Придворный

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa
XLI

Вот как нужно гнать от себя нарочитость, о которой вы теперь можете составить представление, насколько она нежелательна, ибо лишает изящества любое движение как тела, так и души. О душе мы говорили до сих пор мало, но этого не следует так оставлять: ибо насколько душа достоинством выше тела, настолько большего заслуживает попечения и украшения.

Держась избранного предмета, поговорим, что в этом отношении должно делать нашему придворному. И, оставив в стороне наставления многих мудрых философов, которые пишут на эту тему, определяя, в чем состоят добродетели души, и подробно рассуждая об их достоинстве, скажем кратко: достаточно, чтобы он был человеком, как говорится, добрым и честным, ибо под этим понимаются и осмотрительность, и добрый нрав, и твердость духа, и умеренность, и все другие качества, соответствующие этому столь почетному наименованию. И я считаю настоящим нравственным философом только такого, кто хочет быть добр. И чья воля к этому устремлена, тот мало нуждается в иных советах. Хорошо говорил Сократ, что он считает свои наставления приносящими добрый плод уже тогда, когда в каком-либо человеке возникнет желание познать, что такое добродетель, и научиться ей{131}. Ибо твердо осознавшие в себе желание быть прежде всего добрыми легко обучаются всему, что для этого нужно. Так что рассуждать об этом мы больше не будем.

XLII

Но, кроме добронравия, истинным и первостепенным украшением души в каждом человеке я считаю образованность, пусть французы и признают только военную доблесть, а все прочее не ставят ни в грош, – и не только не ценят занятия науками, но и гнушаются ими, считая образованных за самый презренный люд. У них, кажется, тяжким оскорблением считается, когда кого-то назовут «писакой».

– Да, вы правы, – отозвался Джулиано Маньифико, – такое заблуждение издавна господствует среди французов. Но если судьбе будет угодно, чтобы монсиньор принц Ангулемский{132}, во исполнение общих надежд, унаследовал корону, предполагаю, что как цветет и блистает во Франции военная слава, так, и в еще большей красоте, процветет там и слава наук. Не так давно, находясь при французском дворе, я видел этого государя: кроме того, что он красиво и соразмерно сложен, он, по моему впечатлению, имеет в облике столько величия, соединенного, впрочем, с некой утонченной человечностью, что обладать одним французским королевством ему будет всегда казаться недостаточным. Позднее от многих благородных людей, французов и итальянцев, я достаточно слышал о его благороднейших нравах, о величии его души, о мужестве и щедрости; и среди прочего мне говорили, что он, в высшей степени любя и ценя образование, относится с большим уважением ко всем образованным людям и порицает своих французов за то, что они столь этому чужды, имея у себя дома такой знаменитый университет, как Парижский, куда стекаются люди со всего света.

– Весьма удивительно, – заметил граф, – что в таком юном возрасте, по одному лишь природному расположению, вопреки привычкам своей страны, он самостоятельно обратился на столь добрый путь. И поскольку подданные всегда следуют обычаям властителей, может статься, французы, как вы говорите, еще и оценят образованность по достоинству, в чем их можно будет, если они захотят послушать, легко убедить; ибо по самой природе людям ничто не желательно так, как знание{133}. И великое безумие – говорить и думать, будто оно не во всех случаях хорошо.

XLIII

Доведись мне говорить с ними или с другими, имеющими мнение, противоположное моему, я постарался бы показать им, насколько науки, поистине данные людям Богом как высший дар, полезны и необходимы для нашей жизни и нашего достоинства. И у меня не было бы недостатка в примерах многих выдающихся военачальников древности, которые соединяли украшение образованности с воинской доблестью. Ведь, как вам известно, Александр настолько почитал Гомера, что всегда держал «Илиаду» у своего изголовья, и не только ее изучением, но и философскими умозрениями занимался с величайшим усердием под руководством Аристотеля. Алкивиад лучшие из своих качеств возрастил и развил, следуя наставлениям Сократа. Какие труды приложил к учению Цезарь, о том свидетельствуют поистине божественно написанные им вещи. О Сципионе Африканском передают, что он не выпускал из рук книги Ксенофонта, где тот под именем Кира воспитывает некоего совершенного царя{134}. Мог бы я сказать вам и о Лукулле{135}, о Сулле{136}, о Помпее{137}, о Бруте{138} и многих других римлянах и греках; но напомню только, что Ганнибал, превосходнейший полководец, хотя от природы жестокий и чуждый всякой человечности, вероломный, презиравший и людей, и богов, не был, однако, несведущ в науках и в греческом языке. И если мне не изменяет память, я читал, что он оставил даже после себя написанную им на греческом книгу{139}. Но говорить об этом вам – излишне, ибо вы все, конечно, понимаете, как заблуждаются французы, полагая, будто науки вредят военному делу. Вам известно, что на войне истинным стимулом в великих и опасных делах является слава; а тот, кем движет в таких делах заработок или что-то подобное, достоин называться не рыцарем, но презренным наемником. А что истинная слава – та, которая вкладывается в священную сокровищницу наук, понятно любому, кроме тех злополучных, которые от них не вкусили. Чей дух столь робок, боязлив и покорен, что при чтении о подвигах и о величии Цезаря, Александра, Сципиона, Ганнибала и многих других не воспламенится горячим желанием уподобиться им и не отдаст эту бренную мимолетную жизнь, чтобы обрести ту славную и почти вечную, которая, вопреки смерти, даст ему жить куда более ярко, чем первая? Но кто не чувствует сладости наук, тот, еще не зная, каково величие той славы, которую они сохраняют в веках, измеряет славу лишь простым человеческим веком, от силы двумя, ибо не может сохранить памяти на более долгий срок. А эту кратковременную славу не ценит так, как ценил бы ту, почти вечную, не будь ему, к несчастью, отказано в ее знании. Коль скоро же он не ценит ее настолько, то понятно, что и не так будет подвергать себя опасностям, желая ее стяжать, как тот, кто о ней знает. Но мне, конечно, будет неприятно, если кто-то из имеющих иное мнение, опровергая мое, укажет мне противоположные последствия на примере итальянцев, которые, имея познания в науках, выказали в последнее время мало доблести на поле брани. Это, к сожалению, более чем правда. И можно сказать, что вина немногих не только нанесла тяжкий урон, но и надолго запятнала позором всех остальных, что явилось истинной причиной и наших поражений, и того, что доблесть в наших душах пала, если не вовсе умерла; но разносить молву об этом для нас будет еще постыднее, чем для французов – не знать наук. Поэтому лучше обойти молчанием то, о чем нельзя вспомнить без скорби, и, оставив эту тему, в обсуждение которой я вошел против воли, вернуться к нашему придворному.

 
XLIV

Итак, пусть наш придворный имеет незаурядные познания в науках – во всяком случае, в тех, которые называются гуманитарными; и знает не только латынь, но и греческий, ради многих и разнообразных творений, на нем столь божественно написанных. Пусть он хорошо разбирается в поэтах и не хуже – в ораторах и историках, да и сам имеет опыт сочинения стихов и прозы, особенно на нашем народном языке, ибо, кроме собственного удовольствия, у него не будет недостатка в приятных беседах с дамами, которым обычно нравятся такие вещи. Если же по причине занятости другими делами или недостаточного усердия он не достигнет того, чтобы его сочинения удостоились больших похвал, пусть осмотрительно скрывает их, чтобы не подвергать себя насмешкам, и показывает их разве что верному другу. И тогда они послужат ему хотя бы тем, что собственный опыт сочинительства научит его судить о сочинениях других; ибо, по правде говоря, кто не приучен писать, как бы он ни был начитан, редко может вполне постичь труды и старания писателей, насладиться прелестью и совершенством стилей и теми сокровенными тонкостями, какие мы часто находим у древних.

Кроме того, эти занятия сделают его красноречивым и, как ответил Аристипп тому тирану, способным смело и уверенно говорить с любым человеком{140}.

Я, впрочем, за то, чтобы придворный взял себе за твердое правило: и в разговоре, и во всем остальном всегда быть осторожным и держать себя скорее скромно, нежели дерзновенно, остерегаясь ложно приписывать себе знание того, в чем он не разбирается. Ибо от природы все мы куда больше, чем нужно, жадны до похвал, и мелодия хвалебных слов нашим ушам приятнее любого сладостного пения или музыки. И слова эти, подобно голосам сирен, часто бывают причиной потопления для того, кто не затыкает старательно ушей, чтобы не слышать этой обманчивой гармонии. Сознавая эту опасность, нашелся среди древних мудрецов один, который написал, каким образом можно отличить истинного друга от льстеца{141}. Но что толку, если не то что много, но без числа людей, которые прекрасно понимают, что им льстят, и тем не менее любят льстецов и ненавидят тех, кто говорит им правду? И даже подчас, когда им кажется, что льстящий слишком скуп в речах, сами помогают ему, говоря о себе самих такое, что устыдился бы сказать и самый бессовестный льстец.

Оставим этих слепцов в их заблуждении; пусть наш придворный обладает настолько верным суждением, чтобы не дать убедить себя, будто черное – это белое, и не предполагать в себе большего, чем то, о чем он знает точно, что оно – правда. (Особенно это касается вещей, о которых, если помните, вспоминал мессер Чезаре, предлагая свой род игры, как об инструментах, с помощью которых мы не раз выводили наружу мании многих людей.) И чтобы избежать ошибки, если даже он знает, что высказанные ему похвалы правдивы, пусть не соглашается с ними открыто и не поддакивает им; но со скромностью почти их отрицает, всегда показывая в словах и в делах, что его главное призвание – военное дело, а все остальные добрые качества – лишь украшение к этому. Особенно же перед солдатами пусть не держит себя подобно тем, которые в ученом собрании хотят казаться завзятыми вояками, а перед вояками изображают из себя ученых.

Так, по силе уже высказанных соображений, он избежит всякой нарочитости, а дела, которые он делает, даже вполне заурядные, будут выглядеть очень внушительно.

XLV

В этот момент в разговор вступил мессер Пьетро Бембо:

– Непонятно мне, граф, как это вы хотите, чтобы ваш придворный, со своим образованием и множеством других замечательных качеств, считал все это украшениями для военного дела, а не военное дело и все прочее украшением для учености, которая даже и без прибавления чего-либо другого настолько выше достоинством, чем военное дело, насколько душа выше тела, – ибо военное дело относится к телу, а ученость – к душе.

– Нет, – ответил граф. – Военное дело относится и к телу, и к душе. Но я не хочу, чтобы вы, мессер Пьетро, были судьей в этом деле, так как вас слишком легко заподозрить в пристрастности, а поскольку эта тема уже долго обсуждалась весьма мудрыми людьми, нет нужды возобновлять спор. Я считаю его решенным в пользу военного дела и хочу, чтобы наш придворный (если уж я могу заниматься его образованием по своему вкусу) считал так же. А если вы держитесь противоположного мнения, то давайте подождем, пока объявят такое состязание, – в котором те, кто стоит за первенство военного дела, смогут защищать его оружием, а те, кто за первенство наук, – науками же и защищаться. И когда каждая из сторон воспользуется своими орудиями, сами увидите, что ученые проиграют.

– Вот как! – отозвался мессер Пьетро. – Вы только что порицали французов за то, что они мало уважают ученые занятия, говоря, сколь великий блеск славы эти занятия сулят людям и как делают их причастниками бессмертия, а теперь словно переменили свое мнение. Вы позабыли, что

 
Ахилла гробу храброго представший,
Сказал со вздохом македонский царь:
«Ты счастлив, звучную трубу стяжавший —
Стихи столь вдохновенного певца!»{142}
 

Из того, что Александр позавидовал Ахиллу не в его подвигах, а в счастье быть воспетым стихами Гомера, можно понять, что творения Гомера он ставил выше меча Ахилла. И какой другой вам нужен судья или какое другое решение о достоинстве оружия и наук, чем высказанное одним из величайших полководцев в истории?

XLVI

Граф отвечал:

– Я порицаю французов за их мнение, будто образованность вредит военному делу, и полагаю, что быть образованным военному человеку нужно более, чем кому-либо другому; и хочу, чтобы в нашем придворном присутствовали оба этих качества во взаимной связи и взаимопомощи, что я считаю в высшей степени нужным, и потому не нахожу, будто в чем-то переменил свое мнение. Но, повторяю, не хочу спорить о том, какое из этих качеств более достойно похвалы. Достаточно сказать, что писатели почти всегда берутся восхвалять людей великих и дела славные, заслуживающие восхваления сами по себе, по причине той существенной доблести, из которой они проистекают; кроме того, эти дела предоставляют писателям благороднейший материал, который и украшает, и отчасти сам увековечивает их творения. Ведь не будь их предмет знаменитым, их не так охотно читали бы и не так высоко ценили, а сочли бы пустыми и незначительными. И если Александр позавидовал Ахиллу в том, что он был прославлен Гомером, это не значит, будто Александр ценил образованность выше, чем военное дело. Если бы в военной доблести он сознавал себя настолько же уступающим Ахиллу, насколько, по его мнению, ниже Гомера все те, которым предстояло написать о нем самом, то, я уверен, он больше желал бы самому себе совершить великое, нежели другим – великое написать. Из чего делаю вывод, что в его словах скрыта похвала себе самому и пожелание иметь то, чего, как ему казалось, у него не было: поэта, который превосходно опишет его подвиги, а не то, чем он уже, по собственному мнению, обладал, – то есть воинской доблести, в чем он не считал себя уступающим Ахиллу. Потому и назвал он его счастливым{143}, как бы намекая на то, что, если его, Александра, слава не была возвещена миру столь звучно и широко, как Ахиллова, – причина не в том, будто его доблесть и подвиги меньше и не заслуживают такой славы, но лишь в фортуне, даровавшей Ахиллу это чудо природы{144} как славную трубу его деяний. А может, он хотел и побудить какой-нибудь благородный талант написать о нем, показывая, что будет ему за это столь же благодарен, сколь любит и чтит священные памятники письменности. Но об этом уже, пожалуй, довольно сказано.

 

– Даже слишком, – вставил слово синьор Лудовико Пио. – Ибо, кажется, в целом мире не найти такого большого сосуда, какой способен вместить все, что вы хотите видеть в этом придворном.

– Не торопитесь, – сказал граф. – Ему еще много чего понадобится.

Мессер Пьетро да Наполи живо отозвался:

– В таком случае Толстяк Медичи будет иметь большое преимущество перед мессером Пьетро Бембо!{145}

XLVII

Все рассмеялись.

– Господа, – вновь возвращаясь к прерванному разговору, сказал граф, – знайте, однако, что я не буду доволен своим придворным, если он не разбирается в музыке и, кроме того, что хорошо читает ноты, не играет еще на разных инструментах. Ведь, если подумать, для отдыха от трудов и целения недугов души не сыскать более благородного вида досуга, чем музыка; и особенно при дворах, где не только музыкой прогоняют скуку, но и делают многое, чтобы доставить удовольствие женщинам, в души которых, нежные и податливые, легко проникает гармония, наполняя их умилением. И не дивно, что и в древности, и теперь они были благосклонны к музыкантам, находя в их искусстве желаннейшую пищу для души.

– Что касается музыки, я согласен, – сказал синьор Гаспаро, – что, как и многие другие пустяки, она подходит женщинам, – а может быть, и еще кой-кому, кто имеет лишь внешнее сходство с мужчиной, но не мужчинам настоящим, которым не подобает разнеживать свои души подобными развлечениями, чтобы не приучить себя таким образом к боязни смерти.

– Не говорите так, – отвечал граф, – ибо я увлеку вас в обширное море похвал музыке и напомню, насколько древние прославляли ее, считая делом священным. И даже, по мнению мудрейших из философов, мир составлен музыкой, и небеса в своем движении создают гармонию, и по тому же принципу образована наша душа, а поэтому музыка служит еще и пробуждению, и как бы оживлению ее добродетелей. Пишут ведь об Александре, что его подчас так возбуждала музыка, что словно против воли он чувствовал необходимость подняться от пира и поспешить к оружию; а потом, когда музыкант переменял тон мелодии, успокаивался и возвращался от оружия к пиру{146}. Скажу вам и о строгом Сократе, который, будучи уже весьма стар, выучился играть на лире{147}. Помнится, я некогда слышал, что и Платон, и Аристотель полагают, что хорошо обученный муж должен быть также и музыкантом, бесчисленными доводами доказывая, что музыка имеет для нас великую силу, и что по множеству причин, которые сейчас долго было бы перечислять, изучать ее надо с самого детства{148}. Не столько ради той внешней мелодии, которую мы слышим ушами, сколько ради того, что музыка может внедрить в нас новый благой обычай и нрав, склонный к добродетели, делающий душу более способной к счастью, как телесные упражнения делают тело более крепким. И она не только не вредит, но в высшей степени приносит пользу в делах гражданских и военных. Даже Ликург одобрил музыку в своих суровых законах{149}. И мы читаем, что и воинственные лакедемоняне, и критяне использовали в битвах лиры и другие инструменты мелодичного звучания, а многие лучшие полководцы древности, как, например, Эпаминонд, и сами играли на музыкальных инструментах, а те, которые этого не умели, как Фемистокл, были в гораздо меньшем почете{150}.

А разве не читали вы, что музыка была среди первых предметов, которым учил Ахилла в его нежном возрасте добрый старец Хирон? И что угодно было мудрому наставнику, чтобы руки, которым предстояло пролить столько троянской крови, часто были заняты игрой на лире?{151} Покажете мне воина, который устыдится подражать Ахиллу, если даже оставить в стороне множество других славных полководцев, которых я мог бы привести в пример? Так что не лишайте нашего придворного музыки, которая не только человеческие души услаждает, но часто и зверей делает послушными; а кто не может ее терпеть, тот явно носит раздор в собственной душе. Музыка заставила рыбу понести на себе человека через бурное море{152} – вот сколь она сильна!

Все мы свидетели того, как она исполняется во святых храмах для восхваления и благодарения Бога, и можно поверить, что она в самом деле угодна Ему, и Он даровал ее нам как сладчайшее облегчение наших трудов и беспокойств. Поэтому часто поселяне, работая в поле под палящим солнцем, грубым и неухищренным пением разгоняют скуку. Пением одолевает сон и скрашивает труд простая крестьянская девушка, еще до света вставая прясть или ткать. Пение – веселая утеха бедолагам-морякам после ливней, ветров и бурь. Пением утешаются усталые путники в утомительных и долгих странствиях, и даже удрученные узники в своих цепях и колодках. Но, кажется, для наилучшего свидетельства о том, что в мелодичном напеве, пусть даже в самом простом, человек находит величайшее облегчение в любых трудах и тяготах, природа научила ему кормилиц как первому средству унимать плач младенцев: под звуки такого напева они спокойно и мирно засыпают, забывая о столь привычных для них слезах, которые природа в этом возрасте дает нам как предвестие всего ожидающего нас в этой жизни.

XLVIII

В этот момент, воспользовавшись тем, что граф сделал некоторую паузу, заговорил Джулиано Маньифико:

– Я совершенно не согласен с мнением синьора Гаспаро; и как в силу доводов, приведенных вами, так и по многим другим считаю музыку для придворного не только украшением, но необходимостью. И просил бы вас разъяснить, как, в какое время, каким образом должно приводить в действие это и другие достоинства, которые вы ей приписываете; ибо многие вещи, сами по себе похвальные, бывают подчас нелепы, когда применяются не ко времени, и, в свою очередь, некоторые, кажущиеся маловажными, при удачном использовании обретают немалую ценность.

XLIX

– Прежде чем обратиться к этому предмету, – ответил граф, – я хотел бы поговорить о другой вещи, которую считаю очень важной, и поэтому, думаю, наш придворный ни в коем случае не должен оставлять ее без внимания: об умении рисовать и разбираться в само́м искусстве живописи. Не удивляйтесь, что я призываю к этому занятию, которое сегодня, может быть, покажется механическим ремеслом, мало подходящим для благородного человека. Помню, я читал, что в древности, прежде всего по всей Греции, полагали, что дети благородных родителей в школах должны заниматься живописью как делом достойным и необходимым, числя ее первой ступенью свободных искусств{153}; более того, государственным постановлением прямо запрещалось обучать ей рабов{154}. У римлян она тоже была в величайшей чести; и именно от нее вело родовое прозвище благороднейшее семейство Фабиев, так как первый из Фабиев звался Пиктором, по причине того, что в самом деле был превосходным художником. Он до такой степени был предан живописи, что, расписав стены храма Спасения, поставил свое имя, сочтя, что он, рожденный в столь славной семье, заслужившей консульские звания, триумфы и другие почести, образованный, сведущий в законах и стоящий в ряду ораторов, может еще более увеличить блеск своей славы, оставив о себе память, что был живописцем{155}. Также и многие другие выходцы из известных фамилий стяжали себе славу в этом искусстве, от которого, кроме того, что оно благородно и почетно само по себе, происходит и немалая польза, особенно на войне: я говорю об изображении стран, местностей, рек, мостов, утесов, крепостей и тому подобных вещей, которые, даже если хорошо сохранить их в памяти (что, впрочем, достаточно трудно), нельзя показать другому.

И кто не ценит это искусство, поистине, кажется мне чуждым здравого разумения; ибо созерцаемый нами механизм Вселенной, с необъятным небом, озаренным яркими звездами, а в центре его – Земля, опоясанная морями, испещренная горами, долинами и реками, украшенная столь разнообразными деревами, прелестными цветами и травами, – все это можно назвать прекрасной и огромной картиной, сотворенной дланью природы и Бога. Тот, кто может подражать ей, кажется мне достойным великой похвалы; а достичь такой способности невозможно без постижения многих вещей, что хорошо знает любой, кто пробовал заниматься этим на деле. Поэтому древние высоко чтили как искусство, так и художников, отчего оно и достигло великих вершин; ясным свидетельством тому служат древние мраморные и бронзовые статуи, сохранившиеся до наших дней. И хотя живопись отличается от скульптуры, обе они имеют один источник – хороший рисунок. И подобно тому как божественны статуи, так, надо полагать, могут быть божественными и картины, – и даже больше, ибо способны вместить в себе больше мастерства.

L

Тогда синьора Эмилия, обратившись к Джан Кристофоро Романо, сидевшему вместе с другими, спросила:

– Что вы на это скажете? Вы подтверждаете, что в живопись вкладывается больше мастерства, чем в скульптуру?

Джан Кристофоро ответил:

– Я, синьора, считаю, что скульптура требует большего труда, большего искусства и имеет большее достоинство, нежели живопись.

– Так как статуи сохраняются лучше, – сказал граф, – то, пожалуй, можно сказать, что достоинство их выше: ибо, создаваемые для сохранения памяти, они служат этому лучше, чем живопись. Но, кроме памяти, и живопись, и скульптура создаются ради красоты, и в этом живопись намного выше: пусть она и не столь долговечна, как скульптура, но живет все-таки немало, а пока живет – восхищает гораздо больше.

– Честно признаться, я думаю, вы говорите не то, что у вас на душе, – ответил Джан Кристофоро, – а просто в угоду вашему Рафаэлю, или еще, может быть, считаете то совершенство, которое находите в его живописи, недостижимым в скульптуре. Но если так, имейте в виду, что это похвала искусному мастеру, а не искусству.

И он прибавил:

– Согласен, что и одно, и другое – искусное подражание природе; но не понимаю, как вы можете говорить, что мраморная или бронзовая фигура, у которой все члены имеют объем, форму и соразмерность такими, как создает их природа, подражает природе слабее, чем картина, где видна лишь плоскость и положенные на ней краски, обманывающие зрение. Ведь не скажете же вы, будто то, что кажется, ближе к правде, чем то, что есть. К тому же я полагаю, что работа с мрамором труднее, потому что, если в ней допустишь хоть одну ошибку, исправить ее невозможно, ибо на мрамор не поставишь заплату: приходится делать всю фигуру заново. С картиной не так; ее можно хоть тысячу раз изменять и, что-то прибавляя, что-то убавляя, делать лучше и лучше.

LI

Граф с улыбкой ответил на это:

– Я говорю не в угоду Рафаэлю; и не надо выставлять меня невеждой, которому неизвестно, какого совершенства достигли Микеланджело, вы, другие мастера в искусстве ваяния; но я говорю именно об искусстве, а не о мастерах. И верно вы говорите, что и одно, и другое искусство суть подражания природе; но дело обстоит не так, будто живопись «кажется», а скульптура «есть». Ибо, хотя статуи все объемны, как живая плоть, а живопись обычно делается на плоскости, статуе недостает много из присущего живописи, а особенно света и тени, ибо одним образом свет играет на человеческом теле, а другим – на мраморе; и живописец передает это, следуя естеству, с помощью света и тени, увеличивая их или уменьшая по необходимости, чего не может сделать ваятель. И пусть художник не может сделать фигуру объемной, зато он изображает мышцы и члены тела словно имеющими объем, так чтобы они намекали на те части тела, которые не видны, из чего прекрасно понятно, что художник и их знает и берет в расчет. Вдобавок требуется еще большее мастерство в том, чтобы изображать части тела, укорачивая или уменьшая их пропорционально к видимому, в соответствии с законами перспективы, которая соразмерением линий, цветом, светом и тенью на плоскости прямой стены представляет вам расположенное на ближнем и дальнем плане, увеличивая или уменьшая, сообразно своим требованиям. Или вы считаете мелочью подражание естественным краскам в передаче тел, тканей и всего остального, имеющего цвет? Ваятель этого сделать не в состоянии, как и выразить прелестный взор черных или голубых глаз вместе с блеском тех самых «лучей любовных»{156}. Он не может передать ни цвет золотистых волос, ни блеск доспехов, ни темную ночь, ни бурю на море, ни вспышки и стрелы молний, ни горящий город, ни пробуждение розовой зари с ее золотыми и пурпурными лучами. Скульптор бессилен изобразить небо, море, землю, горы, леса, луга, сады, реки, города и здания, зато все это доступно живописцу.

LII

Поэтому я считаю живопись искусством более благородным и обладающим бо́льшими возможностями, чем ваяние, и думаю, что в древности она достигала высшего совершенства, как и другие вещи, что можно понять по тем малым остаткам, что сохранились прежде всего в катакомбах Рима; но гораздо яснее можно представить это по сочинениям древних, где часто и с большим уважением упоминаются многие творения искусства и их авторы, из чего можно понять, как они были почитаемы великими государями и государствами.

Так, мы читаем, что Александр чрезвычайно ценил Апеллеса Эфесского – вплоть до того, что, повелев Апеллесу изобразить нагой одну весьма дорогую ему женщину и услышав, что по причине ее изумительной красоты славный художник горячо в нее влюбился, царь без колебания уступил ее ему{157}. Щедрость, поистине достойная Александра: дарить не только сокровища и звания, но жертвовать собственными желаниями и чувствами; и знак величайшей любви к художнику: царь, чтобы сделать ему приятное, не побоялся огорчить женщину, к которой был весьма привязан. Нетрудно ведь догадаться, что она была очень опечалена, сменив столь великого царя на живописца. Рассказывают и о многих других знаках благоволения Александра к Апеллесу; но он вполне ясно показал, насколько его почитает, публичным указом постановив, чтобы ни один художник, кроме Апеллеса, не дерзал изображать его.

Здесь же я мог бы сказать и о состязаниях между многими знаменитыми художниками при великом одобрении и удивлении почти всего света; и о том, с какой пышностью древние императоры украшали живописными картинами свои триумфы, как выставляли их в публичных местах, сколь большие средства тратили на их покупку и что находились даже художники, которые дарили свои творения, считая, что их не оплатить никаким золотом и серебром{158}. Поведать, сколь высоко ценилась одна из картин Протогена, если Деметрий, когда осаждал Родос и имел возможность войти в город, запалив его с того края, где, как ему было известно, находилась картина, отказался от боя, чтобы не сжечь ее, и города не взял{159}. И как Метродора, философа и превосходного художника, афиняне послали к Луцию Павлу, чтобы обучать живописи его детей и украсить предстоявший ему триумф{160}. И то, что многие знаменитые авторы писали об этом искусстве, вполне свидетельствует, в каком оно было почете; но не хочу сейчас продолжать это рассуждение. Скажу лишь, что нашему придворному следует иметь познания и в живописи, поскольку она – искусство почетное и полезное и высоко ценилась в те времена, когда люди имели намного бо́льшую доблесть, чем теперь. И пусть он даже не извлечет из этого другой пользы или удовольствия, кроме того, что научится судить о древних и новых статуях, сосудах, зданиях, медалях, камеях, интальях и тому подобном, – но ведь живопись учит понимать и красоту живых тел, не только в миловидности лиц, но и в пропорциональности всего остального, как у людей, так и у любых других существ.

Итак, вы видите, что знание живописи – источник величайшего удовольствия. Пусть подумают над этим люди, которые так наслаждаются созерцанием красоты женщины, что им кажется, будто они в раю, но рисовать они при этом не умеют: ведь если бы они умели, то и удовольствие бы получали намного большее, имея более совершенное знание о красоте, рождающей у них в сердце такое наслаждение.

LIII

Мессер Чезаре Гонзага со смехом сказал на это:

– Я вовсе не художник, но точно знаю о себе, что с куда бо́льшим наслаждением смотрю на иную женщину, чем этот упомянутый вами великий Апеллес, будь он сейчас жив.

131Буквально такого утверждения в сохранившихся свидетельствах об учении Сократа нам найти не удалось. Но в целом оно соответствует интерпретации, данной наставлениям Сократа у Ксенофонта в «Воспоминаниях о Сократе». В диалогах Платона, напротив, от лица Сократа проводится мысль, что добродетели нельзя обучиться, но она дается как божественный дар, который человек может развить через припоминание (такова главная мысль, например, диалога «Менон»).
132Будущий (с 1515) король Франциск I. Хорошо владея итальянским, прочел «Придворного» еще в ранней рукописной редакции 1513 г. и с большой похвалой отзывался о нем. У Кастильоне была даже мысль посвятить ему книгу, впоследствии им оставленная.
133Ср.: Цицерон. Об обязанностях. I, 6, 18: «Ведь всех нас влечет к себе и ведет горячее желание познавать и изучать, и мы находим прекрасным превосходить других на этом поприще. Напротив, ошибаться, заблуждаться, не знать, обманываться, как мы говорим, дурно и позорно».
134Ксенофонт (ок. 430 – не ранее 356 г. до н. э.) – древнегреческий писатель, историк и политик. В молодости ученик Сократа. В 401 г. до н. э. поступил на службу к персидскому принцу Киру Младшему, боровшемуся за престол; превратности, испытанные в Персии им и другими греческими наемниками после гибели Кира, описаны им в книге «Анабасис». «Киропедия» («Воспитание Кира») – еще одно значительное произведение Ксенофонта, о котором см. примеч. 15.
135Луций Лициний Лукулл (117–56 гг. до н. э.) – римский политический деятель и полководец, особенно ярко проявивший себя во время Третьей Митридатовой войны (74–63 г. до н. э.). Консул 74 г. до н. э.
136Луций Корнелий Сулла (138–78 гг. до н. э.) – римский военачальник и государственный деятель. Занимая командные посты в ходе Союзнической (91–88 гг. до н. э.) и Первой и Второй Митридатовых войн (89–85 и 83–81 гг. до н. э.), начал борьбу за захват власти в Римской республике (гражданская война 83–82 гг. до н. э.). В 82 г. до н. э. установил в Риме собственную диктатуру и организовал массовые убийства политических противников.
137Гней Помпей Магн (106–48 гг. до н. э.) – римский военачальник и государственный деятель. Участник гражданской войны 83–82 гг., затем командующий армией республики в Серториевой (82–72 гг. до н. э.) и в Третьей Митридатовой войне. В 60 г. до н. э. стал членом триумвирата, вместе с Крассом и Цезарем. После его распада противостоял партии Цезаря в гражданской войне 49–45 гг. до н. э., в ходе которой был убит.
138Марк Юний Брут (85–42 гг. до н. э.) – римский политический деятель, военачальник и оратор, главный герой трактата Цицерона «Брут, или О знаменитых ораторах», который Кастильоне активно использует в своем сочинении. Участник гражданской войны 49–45 гг. до н. э. сначала на стороне Помпея, потом на стороне Цезаря. В 44 г. до н. э. возглавил заговор против Цезаря, который кончился убийством последнего. В ходе начавшейся после убийства гражданской войны был разгромлен и убит.
139Ганнибал (247–183 гг. до н. э.) – карфагенский военачальник, главнокомандующий армии Карфагена во Второй Пунической войне (218–201 гг. до н. э.). Ср.: Корнелий Непот. Ганнибал. С. 13: «…Этот великий муж, обремененный великими военными предприятиями, не жалел времени на ученые занятия, ибо после него осталось несколько сочинений на греческом языке» (пер. Н. Трухиной). Отрицательную часть характеристики Ганнибала Кастильоне заимствует у Тита Ливия (XXI, 4). Другие древние историки, оценивая его в целом куда более доброжелательно, упоминают, однако, и случаи проявления им жестокости: например, приказ убивать всех взрослых, отданный при взятии Сагунта в Испании.
140Аристипп (ок. 435 – ок. 355 г. до н. э.) – философ, ученик Сократа, основатель киренской философской школы, известный проповедью гедонизма. Кастильоне здесь цитирует Диогена Лаэрция, который рассказывает о жизни Аристиппа при дворе тирана Сиракуз Дионисия Старшего, не утверждая, впрочем, что эти слова сказаны именно ему (О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II, 8, 68).
141Плутарх в трактате «Как отличить друга от льстеца».
142Петрарка. Канцоньере. Сонет 187 (пер. мой. – П. Е.). Петрарка пользуется свидетельством, сохраненным у Цицерона (Речь за Архия. Х, 24): «Сколь многочисленных повествователей о своих подвигах имел при себе, как говорит предание, великий Александр! И все же он, остановившись в Сигее перед могилой Ахилла, сказал: „О, счастливый юноша, ты, который нашел в лице Гомера глашатая свой доблести!“» (пер. В. Горенштейна). По поводу этого сонета пишет Лоренцо Великолепный в одном из своих писем: «Если б не был Гомер божественным поэтом, та же могильная плита, что покрыла тело Ахилла, скрыла бы и его славу».
143У Петрарки fortunato, как и у Цицерона – fortunatus, т. е. буквально: «удачливый».
144Т. е. Гомера.
145Имеется в виду Андреа д’Аламанно деи Медичи, камергер двора Джулиано Медичи, прозванный, сообразно своей комплекции, Grasso (толстый, жирный). Едва ли не единственное упоминание его в исторических источниках эпохи связано с тем, что во время войны Джулиано за возвращение власти над Флоренцией (1512) он отлично справился с продовольственным обеспечением его войска. Мессер Пьетро в шутку превозносит этого человека, по всей видимости не отличавшегося высокими культурными запросами, над малорослым и худым Бембо – блестящим писателем и эрудитом.
146Об этом упоминает в одной из своих речей оратор Дион Хризостом (I в. н. э.). Плутарх также пишет, что Александр питал уважение к «музыке как искусству, вселяющему воинскую доблесть и воодушевляющему тех, кто в нем должным образом воспитан» (О судьбе и доблестях Александра. II, 2).
147Об этом от лица самого Сократа в диалоге «Евтидем» (272с) рассказывает Платон, а за ним повторяют и другие античные писатели (Валерий Максим, Квинтилиан, Лукиан, Стобей и др.).
148Например: Платон. Государство. III, 398b–403c; Аристотель. Политика. 1268b, 1279a, 1338a – b, 1339a.
149Ср.: Плутарх. Ликург. XXI: «Терпандр и Пиндар были правы, находя связь между мужеством и музыкой. Первый говорит о лакедемонянах так: „Юность здесь пышно цветет, царит здесь звонкая Муза, / Правда повсюду живет…“ А Пиндар восклицает: „Там старейшин советы; / Копья юных мужей в славный вступают бой, / Там хороводы ведут Муза и Красота“. И тот и другой изображают спартанцев одновременно и самым музыкальным, и самым воинственным народом. „Кифары звук мечу не станет уступать“, – сказал спартанский поэт. Недаром перед битвой царь приносил жертву музам для того, мне кажется, чтобы воины… смело шли навстречу опасности и совершали подвиги, достойные сохраниться в речах и песнях».
15015Cр.: Цицерон: Тускуланские беседы. I, 2, 4. Эпаминонд (ок. 410–362 г. до н. э.) – греческий полководец, демократический правитель Фив, глава Беотийского союза. Годы его правления стали для Фив эпохой наибольшего расцвета и могущества. Фемистокл (529–459 гг. до н. э.) – афинский государственный деятель, вождь демократической партии. Создатель афинского военного флота, который под его же руководством одержал при Саламине сокрушительную победу над флотом персов (480 г. до н. э.). В 471 г. до н. э. происками политических противников изгнан из Афин и был вынужден искать покровительства у вчерашних врагов – персов.
151Псевдо-Плутарх. О музыке. 42.
152Рассказ Геродота о лесбосском певце Арионе, спасшемся от гибели в открытом море на спине дельфина (История. I, 24), с разными вариациями повторена у нескольких авторов римской эпохи (Овидий, Плиний Старший, Плутарх, Авл Геллий, Лукиан и др.). Если у Геродота Ариона спасает Аполлон, внявший воспетому им священному гимну, то Овидий приписывает чудо божественной силе искусства самого певца (Фасты. II, 79–118). Кажется, Кастильоне опирается на версию Овидия.
153Ср. у Аристотеля в «Политике»: «Обычными предметами обучения являются четыре: грамматика, гимнастика, музыка и иногда рисование» (VIII, 1337b). И далее: «…[рисование] изучают скорее потому, что оно развивает глаз при определении телесной красоты. Вообще, искать повсюду лишь одной пользы всего менее приличествует людям высоких душевных качеств и свободнорожденным» (1338а).
154Это утверждает Плиний Старший в «Естественной истории» (XXXV, 36, 77).
155Ср.: Плиний. Указ. соч. XXXV, 7, 19. Речь идет о Гае Фабии Пикторе (ум. после 304 г. до н. э.), расписавшем храм Спасения, построенный на Квиринале в память победы Рима над самнитами. Цицерон, напротив, решительно отрицает, что занятие живописью имело у римлян общественный престиж: «Если бы Фабий, один из знатнейших римлян, удостоился хвалы за свое живописание, то можно ли сомневаться, что и у нас явился бы не один Поликлет и Паррасий? Почет питает искусства, слава воспламеняет всякого к занятию ими, а что у кого не в чести, то всегда влачит жалкое существование» (Тускуланские беседы. I, 2, 4 / Пер. М. Гаспарова).
156Raggio amoroso. Образ, повторяющийся неоднократно в итальянской поэзии XIII–XIV вв., но в разном значении. У Данте (канцона XX) «любовный луч» озаряет весь облик возлюбленной, когда в ней возгорается ответное чувство к любящему, а Петрарка (Канцоньере. Сонет 245) говорит о «блистающем и любовном луче» взгляда улыбающейся Лауры.
157Плиний Старший. Естественная история. XXXV, 36.
158Такие истории рассказывает, в частности, тот же Плиний о прославленном Зевксисе (см. примеч. 154) и об афинском живописце Никии (Указ. соч. XXXV, 9 и 11).
159Об Апеллесе и Протогене см. примеч. 69. Деметрий, по прозвищу Полиоркет (т. е. Осаждатель городов; 336–283 гг. до н. э.) – македонский полководец, а в 294–285 гг. до н. э. царь. Этот эпизод рассказывается у Плиния Старшего (Естественная история. VII, 38) и, подробнее, у Плутарха (Деметрий. 22). После покорения Греции римлянами картина была увезена в Рим и погибла в пожаре города при Нероне.
160Плиний. Указ. соч. XXXV, 40. Луций Эмилий Павел Македонский (229–160 гг. до н. э.) – римский политик и военачальник, под водительством которого Рим завершил завоевание Греции в ходе Третьей Македонской войны (171–168 гг. до н. э.). О Метродоре-художнике все древние источники, кроме Плиния, молчат, тогда как философ Метродор, современный этим событиям, упоминается у других авторов. Оба приведенных графом примера повторяют Леон Баттиста Альберти во «Второй книге о живописи» и Джорджо Вазари во вступлении к своим «Жизнеописаниям наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих».