.

Прошло немного времени, и, пока я предавалась тягостным думам, на зеленой ветке, нависшей над рекой, уселся соловей и стал так жалобно петь, что вся я обратилась в слух. Он неутомимо изливал в пении свою тоску. Казалось, вот-вот он устанет и прекратит свою песнь, но каждый раз он начинал ее снова.

И вдруг бедная птица, не прерывая пения, неизвестно почему, мертвой упала в воду! А вместе с ней в воду упало и много листьев, словно от сочувствия к птахе.

Птицу, а за ней и листья, умчал поток. Я хотела подхватить ее, но течение в этом месте было сильным и роща подступала близко к реке, так что вскоре я выпустила соловья из виду. И мне стало так горько от того, что так быстро погиб тот, кто довольствовался столь малым и пел так прекрасно, что я не смогла сдержать слез.

Конечно, после стольких жизненных утрат я оплакивала не только птицу. И хотя мои слезы были вызваны ее гибелью, вместе с ними мною овладели и горькие воспоминания.

Долгое время слезы застилали мой взгляд. Мне суждено плакать, пока какой-нибудь незнакомый человек из сочувствия не закроет мне глаза, уставшие выражать неизбывное горе!

Так, сидя и провожая взглядом течение реки, я услышала шелест листвы.

Не зная, что бы это могло быть, я испугалась, но вдруг заметила, что ко мне направляется высокая, статная женщина. Лицо ее было исполнено чувства собственного достоинства, она походила на даму былых времен и была одета во все черное. В неторопливой походке, размеренных движениях, взгляде, да и во всем ее облике было что-то торжественное и величавое.

Но она настолько погрузилась в свои мысли, что даже не отводила в сторону ветвей, кроме тех, что преграждали ей путь или могли оцарапать лицо. Она степенно ступала по свежей траве, влача за собой шлейф, и время от времени тяжко вздыхала, словно собиралась испустить дух.

 

Приблизившись ко мне и увидав меня, она испугалась, как будто во мне было что-то необычное. И я застыла на месте, но не от страха, которого достойная дама во мне не вызывала, а оттого, что не привыкла видеть в этих местах кого бы то ни было.

Но на свою беду я продолжала оставаться все на том же злосчастном берегу.

Прошло немного времени, и она, очевидно, почувствовав мое смятение, проговорила, обращаясь ко мне:

– Странно встретить в таком уединении благородную девицу, когда страшное горе заставило скитаться по миру моего…

Она на мгновение умолкла, а потом со слезой в голосе добавила:

– …сына!

И, вытащив из рукава платок, отерла слезы и подошла ко мне еще ближе. Тогда и я встала в знак уважения не только к ее обхождению со мной, но и ко всему ее виду.

Она продолжала:

– Хоть я и давно здесь живу, но не привыкла встречать в этом уединении кого бы то ни было, и мне хотелось бы узнать, кто вы и что здесь делаете или собираетесь делать, столь прекрасная и одинокая.

И так как я, охваченная сомнением, не спешила с ответом, она, кажется, поняв, в чем дело, сказала:

– Можете говорить все, ведь я женщина, как и вы, и, как я могу заключить из вашего вида, очень похожая на вас, ибо сейчас я разглядела, как вы печальны. Да, ваши слезы унесли с собой немалую часть вашей красоты, хотя издали это и незаметно.

– А вы, сеньора, одинаковы и вблизи, и вдали, – отвечала я. – И я бы не смогла от вас ничего скрыть, поскольку ваша одежда и весь ваш облик свидетельствуют о горе, а к нему я давно привыкла. И так как я с трудом могу скрыть ту власть, которую приобрели надо мною мои бесконечные беды, я не только умоляю вас выслушать меня – я должна вас благодарить за то, что вы хотите что-то знать обо мне, ибо мне надо кому-нибудь открыть свою душу.

– Да, – сказала она, – таким образом не только вы окажетесь у меня в долгу как у слушательницы, но и я буду у вас в долгу как у рассказчицы. А вы мне так по душе, что я буду только рада стать вашей должницей.

Итак, чтобы удовлетворить ее просьбу, я начала:

– Перед вами девушка, которая живет на этих берегах сов сем недавно и проживет недолго. Я родилась в другом краю. И воспитывалась в другой, многолюдной земле, откуда вынуждена была бежать в эти пустынные места, обитель моих бед. Так я попала в эту долину, где, как видите, струятся прозрачные воды, шумят тенистые кроны деревьев, растут в свое удовольствие зеленые травы и цветы, резвятся веселые пташки. И все здесь так близко мне, что каждый раз, когда солнце встает над землей, я прихожу сюда. И никого до сих пор здесь не встречала. Привязанность к этой долине и ее окрестностям заставляет меня возвращаться сюда. Вы прекрасны, а я уже утратила былую красоту. А раз у меня нет оружия, чтобы наступать, то мне не от кого и защищаться. Теперь уже я могу идти куда угодно, не боясь ничего и не тревожась ни о чем, кроме своих бед, которые, куда бы я ни пошла, всегда со мной. Вот только что я была здесь одна и смотрела, как скала преграждает путь речному течению. Вдруг я увидела, как на ветке над моей головой уселся нежно поющий соловей. Иногда казалось, что другой соловей вторит ему издалека. Пение было в разгаре, когда он, мертвый, упал в воду, и течение подхватило его так быстро, что я не успела ничего сделать. Это причинило мне страшную боль, мне живо припомнились все мои былые злоключения, приведшие меня туда, откуда уже нет возврата.

При этих словах глаза мои наполнились слезами, и я поспешила закрыть их руками.

– …Вот чем я занималась перед вашим приходом. Я плакала, и буду плакать еще не раз, и вся жизнь моя проходит в этом: я либо плачу, либо собираюсь плакать.

Ответив, я помедлила, не зная, как спросить о ее собственных бедах, и особенно о причине ее слез и о сыне.

Она, возможно, подумала, что мне это было неинтересно, и сказала:

– Из ваших слов, сеньора, ясно, что вы издалека и здесь недавно, поэтому вы и удивляетесь тому, что происходит на этих берегах. Об этом много говорят повсюду в округе. Здесь было немало происшествий. Я помню, что в детстве мне еще отец рассказывал об этом, как о давно прошедшем. Я и сейчас мыслями возвращаюсь к тем великим бедам. И хотя чужую боль трудно сравнить со своею, но несчастье легче перенести, когда знаешь, что оно преследует не только тебя, притом без причины и наперекор рассудку. Я охотно расскажу вам о том, чего, как мне кажется, вы еще не слыхали, ведь, насколько я понимаю, вас, как вы сказали, волнуют беды и горести.

– Солнце, – отвечала я, – стоит высоко. И мне бы очень хотелось услышать вашу историю, ибо мне интересно с вами и приятно знать, что я недаром нашла прибежище в этой земле, которая больше привыкла к печали, чем к радости. Я хотела, сеньора, спросить вас еще кое о чем, но спрошу потом, на все еще хватит времени, несмотря на то, что если ваша история полна печали, то дня для нее будет мало, ведь печаль не может длиться только день.

– Дни сейчас велики, – сказала она. – Да и если бы они были коротки, я бы успела вам все рассказать, отплатив вам за вашу повесть. Но с чего мне начать: с моей истории или с бед, постигнувших эту землю?

– Если вы после стольких лет все еще вспоминаете о бедах, постигнувших эту землю, – отвечала я, – значит, они не столь незначительны, что я не имела бы желания о них узнать. Хотя стоит мне сказать, что я чего-то хочу, как мое желание оказывается невыполнимым. Однако не подумайте, что я не хочу вас выслушать. Это могло бы быть, если бы ваша история не была полна печали, для которой, как я думаю, дня будет мало и надо спешить. Так что начинайте, госпожа моя, начинайте. Раз это грустная история, проведем время, как нам обеим суждено, в печали.

77Menina е Моçа de Bernardim Ribeiro. – P. 173.
78Sa de Miranda Francisco. Obras Completes. – Vol.2. – P. 47–48.
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?