Придворный

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Это ваше наслаждение, – отвечал граф, – происходит не целиком от красоты, но и от любовного чувства, которое вы, возможно, питаете к этой женщине. И, будем правдивы, когда вы впервые смотрели на эту женщину, вы не чувствовали и тысячной доли того наслаждения, которое обрели потом, хоть красота осталась той же, что и была. Из чего вы можете судить, насколько бо́льшая доля в вашем наслаждении принадлежит любовному чувству, нежели красоте.

– Не стану этого отрицать, – сказал мессер Гонзага, – но как наслаждение рождается от любовного чувства, так любовное чувство рождается от красоты; так что можно назвать красоту причиной наслаждения.

Граф ответил:

– Не только красота, но и многое другое подчас воспламеняет нам душу: например, повадка, образованность, речь, жесты и тысяча других вещей, которые в каком-то смысле также можно считать красотами; но прежде всего чувство, что мы – любимы; так что можно даже помимо той красоты, о которой говорите вы, любить весьма горячо; но любовь, рождающаяся от одной лишь наружной красоты тела, вне всякого сомнения, подарит гораздо больше наслаждения тому, кто больше ее понимает, нежели тому, кто понимает меньше. И, возвращаясь к тому, что вы сказали, думаю, что Апеллес намного сильнее наслаждался, созерцая красоту Кампаспы, чем Александр. Ибо естественно думать, что любовь и того и другого проистекала только из этой красоты и что поэтому Александр и решил подарить ее тому, кто, как ему казалось, способен более совершенным образом ее постичь. Разве вы не читали, что те пять девушек, которых выбрал Зевксис из числа жительниц Кротона, чтобы, беря нечто от каждой, составить образ совершеннейшей красоты, были прославлены многими поэтами как избранные за их красоту именно тем человеком, которому и подобало быть ее совершеннейшим ценителем?{161}

LIV

Тут снова заговорил мессер Чезаре, всем видом показывая, что недоволен и никоим образом не согласен с тем, что кто-либо другой как-либо может чувствовать то же наслаждение, какое чувствует он при взгляде на красоту женщины. Но в это время послышался стук шагов и звуки громкой речи. Все, разом повернувшись в сторону дверей, увидели, как в их проеме сначала появились отсветы факелов, и тут же в сопровождении большой и блистательной свиты вошел синьор префект{162}, который возвратился, проводив папу до какой-то части пути. Еще при входе во дворец он, спросив, что делает синьора герцогиня, услышал в ответ, какого рода назначена сегодня игра, и что на графа Лудовико возложена обязанность говорить о придворном искусстве; поэтому он, сколь возможно, ускорял шаг, желая успеть хоть что-то услышать.

Итак, почтительно поклонившись синьоре герцогине и дав знак садиться всем, поднявшимся с мест, когда он вошел, синьор префект и сам уселся в круг, вместе с некоторыми из сопровождавших его благородных мужей. Среди них были: маркиз Фебус да Чева со своим братом Герардино{163}, мессер Этторе Романо{164}, Винченцо Кальмета{165}, Орацио Флоридо{166} и многие другие. При общем молчании синьор префект сказал:

– Господа, мой приход был бы слишком некстати, если бы я помешал столь прекрасным беседам, которые, как понимаю, сейчас велись между вами. Поэтому не обижайте меня, лишая себя самих и меня удовольствия.

Граф Лудовико ответил:

– Напротив, государь мой, я думаю, что умолкнуть будет для всех желаннее, нежели продолжать разговор. Поскольку сегодня этого труда мне досталось больше, чем другим, я уже утомился говорить, а другие, вероятно, устали слушать; ибо речь моя недостойна этого собрания и не соответствует величию порученной мне темы, в разборе которой я и сам не доволен собой, а другие, полагаю, довольны еще меньше. Так что вам, государь, повезло, что вы пришли к концу. А справиться с тем, что осталось, хорошо бы поручить кому-то другому, который займет мое место: кто угодно сделает это лучше меня, если я – при всем моем желании – буду продолжать в такой усталости.

LV

– Нет-нет, я не потерплю, чтобы вы как-либо уклонились от данного вами обещания, – отозвался Джулиано Маньифико. – Уверен, что и синьор префект не пожалеет, услышав продолжение разговора.

– Что еще зa обещание? – удивился граф.

– Вы же обещали разъяснить, каким образом должен придворный использовать те добрые качества, которые, по вашим словам, ему подобают.

Синьор префект, будучи, при всей своей молодости, более осведомленным и рассудительным, чем казалось обычным для юных лет, в каждом своем движении являл, вместе с величием духа, некую живость ума – верное предзнаменование той высокой степени доблести, которой ему предстояло достигнуть{167}. Он тут же сказал:

– Если об этом еще осталось сказать, то я, кажется, пришел как раз вовремя. Слыша, каким образом придворный должен применять эти добрые качества, я пойму и то, в чем они заключаются, а от этого узнаю обо всем, что говорилось вплоть до сего момента. Так что, граф, не отказывайтесь от уплаты долга, часть которого вы уже погасили.

– Мне не пришлось бы платить столько, будь наши труды распределены более равномерно. Но напрасно было давать такую власть одной слишком пристрастной синьоре, – ответил граф, с улыбкой переводя взгляд на синьору Эмилию, которая тут же отозвалась:

– Не вам бы жаловаться на мою пристрастность. Но поскольку вы безосновательно это делаете, передадим другому долю той чести, которую вы почитаете за труд. – И она сказала, обращаясь к мессеру Федерико Фрегозо: – Вы предложили игру о придворном. Значит, будет разумно, чтобы вам досталась та ее часть, где и будет дан ответ на вопрос синьора Маньифико и разъяснено, каким образом, в какой манере, в какое время должен придворный применять свои добрые качества и те умения, какими, по словам графа, ему следует обладать.

 

– Синьора, – начал мессер Федерико, – отделяя способ, время и манеру от самих добрых качеств и добрых деяний придворного, вы разделяете неразделимое. Ибо все упомянутое и делает добрыми качества и деяния. И поскольку граф, говоривший так много и так хорошо, сказал кое-что и об этих обстоятельствах, держа в уме заготовленным и остальное, что должен был сказать, правильно было бы ему и довести речь до конца.

Синьора Эмилия ответила:

– Вот и вообразите, что вы – граф. И скажите то, что, как вы думаете, сказал бы он. И тогда все будут довольны.

LVI

Тут заговорил Кальмета:

– Господа! Уже поздно; чтобы мессер Федерико не имел повода уклониться от изложения того, что он знает, думаю, лучше перенести остаток разговора на завтра; а то малое время, что у нас осталось, потратить на какое-нибудь простое развлечение.

Все согласились; и синьора герцогиня пожелала, чтобы мадонна Маргарита{168} и мадонна Костанца Фрегозо станцевали. Тут же Барлетта{169}, замечательный музыкант и превосходный танцор, всегда державший двор в праздничном настроении, заиграл на своих инструментах, а они обе, взявшись за руку, сначала прошлись в бассе, а затем с величайшим изяществом исполнили «руэргский»{170}, доставив редкостное удовольствие зрителям. Затем, поскольку добрая часть ночи уже миновала, синьора герцогиня поднялась с места; также и все, почтительно попрощавшись с нею, отправились почивать.

Вторая книга
о придворном графа Бальдассаре Кастильоне к мессеру Альфонсо Ариосто

I

Я не без удивления многократно размышлял о том, откуда возникает заблуждение, которое, поскольку оно обычно наблюдается в стариках, можно считать их естественным свойством: почти все они расхваливают прошлые времена и порочат нынешние, браня наши нынешние поступки и обычаи и все, чего в своей молодости не делали они, зато утверждая, что всякий добрый обычай, всякий добрый образ жизни, всякая добродетель и вообще все на свете непрестанно ухудшается. И кажется прямо-таки противным разуму и достойным удивления, что зрелый возраст, который обычно, в силу долгого опыта, делает рассуждение людей более совершенным, в этом именно вопросе его настолько портит, что они не понимают одного: если бы мир постоянно только ухудшался и отцы вообще были лучше детей, мы еще задолго до нынешних времен достигли бы такой степени зла, что ему уже некуда было бы ухудшаться дальше. Однако видим, что не только в наши дни, но и в прошлом всегда существовал этот порок, свойственный пожилому возрасту, как явствует из сочинений многих древнейших писателей, а особенно комиков, которые полнее, чем другие, представляют картину человеческой жизни. И я считаю, что причина этого ложного мнения у стариков в том, что годы, уходя, уносят с собой многие удобства{171} и среди другого исторгают из крови бо́льшую часть животных пневм{172}, отчего телесный состав изменяется и ослабевают те органы, посредством которых душа осуществляет свои добродетели. Поэтому с наших сердец поздней порой, как осенью листья с деревьев, опадают нежные цветы радости, а вместо светлых и ясных мыслей приходит мрачная и смутная печаль в сопровождении тысячи бед, так что не только тело, но и дух становится немощен; и он хранит лишь упрямую память о былых отрадах и образ того милого времени юности, когда, кажется, и земля, и небо, и все, что ни есть перед нашими очами, ликует и смеется, когда в нашей мысли, как в прелестном и восхитительном саду, цветет сладостная весна веселья. И может быть, полезно было бы, когда солнце нашей жизни входит в эту зиму, обнажая нас от прежних удовольствий, по пути к закату терять вместе с ними и воспоминания о них, обретая, по словам Фемистокла, искусство забвения{173}; ибо чувства нашего тела так обманчивы, что зачастую обманывают и суждение ума.

И представляется мне, что старики находятся в положении тех, кто, выплывая из гавани, неотрывно смотрит на берег, и им мерещится, будто корабль стоит на месте, а берег движется, тогда как все происходит наоборот. Ибо гавань, как и время со всеми его радостями, остается в своем положении, но мы на корабле смертности один за другим уходим в бурное море, поглощающее и сокрушающее все, и не дано нам снова сойти на землю, но, испытывая удары противных ветров, мы в конце концов разобьем корабль об одну из встречных скал. Таким образом, старческий дух, потеряв способность ко многим удовольствиям, не может ими наслаждаться. И как страждущим от лихорадки, когда от испорченных паров их вкус бывает нарушен, даже самые дорогие и нежные вина кажутся горькими, так старикам из-за их бессилия – при котором сохраняется, впрочем, желание – удовольствия кажутся пресными, постылыми и уже совершенно не теми, которые они помнят по опыту, хоть удовольствия – все те же. Но, чувствуя себя лишенными их, старики скорбят и порочат настоящее время как злое, не понимая, что перемена происходит сама по себе, а не от хода времени. Напротив, памятуя о минувших удовольствиях, они вспоминают и то время, когда их имели, и за это хвалят его как доброе, ибо им кажется, будто оно несет в себе аромат того, что чувствовали мы, когда оно было настоящим; ибо в самом деле наши души ненавидят все, что сопутствовало нашим неприятностям, и любят все, что сопутствовало удовольствиям.

Бывает, влюбленному дорого иной раз взглянуть на окно, хоть закрытое, потому что в нем он некогда имел счастье видеть свою любимую; видеть перстень, письмо, сад, или другое место, или что угодно, что представляется ему живым свидетелем, хранящим память о его радостях; и напротив, иногда изукрашенный чертог становится немилым тому, кто был заключен в нем как в тюрьме или испытал какое-то другое огорчение. И знаю иных, которые ни за что не станут пить из сосуда, подобного тому, в котором они во время болезни принимали нечто лекарственное. Как то окно, или кольцо, или письмо сообщает одному приятное воспоминание, столь услаждающее его, что само кажется частью пережитых им радостей, так другому комната или сосуд кажутся несущими в себе, вместе с воспоминаниями, болезнь или заточение. Та же самая причина, как полагаю, побуждает стариков восхвалять минувшее время и порочить настоящее.

II

И как обо всем, так говорят они и о дворах государей, утверждая, что те дворы, о которых они помнят, были намного более блестящими и полными примечательных людей, совсем не так, как сегодняшние. И, как заходит подобный разговор, пускаются превозносить похвалами придворных герцога Филиппо{174} или герцога Борсо{175}, пересказывают какие-нибудь слова Никколо Пиччинино{176}, вспоминая, будто в те времена не было и слуху об убийствах, разве что в редчайших случаях, что не было ни стычек, ни засад, ни обманов, а лишь некая доверительная и радушная благость, надежная безопасность; будто при дворах царили такие добрые обычаи, такая честность, что придворные были точно не придворные, а сущие монахи; и что, мол, горе бывало тому, кто скажет худое слово другому или сделает малоприличный жест женщине. Напротив, в нынешнее время, говорят они, все совершенно противоположно; и не только среди придворных утрачены те братская любовь и благопристойный образ жизни, но при дворе безраздельно господствуют лишь зависть и зложелательство, дурные нравы и распущенная, полная всякого рода пороков жизнь; женщины похотливы и забывают всякий стыд, мужчины женоподобны. Бранят и одежду как бесстыдную и слишком изнеживающую. Одним словом, порицают бесчисленное множество вещей, из которых многие действительно заслуживают порицания, ибо приходится признать, что в нашей среде много людей злых и преступных и что наше время изобилует пороками намного больше, чем то, которое они хвалят.

 

Но при этом, сдается мне, они плохо понимают причину этих различий и неразумны в своем желании, чтобы в мире наличествовали все блага без малейшего зла. Это невозможно; ибо если зло противоположно добру, а добро – злу, то в силу самой этой противоположности и в качестве некоего противовеса как бы необходимо одному удерживать и подкреплять другое. Когда же исчезает или возрастает одно, с ним исчезает или возрастает и другое, ибо ни одно из противоположных не бывает без того, что ему противоположно.

Разве кому-то неведомо, что в мире не было бы правосудия, если бы не существовало преступлений? Не было бы великодушия, если бы не было малодушных? Здоровья – если бы не было недуга? Истины – если бы не было обманов? Счастья – если бы не было несчастий? Поэтому хорошо говорит Сократ у Платона: удивительно, что Эзоп не сочинил басню, в которой бы изобразил, что Бог, не сумев соединить приятное и мучительное вместе, соединил их краями, так что начало одного стало концом другого{177}. Ибо, как можно видеть, ни одну радость мы не принимаем с благодарностью, если ей не предшествует горесть.

Кто будет дорожить отдыхом, если прежде не почувствовал томление сильной усталости? Кто наслаждается едой, питьем и сном, если прежде не претерпел голода, жажды и недосыпания? И думаю я, что страдания и недуги природа дала людям не изначально, чтобы они им были подвержены: ибо не кажется подобающим, что она, мать всякого блага, собственным своим разумением определила дать нам столько бед. Но, создавая здоровье, удовольствие и другие блага, природа последовательно присоединила к ним недуги, горести и прочие беды. Поэтому, если добродетели явились в мир как милость и дар природы, тут же и пороки, по правилу той же сцепной противоположности, необходимым образом стали их спутниками; так что, когда одно растет или уменьшается, по необходимости растет или уменьшается и другое.

III

Поэтому, когда наши старики расхваливают дворы былых времен за то, что там не было порочных людей вроде иных из нынешних придворных, они не понимают, что те дворы не имели и таких доблестных придворных, какие есть теперь. Это и не удивительно, ибо ни одно зло не бывает настолько злым, как то, что родится от испорченного семени добра; и теперь, когда природа производит намного лучшие таланты, чем тогда, – как стремящиеся к добру поступают намного лучше прежних, так стремящиеся ко злу поступают намного хуже.

Итак, не стоит говорить, будто те, которые удерживались от зла потому, что не умели его делать, заслуживают за это какую-либо похвалу; ибо зла делали хоть и немного, но делали его больше, чем умели. А в том, что таланты тех времен намного ниже нынешних, вполне можно убедиться из всего того, что производят нынешние: как в литературных занятиях, так в живописи, скульптуре, архитектуре и всем остальном.

Порицают также те старики в нас многие вещи, которые сами по себе ни хороши, ни плохи; но они бранят их лишь потому, что сами так не поступали. И говорят, что не подобает юношам ездить по городу верхом на коне, а в крайнем случае на муле; не подобает носить зимой длинную одежду, подбитую мехом; носить мужчине берет, если он не достиг восемнадцатилетнего возраста, и тому подобное. И в этом они поистине заблуждаются, ибо такие обыкновения не только удобны и полезны, но стали привычны и всем нравятся – так же, как раньше нравилось ходить в джорнé{178}, с открытыми ляжками и в полированных башмаках, или без всякого смысла, ради одного щегольства, носить целыми днями на руке сокола, или танцевать с женщиной, не касаясь ее руки, и делать многое другое, что теперь покажется в высшей степени нелепым, но в те времена весьма уважалось.

Так что пусть и нам будет позволено следовать обыкновению нашего времени, не боясь попреков от этих стариков, которые часто, желая похвалиться, говорят: «Мне было двадцать лет, и я еще спал вместе с матерью и сестрами, да и после долго не знал, что такое женщина; а теперь мальчишки, у которых еще молоко на губах не обсохло, знают больше всякой дряни, чем раньше – опытные мужчины» – и этим, сами того не сознавая, подтверждают, что в нынешних мальчишках больше смекалки, чем имели тогдашние старики.

Пусть же прекратят они порочить наши времена как полные пороков; ибо, удалив из него пороки, они удалят также и добродетели; и пусть помнят, что и среди древних, во времена, когда в мире цвели души славные и поистине божественные во всякой доблести, было много и в высшей степени порочных, которые, живи они сейчас, превосходили бы злом нынешних злых, как те добрые превосходят благом нынешних добрых, о чем свидетельствуют все историки.

IV

Но кажется, мы уже достаточно ответили этим старикам. Так что оставим эту речь, возможно слишком затянутую, но не вовсе никчемную. И, достаточно показав, что дворы нашего времени достойны не меньших похвал, чем те, что так превозносят эти старики, послушаем дальнейшие рассуждения о придворном, из которых весьма нетрудно понять, на какой ступени среди других дворов стоял двор Урбино, и каковы были те государь и государыня, которым служили столь замечательные умы, и сколь счастливыми могли назвать себя все бывшие с ними в общении.

V

Итак, когда настал следующий день, среди рыцарей и дам двора продолжались обильные и разнообразные беседы о диспуте, бывшем накануне, большей частью оттого, что синьор префект, желая узнать, о чем говорилось, расспрашивал об этом едва ли не каждого, и, как всегда бывает, ему отвечали различно. Одни хвалили одно, другие – другое, а кроме того, многие не вполне согласно между собой передавали речи графа, так как сказанное им ничья память не сохранила во всей полноте.

Так что говорили об этом почти весь день. А как только стемнело, синьор префект повелел накрыть стол и всех благородных увел с собой к ужину, и сразу после трапезы направился с ними в покои синьоры герцогини. Та же, увидев столько народу и раньше обычного времени, сказала:

– Большой же груз на плечах у вас, мессер Федерико! Велики ожидания, которым вам придется соответствовать!

– Большой груз, ну и что за дело? – воскликнул Унико Аретино, не дожидаясь ответа мессера Федерико. – Кто так глуп, если, зная, что́ надо делать, не делает этого в подходящее время?

Так, обмениваясь словами, все расселись по местам в прежнем порядке, с величайшим вниманием ожидая предстоящей беседы.

VI

И мессер Федерико, обратившись к Унико, сказал:

– Не кажется ли вам, синьор Унико, что нынешним вечером мне досталось трудное дело и нелегкое бремя: показать, как, в какой форме и в какое время должен придворный проявлять свои добрые качества и заниматься теми делами, которые, как было сказано, ему приличны?

– Не вижу в этом ничего особенного, – отвечал Унико. – Думаю, достаточно, чтобы придворный был рассудителен, о необходимости чего вчера хорошо сказал граф; и если он таков, думаю, что и без других советов сможет применять то, что знает, в подходящее время и в подходящей форме. Обставлять же это подробными правилами было бы слишком трудно и, может быть, излишне; ибо не знаю, кто будет столь глуп, что захочет упражняться с оружием, когда все вокруг увлечены музыкой; или пойдет по улице, танцуя мореску, даже если прекрасно умеет это делать: или, желая утешить мать, потерявшую сына, начнет любезничать и острословить. До этого, конечно, не дойдет ни один благородный человек, если он не лишился ума.

– Вы, синьор Унико, как-то слишком впадаете в крайности, – сказал мессер Федерико. – Иной человек глуп таким образом, что сразу не распознаешь, да и ошибки бывают разные: например, он в состоянии удержаться от глупости публичной и слишком явной, вроде той, как вы говорите: идти по площади, танцуя мореску, – но не умеет удержаться от того, чтобы некстати похвастаться, проявить отталкивающую самонадеянность, отпустить подчас какую-то фразу, думая рассмешить, – но, сказанная некстати, она выходит совсем несмешной и неловкой. И часто эти ошибки бывают скрыты за неким покрывалом, не дающим их обнаружить тому, кто их совершает, если только он не всматривается в них с усердием; и хотя есть довольно причин, по которым наш взгляд мало что различает, но более всего он омрачается тщеславием. Ибо каждый любит показать себя в том, в чем, по собственному убеждению, хорошо разбирается, будь это убеждение истинно или ложно. Как мне кажется, искусство хорошо владеть собой по этой части состоит в некой осмотрительности и способности к рассудительному выбору, чтобы знать прибыль и убыток, то есть то, что поступками приобретаешь или теряешь, в зависимости от того, своевременны они или нет. И будь придворный даже вполне рассудителен и способен к такому различению, ему будет легче достигать цели, не просто придерживаясь каких-то общих понятий, но если в помощь его мыслям мы дадим несколько правил, укажем верный путь и, так сказать, точки опоры, на которых он мог бы основываться в своих поступках.

VII

Поскольку граф вчера так много и красиво рассуждал о придворном искусстве, я чувствую немалую боязнь и сомнение: смогу ли я так же хорошо, как он, удовлетворить ожиданиям благородных слушателей в том, о чем предстоит мне держать речь. Но чтобы, насколько в моих силах, разделить с ним похвалу и быть уверенным, что я хотя бы в этом не ошибаюсь, я ничего не стану говорить ему наперекор.

Соглашаясь с его мнением, в частности о желательных для придворного благородстве происхождения, телесной соразмерности, изяществе повадок, скажу так: чтобы придворный удостоивался похвалы и уважения от каждого и благоволения государей, у которых служит, ему, на мой взгляд, необходимо суметь так устроить и согласовать свою жизнь, чтобы извлекать пользу из своих добрых качеств всесторонне, в общении со всеми людьми, не вызывая их зависти. Редко кто этого достигает, что и показывает, насколько трудно это дело. Ибо, поистине, все мы от природы больше охочи порицать ошибки, чем хвалить сделанное хорошо; и многие, кажется, по какому-то врожденному злонравию, даже ясно сознавая, что́ в этом деле хорошего, всячески стараются выискать в нем недостаток или хотя бы его подобие. Потому-то необходимо нашему придворному во всяком деле быть осторожным и все, что он говорит и делает, говорить и делать с осмотрительностью. И не только воспитать в себе превосходные стороны и качества, но и сам образ своей жизни распределить так, чтобы в нем все этим сторонам и качествам соответствовало, никогда ни в чем не создавая впечатления, будто он изменяет сам себе, но образуя как бы единое тело для всех этих добрых качеств. Чтобы каждый его поступок был и результатом, и совмещением всех добродетелей, – подобно тому, что говорят стоики об обязанностях того, кто мудр{179}. Поэтому, хотя в каждом действии одна из добродетелей является основной, все они настолько связаны одна с другой, что сходятся воедино и могут вместе способствовать и служить достижению любой цели. И мудрому следует уметь пользоваться ими, для сравнения и как бы контраста с какой-то из них подчас выставляя на обозрение другую, подобно тому, как хорошие живописцы тенью выделяют и делают виднее свет на выпуклых местах, а светом – тени на плоских поверхностях и сочетают разные цвета так, чтобы по причине их несходства оба играли ярче. Так же и размещение фигур относительно друг друга помогает художнику добиться нужного эффекта.

Например, добродушие весьма достойно восхищения в рыцаре отважном и привыкшем к оружию; и как его отвага представляется большей в сочетании со скромностью, так и скромность усиливается и делается ярче, соседствуя с отвагой. Поэтому если кто мало говорит, много делает и не хвалит сам себя за дела, достойные похвалы, но благонравно скрывает их, – это в человеке, умеющем благоразумно следовать такому правилу, делает более весомой и ту и другую добродетель. То же бывает и со всеми остальными добрыми качествами.

Итак, я бы посоветовал нашему придворному во всем, что он делает или говорит, пользоваться несколькими общими правилами, вкратце содержащими все, что мне предстоит сказать. И первое и самое важное из них напомнил нам вчера граф: прежде всего пусть избегает нарочитости. Далее, пусть хорошо обдумывает суть того, что сделает или скажет, учитывает место, где он это делает, в чьем присутствии, в какое время, помня причину, по которой он это делает, свой возраст, род занятий, не упуская из виду цель, к которой стремится, и средства, могущие к ней подвести. И с такими предуготовлениями пусть благоразумно подходит ко всему, что собирается сделать или сказать.

VIII

Здесь мессер Федерико сделал небольшую паузу. Воспользовавшись молчанием, синьор Морелло да Ортона вставил:

– Эти ваши правила, сдается мне, мало чему учат. Я и сейчас знаю обо всем этом столько же, сколько знал до того, как вы их тут нам изложили. Хотя, помнится, пару раз слышал такие правила от монахов, которым исповедовался, и они как будто называют все это «обстоятельствами».

Мессер Федерико, улыбнувшись, сказал:

– Если помните, вчера граф, говоря, что первым делом придворного должно быть военное, пространно рассказал о том, как он должен им заниматься, – и повторяться тут незачем. Однако наше правило подразумевает, например, то, что придворный, если участвует в стычке, или на поле боя, или в других подобных обстоятельствах, должен благоразумно повести себя так, чтобы выделиться из толпы и выполнять дела значительные и смелые, которые велит ему долг, сколь возможно малой командой и на глазах самых известных и важных людей в войске, а лучше всего, если возможно, в присутствии самого короля или того государя, которому служит. Ибо воистину правильно – извлечь пользу из хорошо сделанного дела. И я думаю, что как плохо искать ложной и незаслуженной славы, так же плохо и лишать себя заслуженной чести, не ища той хвалы, которая одна только и бывает истинной наградой за доблестные подвиги. Случалось мне знавать таких, которые хоть были и отважными, но в этом отношении – сущими недотепами; чтобы овладеть загоном для овец, они подвергали жизнь такой опасности, будто стремились взобраться первыми на стену захваченного города. Но наш придворный не будет поступать так, держа в памяти единственную причину, которая ведет его на войну. Этой причиной должна быть только честь.

Если же ему доведется брать в руки оружие в публичных зрелищах – поединках, турнирах, в игре с тростями или делая какое-то иное телесное упражнение, – пусть он, помня, где находится и в чьем присутствии это делает, старается не только быть защищенным доспехами, но и выглядеть в них не хуже, насыщая глаза зрителей всем тем, что, по его расчету, может придать ему изящества. Пусть позаботится, чтобы конь его был в красивой сбруе, чтобы одежда ему шла, чтобы девиз соответствовал, импреза была сочинена талантливо{180}, чтобы все это притягивало к себе глаза окружающих, как магнит – железо. И пусть никогда не выходит на публику среди последних, памятуя, что люди, а особенно женщины, с бо́льшим вниманием смотрят на первых, чем на последних, ибо зрение и дух, алчные до новизны, вначале замечают каждую мелочь и из нее составляют себе впечатление, но затем не только насыщаются, но и устают от продолжительности зрелища. Поэтому один знаменитый древний актер в трагедиях всегда старался выходить на сцену первым{181}.

Таким же образом, говоря в том числе и о военных делах, наш придворный будет учитывать род занятий тех, с кем беседует, и вести себя соответственно, по-разному разговаривая с мужчинами и женщинами; а если коснется чего-то, связанного с его собственными похвальными делами, сделает это прикровенно, как бы к слову и походя, со скромностью и осмотрительностью, как изложил нам это вчера граф Лудовико.

IX

Вы и теперь думаете, синьор Морелло, что наши правила не способны чему-то научить? И вам не кажется, что один наш друг, о котором я рассказывал пару дней назад, совершенно забыл, с кем говорит и зачем, когда, желая развлечь одну благородную даму, которую видел впервые в жизни, с первых слов беседы пустился рассказывать ей, сколько поубивал народу, как он храбр и как лихо орудует двуручным мечом? Он не отпускал ее, настойчиво объясняя, как отбиваться от топора, если ты вооружен, и как, если ты без оружия, и показывая различные приемы владения кинжалом; бедняжка чувствовала себя точно пригвожденной, и час, проведенный с ним, показался ей тысячью лет от страха, как бы он и ее не убил, как тех, о ком рассказывал. В подобные ошибки впадают те, кто не учитывает обстоятельств, о которых вы, по вашим словам, слышали от монахов.

Итак, я говорю, что из телесных упражнений некоторые почти всегда делаются при стечении зрителей – как поединки, турниры, игра с тростями и другие, связанные с оружием. И если нашему придворному доведется принимать в них участие, он заранее должен позаботиться о том, чтобы у него были в полном порядке конь, оружие и одежда, чтобы всего у него хватало; а если не чувствует себя полностью подготовленным, пусть ни в коем случае не ввязывается в дело; ибо, если выйдет плохо, нельзя будет отговориться тем, что это «не твое ремесло». Затем, надо серьезно думать о том, в чьем присутствии выступаешь и каковы у тебя товарищи, – ибо неприлично рыцарю почтить своим присутствием деревенский праздник, где его зрителями и товарищами будут простолюдины.

161Зевксис (работал в 420–380-х гг. до н. э.) – один из известнейших греческих живописцев, родом из Гераклеи Луканской. Речь идет о его картине, изображающей Елену Прекрасную (Цицерон. О нахождении материала. II, 1, 1–2). Плиний Старший (Указ. соч. XXXV, 36, 60) считает, что эту картину художник писал для Агригента. Кротона – греческий город в Калабрии (Италия), а Агригент – на Сицилии.
162Франческо Мария делла Ровере, племянник и в будущем преемник власти герцога Гвидобальдо. От отца унаследовал звание префекта города Рима при папе Юлии II.
163Фебус и Герардино (Джилардо) да Чева – кондотьеры-наемники из Пьемонта, в Итальянских войнах сражавшиеся то на стороне французского короля, то на стороне Империи; не меньше, чем беспринципностью, были известны жестокостью и склонностью к грабежу. Герардино покончил жизнь самоубийством, чтобы избежать казни за убийство родственника.
164Этторе Романо, т. е. римлянин. Об этом персонаже нет точных сведений. Некоторые комментаторы без надежных оснований отождествляют его с Этторе Фьерамоска, рыцарем из Капуи, участником так называемого вызова при Барлетте (1503) – боя между тринадцатью французскими и тринадцатью итальянскими (на стороне испанской короны) рыцарями, окончившегося победой последних. Эта стычка, занимая очень скромное место в ходе франко-испанской войны за Неаполитанское королевство, в Италии вызвала тем не менее большой энтузиазм, так как поколебала распространенное в Европе мнение о невысоких боевых качествах итальянцев.
165Винченцо Колли, по прозванию Кальмета (псевдоним, заимствованный из романа Боккаччо «Филоколо»; ок. 1460–1508) – поэт и литературный критик, выполнявший секретарские и иные обязанности при дворах крупных итальянских магнатов (Лодовико Моро, Чезаре Борджиа и др.). Служил при дворе герцогов Урбино с 1503 г.
166Орацио Флоридо, в описанную пору канцлер при герцоге Гвидобальдо, позднее был секретарем его преемника Франческо Мария делла Ровере. Взятый в плен во время войны Франческо Мария с Лоренцо II Медичи (1517), был отослан в Рим к папе Льву Х, где его, с целью выведать политические секреты урбинского двора, подвергли жестоким пыткам, но он остался верен своему государю.
167Франческо Мария в 1506 г. было шестнадцать лет. Его юношеский облик, запечатленный Рафаэлем на картине «Молодой человек с яблоком» (1505, Уффици), возможно, намеренно несколько приближен к внешности его бездетного дяди Гвидобальдо (известной по портрету того же Рафаэля), которому юноша был должен наследовать по праву усыновления.
168Маргарита (1487–1537), внебрачная дочь маркиза Мантуи Франческо Гонзага, брата герцогини Элизабетты, выросла в Урбино, получив замечательное образование заботами тетки. Слыла подлинным украшением урбинского двора. Получила ряд блестящих предложений, но по разным причинам ни одно из них не завершилось браком. В 1513 г. поступила в монастырь ордена кларисс, где осталась до смерти.
169Барлетта – музыкант и танцор, о котором будет еще раз кратко упомянуто во II книге (гл. 11). Больше о нем ничего не известно. Прозвище может указывать на происхождение из г. Барлетта в Апулии.
170Басса, bassa danza – род танцев, которые исполняли, почти не поднимая ног над полом. Сопровождались музыкой инструментов низкого регистра. Руэргский – в ориг. слово «roegarze», больше нигде не встречающееся. Жак Колен, первый французский переводчик «Придворного», в издании 1537 г. передал его как rouergoise – «руэргский». Руэрг – древнее графство на юге Франции, в Окситании, традиционно имевшей интенсивные культурные связи с севером Италии. Речь, вероятно, идет о каком-то оживленном танце, последовавшем за медленной и степенной бассой.
171Перевод буквальный, в оригинале: сomodità. Аллюзия на слова Горация (О поэтическом искусстве. 175–176): «Много с собою удобств лета, прибывая, приносят, / Много уносят, начав убывать» (пер. А. Фета).
172Пνεύμα – буквально: душа, дыхание, в христианском употреблении – дух, в т. ч. Божий (греч.). В лат. переводе: spiritus; Кастильоне использует соответствующее итальянское слово: spirto. Термин древнегреческих философов и физиологов, в разных школах имеющий различное содержание. Европейское Средневековье предпочитало следовать в его физиологическом применении или Аристотелю, или Галену, чья пневматическая теория психической деятельности существенно отличается от аристотелевской. Похоже, что Кастильоне в использовании этого термина опирается прежде всего на Гиппократа, для которого (как и для его предшественника Анаксимена) пневма – это жизненная сила, связанная с кровью, и на Галена, которому принадлежит сам термин «животная пневма».
173Ср.: Цицерон. Об ораторе. II, 74: «Однажды, говорят, к нему явился какой-то ученый… и предложил научить его искусству памяти, которое тогда было еще внове. Фемистокл спросил, что же может сделать эта наука, и ученый ему ответил – все помнить. И тогда Фемистокл сказал, что ему приятно было бы научиться не искусству помнить, а искусству забывать то, что захочется» (пер. Ф. Петровского).
174Филиппо Мария Висконти (1392–1447) – герцог Миланский; как и другие представители династии Висконти, отличался болезненной подозрительностью и жестокостью.
175Борсо д’Эсте (1413–1471) – первый герцог Феррары из династии Эсте.
176Никколо Пиччинино (1386–1444) – известный кондотьер-наемник, участник едва ли не всех междоусобных войн в Италии своего времени.
177Платон. Федон. 60b – c.
178Популярная в XV в. одежда без рукавов, в виде накидки спадающая на грудь и на спину, иногда поддерживаемая поясом.
179Например, Цицерон в трактате «О пределах добра и зла» (гл. 6–7).
18018 °Составление импрез (см. примеч. 30) с девизами (последние нередко заимствовались из Св. Писания или древних авторов) требовало хорошего вкуса и эрудиции. Мастера этого дела были в высокой чести у итальянской знати и щедро вознаграждались.
181Ср.: Аристотель. Политика. VII, 15, 10: «Трагический актер Феодор… никогда не дозволял ни одному актеру, даже из числа посредственных, выступать ранее его, так как зрители свыкаются с теми звуками, какие они услышали сначала» (пер. С. Жебелева). Как видим, у Аристотеля актер заботился не о собственной славе, а о том, чтобы с самого начала задать высокий уровень исполнения как для зрителей, так и, естественно, для самих актеров.