Za darmo

Дочери Лота и бездарный подмастерье. Часть 2

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 9

I

“Как ни полны были мысли Зелфы прошедшей жизнью в Содоме, тем, что слу чилось с ними, гибелью матери, отцом и сестрой, их жизнью на горе, все они наводили на напряженные и часто мучительно-болезненные размышления о будущей жизни, жизни, которая для нее была уже начата и которая как бы дразнила ее неподготовленностью к ней.

Она довольно спокойно перенесла вызванные последними событиями изменения в своих взглядах, последовательность которых не оставляла никаких сомнений в том, что за ними следует ожидать неких решительных изменений и в ее действиях.

Всегда несколько тяготившая ее жизнь в городе среди людей сменилась непрерывным праздником жизни вдали от них. Может, люди и раньше существовали для нее в каком-то фантастическом мире, но, находясь рядом с ними, она постоянно упускала из виду их некоторые, хотя и малочисленные, достоинства. Теперь же, когда они были на расстоянии, она часто ловила себя на мысли, что думает о них с теплотой и с некоторым раскаянием из-за своего прежнего отношения к ним.

Сближение с Махлой было столько же ее заслугой, сколько и заслугой сестры, как бы повзрослевшей за несколько дней на несколько лет. Зелфа не могла не быть глубоко удовлетворенной общностью с сестрой во многих важнейших и глубинных переживаниях. Но существовали, конечно, другие вопросы, различие в понимании и решении которых было не менее очевидно и среди которых был один, расхождение в котором в будущем могло бы если не поссорить сестер, то навсегда отдалить их друг от друга.

Сложность отношений с сестрой усугублялась тем, что Зелфа, уверенная, что Махла ни о чем не подозревает, должна была заботиться и о том, как наиболее легко, с наименьшей тратой душевных сил подвести сестру к своей правде, и о том, как ей самой и Махле перенести возможный удар, если единения по волновавшему Зелфу вопросу между сестрами не произойдет. Несмотря на то, что Зелфа побаивалась расхождений со ставшей уже взрослой сестрой, она радовалась уже тому, что, как ни скоро предстоит объяснение, все же это дело будущего, до наступления которого она вовсе не собиралась терять время.

Отношение к матери, память о которой влияла на нее не меньше, чем ее присутствие рядом при жизни, явно стало лучше. Зелфа вначале очень удивлялась тому, что при жизни матери она даже не подозревала в себе столько доброты по отношению к ней. И это было тем удивительнее, что все те факты, вернее, скрытые обвинения, ко торые она предъявляла матери в мыслях, не претерпели никакого изменения и, более того, подтверждались ее гибелью, объяснение которой как ненасильственной каким-то образом облагораживало ее, не затрагивая эти факты.

Как бы там ни было, отношение Зелфы к людям, к сестре и к матери переменилось к лучшему, но вот отношение к самому дорогому и близкому ей человеку – отцу – никак нельзя было представить не только изменившимся к лучшему, но даже и оставшимся на прежнем уровне. Факты, определявшие отношение Зелфы к отцу, остались прежними, как и ее отношение, зиждущееся на них, но сама жизнь протекала уже в других условиях, выдвигала свои, ранее не существовавшие и даже не предполагавшиеся требования, которые довлели над уже установившимся отношением и подвергали его непомерно трудным для него испытаниям.

Ухудшение отношения к отцу со стороны Зелфы было вызвано не столько их – его и ее – настоящим положением, сколько теми, маячащими в будущем, событиями, в которых участие отца должно было быть самым решительным, – решительным до жестокости, – и свободным от всяких предрассудков во имя спасительного подчинения необходимости, которую еще надо было создать. Нисколько не преуменьшая трудности в будущем, Зелфа и в данном случае обрекала себя на несение двойного бремени, состоявшего в том, что бы смягчить удар по отцу и по себе в случае, если они будут раздавлены в будущ[ем непосильной для них задачей, решения которой было уже невозможно избежать.

Зелфе было легче от мысли, что она нисколько не преуменьшает ожидающие ее трудности и знает, что ценой, – причем наименьшей из возможных, – за утверждение жизни может быть сама жизнь, одинаково дорогая всем, когда она не создает трудностей, и по-разному обесценивающаяся в противном случае.

II

Если то, что произошло, – не считая гибели матери, – было необходимо, чтобы главные решения семейных проблем выпадали ей, то, значит, судьбе было угодно задеть ее, Зелфу, меньше других и взвалить на ее плечи всю ответственность за будущее семьи. Поэтому она не могла считать цену, уплаченную за происшедшее отцом или сестрой, которая в результате всего лишь повзрослела, ни низкой, ни слишком высокой. Сложнее было разрешить вопрос о матери.

Она не сомневалась в том, что мать ушла из жизни добровольно. Но что ее толкнуло на самоубийство? Если она почувствовала, так же как и Зелфа, что после последней ночи в Содоме отец не сможет быть больше стражем семьи, могло ли это повлиять на нее настолько, что она не выдержала мыслей о ложащейся на нее ответственности, и не нашла иного выхода кроме как уйти из жизни? Чего она могла так испугаться? Разве мало воли требовалось для того, чтобы решиться на то, на что решилась она ?

Если мать сознавала, что после унижения мужа наступит жизнь, когда вся ответственность за благополучие семьи ляжет на нее и она должна будет заменить отца, и, несмотря на это, покончила с собой, то ее поступок мог быть расценен как проявление малодушия. Но подобное объяснение, даже если оно имело под собой некоторое основание, не могло быть полным, а потому и удовлетворительным. И Зелфа вынуждена была обращаться к более раннему периоду их жизни в Содоме, когда каждодневные заботы и небольшие радости поглощали львиную долю их жизненных сил.

Можно ли было винить отца в том, что он не готовил мать к тому, что произошло? Ведь объяснением, по крайней мере частичным, многих поначалу кажущихся таковыми странностей в отношениях между родителями могло служить предположение о том, что матери по возможности облегчался переход к тому положению, когда отца, как главы семьи, не будет рядом с ней. Зелфа задержалась на этой мысли.

Большая ли разница между тем, не было ли бы отца в живых или он уступил бы главенство в семье матери, находясь рядом с ней? Внешнее различие между этими положениями было настолько ничтожным, что Зелфа не стала задерживаться на нем. Гораздо запутаннее обстояло дело с проникновением в суть внутреннего. Рассмотрев это различие что называется в лоб, Зелфа ничего не добилась.

Тогда она подошла к вопросу с другой стороны: поступила ли бы мать также, если бы в ту ночь убили отца, а они остались в живых? И со временем ей начало казаться, что по тому, как сложно однозначно ответить на него, можно судить о его важности, и она перестала думать о чем бы то ни было другом, пока не разберется в нем основательно.

Ответ на этот вопрос должен был прояснить, насколько гибель матери была обусловлена ее отношением к дочерям и насколько – отношением к мужу.

Вероятнее всего, если бы муж погиб, защищая честь семьи, она ни за что не решилась бы оставить дочерей круглыми сиротами. Но такое объяснение Зелфе не очень понравилось, хотя она и затруднялась сказать почему. Если бы оно было верным, материнское чувство должно было быть признано определяющим в поступке матери и возникала проблема его соотнесения с чувствами, ко торые она испытывала к мужу.

Но, могло быть и так, что в этом случае она и сочла своим долгом уйти из жизни, чтобы дать им возможность самим бороться за место под солнцем и, быть может, найти его. Но в таком случае, надо было разобраться, чем она, по ее мнению, могла помешать своим до черям, причем помешать так, что решилась на самоубийство.

Эти размышления, все чаще заводящие Зелфу в тупик, наконец привели ее к твердому мнению, что раздельное рассмотрение отношения матери к дочерям и к мужу с самого начала обречено на неудачу и при обдумывании всех возможных случаев необходимо учитывать все стороны, вплоть до того, что мать по-разному любила ее и Махлу.

Могла ли мать полагать, что своим уходом из жизни она дает возможность самым близким людям приобрести нечто очень важное и ценное? В чем же могло заключаться это нечто? Может, во внутреннем освобождении? Но кого? Мужа или дочерей, а может, и мужа и дочерей?

Насколько отец был готов к мысли, что мама, лишив себя жизни, дала им больше, чем способна была дать, оставшись в живых? Может, отец и догадывался об этом, но мог ли он принять такой дар? Во всяком случае, нельзя было допустить, что, испытав тяжелейший удар, он настолько утратил способность понимать, что упустил основные мотивы поступка жены и довольствовался тем, что это всего лишь несчастный случай.

III

Зелфу захватила мысль, что происшедшее той ночью в Содоме было для матери неким завершением, предрешившим ее уход из жизни. Но что могло завершиться той ночью? Конечно, завершилась их жизнь в Содоме, но, несомненно, не это могло повлиять на нее. Если та ночь не положила конец природной невинности дочерей, то с их душевной невинностью дело обстояло по -другому. С ней было покончено.

Яснее всего было то, что потерял отец, и по этой потере можно было заключить, что, хотя жизнь его продолжалась, она в то же время кончена, завершена самым ужасным образом, ибо лишилась внутреннего содержания и превратила его душу в придаток к телу, пощаженному судьбой.

Но что же завершилось для матери? Что завершилось для нее из всего того, что дотоле принадлежало лишь ей и одновременно органически связывало ее с мужем и дочерьми?

Может, для нее завершилась пора неведения того, сколь многим она обязана мужу и сколь ничтожна ее поддержка ему, часто сводимая на нет внутренним бунтом против его угрю мости и замкнутости, причин которых она не знала, и даже не подозревала о их существовании. Может, она напугалась до смерти? Но той ночью ей было настолько плохо, что, пожалуй, было не до страха.

Да и причем здесь страх? Ведь она не могла не думать о будущем, о той минуте, когда она, как это случилось с ее мужем, будет вырвана из привычной жизни и поставлена лицом к лицу с опасностью. И была ли она готова, или готовилась ли, к этой страшной минуте? Понимала ли она, что всего ее накопленного в течение жизни опыта, опыта чувств, мыслей и отношений, могло не хватить и на несколько секунд противостояния грядушей беде ?

 

Да, постоянная готовность к возможной смерти должна была сразу же представиться ей во всей своей неприглядности, ибо ожидание ее гораздо более непереносимо, чем быстрая и безболезненная подлинная смерть. Таким образом, все сводились к тому, что мать осознала тяжесть, которая непременно ляжет на нее в будущем, и под впечатлением случившегося, когда, сама того не желая, она не только не оказала помощи отцу, но и увеличила грозящую ему опасность самим своим существованием – что предвещало ей подобное же испытане в будущем, – и решила сдаться на милость судьбы до наступления часа расплаты.

То, что ее недомогание той ночью было чем-то привходящим и случайным, никто не мог ощущать лучше нее самой. Сваливший ее в постель недуг отнял у нее последнюю возможность возвыситься в глазах мужа, дочерей, а главное – самой себя.

Но этот недуг открыл ей глаза и на нечто другое:      она почти сразу признала свою ненужность, невостребованность, свою роль необязательного дополнения к семье и поняла, что никакое будущее, сколько бы ей ни было отпущено и сколь наполненным оно бы тш было, не снимет с нее бремя прошлой пустоты. А ведь как мать она ни в чем не могла себя упрекнуть, и в ее прошлой жизни не было ни минуты, когда она не была бы поглощена мыслями о дочерях и муже.

Как ни пыталась Зелфа воссоздать предсмертные переживания матери, это не удавалось без привнесения в них осознания ею своей виты, но сколь убедительной ни казалась ей вина матери и осознание ею этой вины, этого представлялось недостаточным, чтобы подвести человека к самоубийству. С другой стороны, Зелфа не могла, да и не хотела, оставлять тайну неразгаданной.

Откуда у матери взялись силы, чтобы решиться на самоубийство ? Что ее так страшило? Может, она думала, что ее болезнь свяжет их по рукам и ногам? Насколько она могла отождествлять эту возможность с гибелью дочерей и мужа?

Зелфа чувствовала, что ей придется еще немало поломать голову над смертью матери, и была готова к трудностям, но наступила минута, когда их тяжесть настолько придавила ее, что она вынуждена была признать, что больше не выдержит. Что же сталось бы с поступком матери, если бы она так и не уяснила себе его причину? От него почти ничего не осталось бы, кроме одной детали, и эта последня представлялась ей как решимость матери поступиться своей жизнью во имя … жизни.

Но жизни кого? Мужа и дочерей? Пожалуй, это могло быть так, эта истина была слишком зыбкой, чтобы воспользоваться ею хотя бы для приближения к причинам самоубийства матери. К тому же, сами по себе эти жизни с их способностью к воспроизводству были уже состоявшимися и не могли зависеть от решения матери принести себя в жертву.

Что же получалось? Смерть матери должна была мыслиться как живительный источник, как высвобождение сил для создания новой жизни или новых жизней вместо принесенной в жертву?

Зелфа пасовала перед этим вопросом и собиралась с силами для действия, пока еще не совсем ясного ей самой, но тоже связанного с принесением себя в жертву. Она не знала точно, как и когда это может произойти, но уже почти не сомневалась, ради чего. Ради жизни, конечно. Смерть матери подчеркнула вечную притягательность жизни, не той, которая уже осуществлена и поддерживает саму себя, но той, которой только предстоит возникнуть и явить своим возникновением чудо.

IV

Итак, Зелфа стала готовиться к самопожертвованию еще до того, как разгадала тайну матери. Ей было ясно, что в случае неудачи ей придется заплатить ту же цену, что и матери. Еще не совсем представляя, в чем проявится ее действие, она не сомневалась, что можно будет считать неудачей и какую цену придется за нее платить.

Неудачей будет неспособность породить жизнь, а ценой за нее – ее собственная жизнь.

Дух матери все более возвышался в ее глазах в процессе размышлений о ее мужественном поступке. Чем мать отличалась от них – от мужа, от дочерей? Тем, что она была уже неспособна породить жизнь. Ее время прошло. Но что могла изменить не возникшая еще жизнь или жизни, ради ко торых, возможно, и ушла из жизни мать ? Чем была внушена ее вера в то, что несчастья, выпавшие семье, грозно напомнили о ее собственной вине, и она решила, что именно она в ответе за их большую часть, она, а не муж, и тем более дети? Это было ясно!

Нужна была новая жизнь, которая была бы зачата после кровавого и убийственного очищения, новая жизнь, которая убедила бы оставшихся в живых, что жертва принята и ее цена достаточно высока. Зелфа все больше верила в эту версию, которая, несмотря на всю ее фантастичность, представлялась наиболее правдоподобной.

Смерть матери призывала к усложнению жизни, к слиянию с необходимым для размножения человеческим существом и к попытке начать все заново, не отвергая перспективу пожертвовать собой ради продолжения жизни.

Но как долго может продлиться их удаление от людей? Ведь жизнь вдали от них нимало не способствовала продолжению рода. Зелфа понимала, что выход замуж озна чал бы завершение жизни на горе.

Махла рвалась к людям, отец же вряд ли предполагал когда- нибудь снова оказаться среди них, о чем свидетельствовало то обстоятельство, что никакой злобы к людям он не питал, никак не проявлял ее на словах, а если и думал о прошлых отношениях с ними, то, как казалось Зелфе, обращал больше внимания на свою несовместимость с ними, вызванную не обязательно их ничтожеством и порочностью, но различиями в жизненном опыте, склонностях и взглядах.

Отец казался настолько уверенным в пользе и для людей, и для себя своего отдаления от них, настолько спокойно переносил все лишения уединенной жизни, которые, казалось бы, уже давно стали его единственным приобретением, что рассчитывать на изменение образа жизни в его годы и с его жизненным опытом было, по меньшей мере, наивно.

Устоявшееся желание Зелфы быть подобно отцу вдали от людей также заказывало путь к возникновению новой жизни, и она чувствовала, что, даже если бы, совершив неимоверное насилие над собой, она сошлась бы с кем-то, кто стал бы отцом ее ребенка, никакое насилие – ни изнутри, ни извне – не заставило бы ее оставить отца одного. Само собой становилось ясно, что радости и муки сотворения жизни являются участью лишь Махлы, а Зелфе и отцу отводится роль сочувствующих наблюдателей.

Так неужто ради этого пожертвовала собой мать? Ради этого осознала свою вину и пала на колени перед природной конечностью – чтобы ее старшая дочь и муж могли быть не участниками жизни, не со участниками в ней, а лишь наблюдателями? Зелфе приходилось отступать и в этом случае; она уступала непониманию, которое, не только несло с собой горечь, но и осво бождало от чувства униженности, ибо ее вступление в борьбу за поддержание духа семьи имело своим предварительным и необходимым условием готовность к поражениям и отступлениям.

Зелфа могла опереться еще на одно новое чувство, которое нельзя было оценить однозначно. Она теперь не такая, какой была, когда начинала разгадывать тайну матери, и яснее и проще всего это можно было выразить тем, что, проигрывая борьбу, она несла не только потери: тайна матери, так и не подпустившая ее к себе, стала ее тайной, и в дальнейшем, чтобы разгадать ее, Зелфа не собиралась ограничиваться лишь разумом и мышлением.

Несмотря на поражение, она не была на них в обиде. В будущем ее ждало то, что задействовало бы не только ее веру, ее волю, но и все ее существо, и ни при каких обстоятельствах она не смогла бы допустить, чтобы ее тело было его незначительной частью. ”

V

Если днем раньше Мохтериону было жаль Верпуса, то теперь он жалел себя, ибо отравление Верпуса не только отняло у него много сил и времени, но и помешало ему думать. Известие о его импотенции не выходило у него из головы не потому, что было чем-то новым, а потому, что вынуждало его занять по отношению к нему такую позицию, которая вбирала бы в себя сострадание, а без унижения собственного достоинства такая позиция не представлялась ему возможной.

Случай, который нельзя было не назвать “несчастным”, ставил его в какое-то неестественно выгодное положение по сравнению с другим человеком, – положение, ничем не заслуженное, и это не могло не быть унизительным. Он не успокоился до тех пор, пока не вернулся к своей первой реакции на это известие, которая сводила все к перенапряжению и отравлению, но понимал, что это лишь временная защита.

Когда Верпус встал, завтрак для него был уже готов. Подмастерье сделал для друга исключение и отвлекся от занятий, не желая оставлять его одного со своими мыслями. Верпус был бледен, но день, проведенный в привычной обстановке, должен был вернуть ему и обычный цвет лица и обычное настроение. За то, как на него подействуют около любовные приключения, Подмастерье не ручался, но, в конце концов, его вина была не так уж велика.

В то утро ему пришлось немало убеждать Верпуса, который терзался из-за случившегося, что такое бывает со всеми, но когда тот наконец ушел, Мохтерион от всей души желал, чтобы случай свел их не скоро.

Вторая причина, которая заметно повлияла на производительность Подмастерья, состояла, конечно, в Детериме.

Ее поступок не мог не оживить общее положение дел в доме, и надежды, смешанные с опасениями, не давали Мохтериону возможности сосредоточиться на истории Лота, которая на данной стадии мучала его так же, как история его дочерей, и даже больше. Он не придал никакого значения словам Аколазии о том, что Детерима еще решительнее откажется от занятий проституцией.

Когда Подмастерье понял, что, наряду с теоретическим выяснением побочных и основных причин ее поведения, следует дождаться появления нескольких испытанных клиентов, он почувствовал себя хозяином положения. Это достижение, тяжело отразившееся на работе, вынудило его собрать исписанные листы, и, поскольку по установленной для себя норме ему следовало еще поработать над курсом, он решил, что возобновит отложенные на время в сторону другие занятия: математикой и языком.

Но, возвращаясь к себе, Подмастерье испытывал некоторую неловкость из-за того, что не мог решить – позаниматься еще до полудня или же перенести занятия на вечер. Наконец решение, хотя и с некоторым запозданием, было принято, и с занятиями до выхода в город покончено.

Дверь скрипнула, в зале послышались шаги. Едва он успел пожелать, чтобы кто бы это ни был, зашел к нему, как в комнату вошла Аколазия.

– Я за новой книгой! – весело сказала она и положила, видимо, уже прочитанную на тумбочку, после чего он увидел в ее руке только что собранные им листы.

– Подожди немного, – сказал он и, подойдя к книжному шкафу, снял, как обычно, половинку дверцы.

Со стоявшей над головой Аколазией выбор книги не мог доставить ему никакого удовольствия, поэтому, поспешно взяв “Испо ведь” в издании, где была напечатана лишь первая часть, после которой произведение уж никак не могло быть сочтено романом, он протянул ее Аколазии.

Аколазия открыла книгу на титульном листе.

– Еще одна исповедь!

– Как Детерима? – попытался перевести разговор на более интересующую его тему Подмастерье.

– Обошлась без вытрезвителя. Пора уже отправлять ее домой.

– Она хочет уехать?

– Да.

– Может этим вызвана перемена ее отношения к нашему делу?

– Этим тоже. Но если это тебя интересует, поговори с ней сам.

– Я и хотел с ней поговорить.

– Ну так я пошлю ее к тебе."

Аколазия взяла книгу, присоединила к ней листы и вышла. Мохтерион оставил дверь приоткрытой и стал ждать.

VI

Ждать пришлось минут десять. По внешнему виду Детеримы Подмастерье догадался, что она не тратила время зря. Ему показалось, что внутреннее сопротивление Детеримы полностью сломлено, и разговор пойдет лишь о технических деталях.

Конечно, его больше обрадовало бы, если б в принятии Детеримой решения его доля была побольше, но у него хватило ума довольствоваться малым. Было немного жаль ее из-за того, что принесенная жертва вызвала перелом в ее взглядах на происходящее вокруг. Еще не поздоровавшись с ней, он уже понимал, что даже от его урезанной радости ничего не осталось.

– Добрый день, Детерима, – сдержанно и одновременно мягко поздоровался он.

– Добрый день, – ответила она и села на диван.

– Вы, наверно, догадываетесь, зачем я позвал вас.

– Да. Это связано со вчерашним. Угадала?

– Я понял, что мое замечание излишне. Нормально ли было бы с моей стороны, если бы я не придал вчерашнему событию никакого значения?

 

– Событию?!

– Если это определение вас коробит, можно сказать “случай”.

– Вас это удивило или обрадовало?

– Удивило меньше. Сперва обрадовало, а потом … огорчило.

– Огорчило? Отчего же?

– Каждый человек знает по своему опыту, что ломать привычные взгляды довольно мучительно, тем более, если дело не ограничивается приобретением новых. Может, я ошибаюсь?

– Не сказала бы.

– Что же произошло, Детерима? Я спрашиваю не для того, чтобы во что бы то ни стало получить ответ. Честно говоря, я немножко растерян. Думаю, это оттого, что мне не удалось показать тебе хорошую сторону нашего дела, впрочем, может, я недостаточно старался. А ведь без этого вы – я оговорился, только что обратившись к вам на “ты”, – никак не сумеете увидеть нас в истинном свете. И если вы решились отведать мужиков от скуки или от нужды, и только, то у меня язык не повернется похвалить вас и пожелать доброго пути в дальнейшем.

– Я не понимаю, к чему вы это говорите. Я у вас ничего не прошу, и ничего не …

– Детерима, прошу вас, не обижайтесь, у вас нет для этого повода. Я хочу узнать, чем вызвано ваше … приближение к нам.

– Ничем особенным! Я хочу поскорее уехать отсюда, и мне нужны деньги.

– Вы не будете против, если я задействую свою армаду?

– Нет, если ставки будут удвоены.

– А вы подумали о сестре?

– Она в другом положении, и несколько дней моего присутствия ей не помешают. К тому же я не собираюсь соперничать с ней.

– Надеюсь, вы не откажете мне в удовольствии быть вашим рядовым клиентом.

– Нет, если плата будет вдвое больше, – улыбнулась Детерима.

– Вы когда-нибудь брали деньги за любовь?

– Нет. И вчера тоже я взяла деньги за нечто другое. Прямо скажу, мне не очень-то повезло.

– Мне Аколазия сказала об этом. Жаль, что вы не попали ко мне вместе с ней, а то, возможно, я смог бы повлиять на вас.

– Ничего бы у вас не вышло.

– Почему же?

– Образование вообще убивает личную жизнь, а философия и Ветхий завет в особенности.

– Это ваше личное мнение или чужое?

Детерима слегка покраснела.

– Разве это важно?

– Нет, конечно. Но ведь и образование, и философия все же кое-что дают?

– Не личную жизнь и уж не маленькие радости, без которых жизнь перестает быть жизнью.

– Детерима, зря вы отказываетесь от образования.

– Почему же? Я читаю ваше изложение, правда, оно становится все более запутанным, но Аколазия меня успокаивает и говорит, что скоро конец.

– “Скоро конец!” Придется учесть. Я по стараюсь устроить вам пару вариантов на ночь. Так вы быстрее соберете деньги."

Подмастерье замолчал. Конечно, ему было жаль, что контакт с Детеримой не состоялся, и он понимал, что сделал мало для того, чтобы результат был иным. Пожалуй, она была права в том, что древнегреческая философия и древнееврейская мудрость уводят от жизни, но разве столь уж редко возникала настоятельная потребность уйти от нее?

Детерима встала.

– Не запаздывайте! Я постараюсь кого-нибудь подцепить."

После ухода Детеримы, он быстро оделся и вышел из дома раньше обычного.

VII

Возвращался домой Подмастерье с пустыми руками лишь в прямом смысле. В переносном же, и в данном случае в более важном, он нес Детериме приятную и важную весть. Клеострат, столь же быстро возбуждающийся при возможности заполучить новую самку, сколь быстро он охладевал к ней после, без раздумий изъявил желание встретиться с Детеримой, несмотря на отягчающие обстоятельства, выразившиеся в том, что плата и время общения были повышены. Прийти он должен был поздно вечером.

Когда Подмастерье вернулся, сестры уже были дома. Выход в город принес еще одну небольшую удачу, которая тем не менее страшно обрадовала его: он встретил около церкви Лангурия, узнавшего его. Лангурий был священником, или кем-то еще, но Подмастерье не помнил его чин. Он как-то приходил с Трифеной, которая познакомилась с ним в одной семье, а после этого встречался с ней в других местах.

Подмастерье помнил его как доброго и очень понятливого человека, которому ряса, огромный серебряный нагрудный крест и красная скуфейка придавали вид средневекового волшебника. После двух-трех фраз, последовавших за приветствием, Лангурий спросил о девочках и получил обстоя тельный ответ о текущих возможностях Подмастерья. Лангурий оценил выдвинутое предложение положительно и обещал заглянуть с наступлением темноты.

Некоторые затруднения вызвало его настойчивое желание провести время с обеими сестрами одновременно, а устройство всего остального он брал на себя. Так как Подмастерье был явно не силен в вопросах, традициях и уставах веры и церковнослужителей, он уступил, столько же из богобоязни, сколько и страха за свое невежество. Переодевшись, он поспешил к сестрам и застал их за чтением приготовленной для них утренней порции курса.

– Честное слово, древнегреческая философия была куда легче для восприятия, чем эти сомнения и размышления старшей сестры, – недовольно произнесла Аколазия.

– Я принимаю твое замечание как упрек себе, а не старшей дочери Лота. Ты думаешь, можно решиться на то, на что решилась она, без сомнений и размышлений?

– Можно, да еще как!

– Вот это ответ.

– Чем он тебе не нравится?

– Нравится, Аколазия, еще как нравится! Ты попала не в бровь, а в глаз. Должен признаться, по-моему, старшая дочь Лота не то что могла, обязана была принимать решение без лишних раздумий. Раздумья и сомнения – это изобретения довольно позднего времени, того времени, когда человек уже много перестрадал из-за своей беспомощности перед обстоятельствами жизни.

– В этом и заключается твой взгляд?

– Не только в этом. Но прежде я должен поблагодарить тебя за то, что, может сама того не подозревая, ты помогла мне почувствовать всю фальшь моего подхода в раскрытии истории Лота.

– Не понимаю, что ты имеешь в виду?

– Это легко объяснить. Ведь что я делаю с ветхозаветным текстом? Я представляю поступки действующих в нем лиц лишенными мотивов, поскольку считаю, что могло быть немало причин, чтобы оставить текст в таком очищенном виде…

– Назови хотя бы одну!

– Хотя бы дать читателю или слушателю возможность объяснить случившееся в соответствии со своим опытом…

– Кажется, ты это уже говорил.

– … А большинству, которому мотивация лишь помешает следить за сюжетом, без нее. Дело в том, что во все времена, мудрость, доступная человеку, зависела не столько от образования и знаний, сколько от жизненного опыта, часто ничего общего не имеющего с тем, что мы теперь подразумеваем под образованием и знаниями. Правда, образование и знания присущи всякой форме человеческого существования, но возможное различие между их формами столь велико, что лучше считать их совершенно инородными друг другу. Грубо говоря, образованный человек не мудрее необразованного.

– Но что же в таком случае является мудростью?

– Жизненный опыт, выраженный необязательно в виде знания, но и с помощью воли, чувств и веры.

– Тогда образованный человек будет определенно глупее необразованного.

– Так оно и есть. И там, где образованный человек задумывается, и это может длиться всю его жизнь, так что в конце концов то, что послужило причиной его размышлений, утрачивает всякий смысл, необразованный делает шаг вперед и оставляет позади образованного.

– Но ведь неученье – тьма, а ученье…

– Тьма другого рода.

– Но тогда зачем мучить дочерей Лота?

– Истина их поступка – не моя истина, а там, где я не чувствую чего-то существенно моего, пусть разделяемого другими, но и моего тоже, меня нет. Поэтому я и насилую дочерей Лота и хочу научить этому и вас, ибо иного не дано: не насилующий таким образом не может надеяться даже на то, что сам будет насилуемым.

– Я что-то не поняла, не мог бы ты выразиться проще?

– Попробую. Игра в понимание это такая игра, в которой, если ты непосредственно не участвуешь в ней, то не можешь быть и зрителем.

– Будем считать, что мне все ясно.