Za darmo

Фокусник

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

6. «Стоунхендж»

Через улицу Корнмаркет протянули гирлянды в виде снежинок и велосипедов. Ночь огней, в которую мэр должен был торжественно зажечь рождественские украшения, ожидалась в первую субботу декабря.

За ночь выпал снег. Правда, немного, по северным меркам, но достаточно, чтобы ввергнуть англичан в состояние паники, в котором они не чистили дороги и не выпускали детей из дома.

Влад и Вардан уехали в Лондон за теплой одеждой. («Ну шо за?..» – сокрушался Влад, чавкая талым снегом в тонких дермантиновых ботинках, – «Не, мне в натуре подзатариться надыть»). Макс пропадал где-то в лихорадочной тревоге, которая нападала на него с приближением конца семестра, переписывал пропущенные лекции и ругался с преподавателями, которые все как один сулили ему недопуск.

Я сидела у окна и любовалась на снег. Темнеть стало совсем рано, сумеречная дымка опускалась на город уже к двум-трем часам, а к четырем Оксфорд погружался в непроглядную туманную темноту. Ветра не было, выпавший снег тут же таял, снова ложился, опять таял, и улицы были похожи на ледяной хамам.

Дерево, чье преображение я готовилась наблюдать в сентябре, теперь уже больше месяца стояло совершенно голое, нервно и чувственно покачивая ветвями, и никакой особенной тоски, впрочем, не вызывая. На что действительно было печально смотреть, так это на судьбу фанерного домика, выставленного моими соседями через дорогу на свою невысокую кирпичную оградку. Это было, видно, произведение кого-то из младших членов семьи: выпиленное лобзиком и старательно сколоченное фигурными гвоздиками здание, которое теперь было изгнано во двор с пришпиленной на крыше запиской. На ней значилось: «Free. Please take.»

Домик был вполне хорош, и мог бы послужить замечательным убежищем для кукол, но у меня кукол не было, а дочку людей, у которых я снимала комнату, он, кажется, не интересовал.

Сначала его загадили птицы. Затем фанера взбухла и искарежилась от влажности, и вместо пряничного домик стал больше похож на блинный. Потихоньку дерево начало гнить, под крышей и у стен появились черные подтеки, выжженая резьба расплылась и побурела. Как-то утром я увидела, что из унылого жилища выскочила на свет заспанная белка. К вечеру прежде отполированная фанера была сплошь покрыта следами крохотных коготков.

Теперь домик засыпало снегом по самую кровлю, и я была этому рада: холод и пушистая белая упаковка могли спасти его от дальнейших надруганий.

Неестественно громко зазвонил телефон.

– Привет, – обеспокоенно сказал Янин голос, – Ты можешь сейчас приехать в город?

– Что-то случилось?

– Ну ты можешь?

– Могу.

– Тогда приезжай, я там расскажу.

Против своего желания обеспокоенная Яниным звонком (мало ли что могло произойти с ней или с ребятами), я быстро собралась и выбежала на заснеженную улицу как была, в теплом свитере и клетчатых пижамных штанах.

Было влажно и непривычно холодно. По щиколотку проваливаясь с жидкую снежную кашу я кое-как доковыляла до остановки. Англичане не убирали снег с улиц, и лучшим определением происходящему на дорогах было слово “коллапс”. Автобуса пришлось ждать целую вечность. Когда он наконец подъехал, под завязку набитый собиравшимся на предрождественскую процессию народом, мне еле-еле удалось втиснуться в празднично наряженную толпу. Окна запотели так плотно, что определить, где мы находились, можно было только по тому, как толпа наклонялась вправо и влево, и вперед и назад, в зависимости от того, поворачивал ли автобус, останавливался или прибавлял ходу. Я с удивлением отметила, что даже вслепую хорошо помню маршрут.

Я вспомнила разговор с Варданом, состоявшийся несколько дней назад.

– У города есть не только свой характер, – задумчиво заметил Вардан, – у него есть своя логика.

Некая причинно-следственная связь пространства и человеческих существований.

– Как тебя не смущает все это? Англия, – спросила я.

– Смущало раньше. А потом она стала моей. И Оксфорд стал моим. Знаешь, когда город становится своим? Когда на каждом логическом пересечении есть ты сам.

– Это как?

– Это просто. Твой город. Всё твоё: дома, магазины, вокзалы. Кто никогда не жил в другой стране, не поймёт. В родном городе ты живешь представлениями о вещах больше, чем данностью. Памятью больше, чем восприятием. Ты знаешь, что ждет за каждым углом, и не только – ты знаешь, что может ждать за каждым углом. Родной город – это я, впитавшееся во все четыре измерения. А когда твоя память становится не нужна, не применима – это называется ностальгия.

– Я замечаю, – отозвалась я, – что нет больше освещений, способных меня удивить. Любая погода, любое время года, любое положение стрелок: ничто не меняет моего сродства с пейзажем.

Я знала, после дождя какой силы образуются лужи, которые было уже не перешагнуть, знала все лоции весенних ручьев, все обыкновенные блики, все возможные эмоции тысяч горожан. Вернее не знала, нет. Это понимание было интуитивным и неосознанным, как ритмичные покачивания людей, на долю секунды предваряющие движения автобуса.

Пробиться к кафе, в котором меня ждала Яна, было целым испытанием. Для парада огней перекрыли все главные улицы, тут и там среди сверкающих бумажных звезд маячили котелки полисменов. Хор мальчиков из ближайшей церкви тянул гимны и колядки, вразнобой кашляя от ледяного воздуха. Мерцали гирлянды и свечи, впереди процессии вышагивали гордые девочки, наряженные снежинками, а за ними спешили мамы, готовые в любой момент подать им теплые куртки и свитера. В сердце парада радостно суетился священник. Он приветствовал толпу, ребячески маша рукой, и помогал то тому, то другому нести тяжелые украшения и еловые ветки.

Обогнать шествие было совершенно невозможно. Пришлось плестись в аръергарде, среди раскрасневшихся от грога бабулек, и терпеливо ждать, пока мэр, тоже подозрительно счастливый, не произнесет пару слов о свете, который дарует нам Рождество в самое темное время года. Поверх голов я смогла разглядеть, как наконец дернули украшенный огромным бантом рубильник, и вся улица засияла голубым, золотым и алым. Толпа захлопала. Снежинки дружным потоком ринулись натягивать шапки.

Яна ждала меня у входа в кафе, судорожно мусоля сигарету и подергивая ногой. Она была обута в что-то совершенно невообразимое, напоминающее одновременно клешню кальмара и покосившуюся романскую арку.

– Скажи?! – Первым делом поинтересовалась она, выставляя вперед ногу.

– Ух ты… – протянула я.

Туфли были безусловно шикарные, хотя и уродливые сверх меры.

– МакКвин! – Гордо проинформировала Яна.

– Ты это показать меня позвала? – Спросила я, несколько раздраженная долгой дорогой и промедлением, которое вызвала процессия.

– Нет конечно, – отозвалась Яна, враз мрачнея, – Я о Владе хотела поговорить. Ты ж вроде психолог наш.

– Н-да?

– Он меня бросил, наверное.

Я сочувственно охнула.

– Наверное?

– Ну… Вроде как бросил, а вроде как и нет.

– Это как?

Яна вздохнула и начала объяснять.

– Ну мы с Владиком уже полтора года встречаемся, так? Ну и он, – она запнулась, – ревнует очень сильно.

– Это логично с его стороны.

– Нет! Вообще не логично, правда! Как тебе объяснить-то… Он думает, что я со всеми заигрываю… ну я же заигрываю бывает с кем-то, да? Ну вот он думает, что это потому, что я его не люблю! – Тон Яны был одновременно пораженным и обеспокоенным.

– Это логично.

– Но я же его люблю! Я боюсь оставаться одна! Я же не умею без него жить! Он же вся моя жизнь! Как я без него буду?! – Из ее глаз покатились слёзы. Она сморщилась и захныкала.

Мне пришлось несколько минут гладить ее по плечу, прежде чем она снова смогла говорить.

– Как мне вернуть его, а?

– А как вообще получилось так, что вы расстались?

Яна уже в открытую рыдала. На нас начали поглядывать.

– Он подумал… Он подумал, что я… а-а… что я целовалась с, с, с Чингизо-ом…

– А ты целовалась с Чингизом? – Уточнила я.

Оказалось, не зря уточнила.

– Ну немножко-о… – нехотя признала Яна.

– Это как так?! При Владе, что ли?!

– Не-ет… Ему кто-то рассказал, наверное… Наверное, Макс! – Злобно и уверенно предположила Яна.

– Ты целовалась с Чингизом при Максе? – Не поверила я своим ушам, – Да ты что, совсем, что ли, с ума сошла?!

– Ну я же не знала-а…

Господи, подумала я, ну как можно жить такой дурочкой?!

– Что сказал Влад?

– Он сказал, что ему нужно, чтобы я решила, или он для меня единственный, или пусть я выметаюсь…

– А он знает, что ты спишь направо и налево?

– Я не сплю направо и налево!

– Хорошо, он знает, что бывает, что ты ему изменяешь?

– Я ему не изменяю!! Он для меня единственны-ы-ый… У-у… А остальные это так…

– Что так?

– Ну та-ак… Как мне его вернуть?!

Я вздохнула и задумалась. Влад был влюблен в Яну до беспамятства, это знал весь город.

– Извинись? Скажи, что ты любишь его одного?

– Я уже говори-ила…

– А он?

– Он сказал, что не хочет меня виде-еть… И уеха-ал… В Лондон… – Яна вытерла слезы рукавом, – А пойдем дунем? Пока ребят нет?

Мне эта мысль показалась многообещающей.

– А у тебя есть?

Яна приоткрыла сумку и продемонстрировала мне содержимое внутреннего кармана. Там лежали несколько готовых косяков, и пакетик, который, по моей прикидке, тянул по меньшей мере грамм на десять.

– Окей, – с облегчением согласилась я, – Пошли.

– Куда пойдем? В «Стоунхендж»?

«Стоунхенджем» называлась круглая площадка чуть в стороне от Карфакса, засыпанная пыльным гравием и поросшая колючками и мелкими колокольчиками. Их и теперь можно было разглядеть среди снега: понурые обледенело-сизые головки не успевших спрятаться цветов. По периметру этого круга располагались семь или восемь гранитных блоков, создавая стилизованный амфитеатр из мощных и неизменно мокрых скамеек. Они-то, напоминая своей бессмысленной монолитностью древние дольмены, и дали скверу его прозвище.

 

С двух сторон «Стоунхендж» укрывали от ветра и взгляда стены громадной многоэтажной парковки. Софиты, установленные на ее крыше, служили заодно и основным источником света. Еще с одной стороны сквер был обсажен густыми и высокими кустами остролиста, а с четвертой тянулась узкая скользкая тропинка, и за ней – канава. Сразу на канавой начиналась череда загадочных и неизменно запертых кирпичных строений – то ли электрических будок, то ли городских сараев, то ли гаражей.

Таким образом увидеть, что происходило внутри, было невозможно, если только не забраться на высоченную парковку и не выглянуть вниз, перегнувшись через перила. Это мало кому, кроме охранников стоянки, могло прийти в голову, а доблестные сторожа обычно рано ложились спать, поэтому “Стоунхендж”, если в нем особенно не шуметь, считался одним из самых безопасных и удобных мест Оксфорда для торговли наркотиками.

С наступлением темноты туда начинал стекаться народ. Сначала постепенно и как будто бы случайно. Присаживались на гранитную плиту, закуривали сигарету и делали вид, что изучают колокольчики. По мере того, как вечер перетекал в ночь, и улицы пустели, в “Стоунхендже” становилось многолюдно, крикливо и весело. Уже почти не прятались, а кое-кто особенно наглый, вроде Чингиза, любил приходить с огромным строительным фонарем, к которому тут же слетались бледные и мохнатые ночные мотыльки. Другие подсвечивали сделки телефонами, зажигалками, а то и фосфоресцирующими браслетами из ближайшего клуба.

В занятые ночи, по вторникам и пятницам, на каждую плиту приходилось по два-три мелких торговца, которых называли толкачами, копируя английское pusher. Получалась своеобразная ярмарка, где вместе с веществами в продаже иногда появлялись телефоны, цепочки, фирменные кошельки и прочий краденый хлам. Правда, большинство толкачей все же считали воровство ниже своего достоинства, и особой популярностью побрякушки не пользовались.

Как-то Эдгар даже притащил туда кальян. Кальян купили на четвертую ночь за семь фунтов – втрое меньше, чем он получил бы у индийцев. Зато Эдгара все запомнили как “парня с кальяном”, что он счел наикрутейшей маркетинговой победой.

Продавали почти все, кроме самого тяжелого и самого дорогого. У каждого была своя тактика: кто-то бессовестно завышал цены, направляя покупателей к соседу, и получал за это от того секретный процент. Те, кто собирались уезжать, или, испугавшись облав, хотели скинуть большую часть товара, распродавали его скандально дешево, подрывая таким образом весь шаткий рыночный баланс. Поэтому подставлять друг друга было невыгодно и не принято. Особой вражды между конкурентами не было.

Все собиравшиеся в легендарном сквере бизнесмены условно делились на «травников», «химиков» и «медиков». Медики воровали рецептурные лекарства из аптек и больниц. Среди врачей, конечно, таких хитрецов находилось мало – слишком высоки для них были риски. Но в Оксфорде базировались, помимо государственной системы здравоохранения, несколько добровольческих медицинских организаций, которые впускали в свои ряды почти всех желающих. Стоило всего лишь проработать там, не вызывая подозрений, пару лет, чтобы получить допуск к «интересным» веществам вроде мощных седативных, антидепрессантов, антипсихотиков… Сиделки, предоставляемые с отличными рекомендациями такими компаниями, частенько воровали у своих пациентов обезболивающие «третьей ступени» – то есть основанные на морфии – и прочие недоступные простым смертным препараты.

Людей, специализировавшихся на «химии» – искусственных психоделиках типа экстази, амфетаминов или кислоты – было мало. Сказывалась мода: век клубов и рейвов неумолимо отдалялся, расширение сознания ни во что хорошее для большинства экспериментаторов не вылилось, а производить большую часть подобных продуктов было сложно, дорого, и попросту опасно.

«Травников» было больше всего. Они делились на гроверов – тех, кто сам растил, собирал и сушил марихуану – и посредников, обычно получавших товар от каких-нибудь больших шишек в Лондоне или Бирмингеме. У последних брать было дешевле, но по-своему неприятно. Они мешали траву со спайсом, табаком или даже чаем, от чего цена падала почти вдвое, а приход становился порой даже интенсивнее, но вот голова на следующее утро болела убийственно, а постоянных их клиентов мучал удушливый кашель, головокружения и тревога.

Из гроверов самым известным был англичанин с испанскими корнями, по имени Алекс Мэнди, и по прозвищу Черника. Черникой его звали за то, что он растил особенный, изысканный сорт, Blueberry Haze, который оставлял во рту вкус черничного варенья.

– Не… – лениво протянула я в ответ на Янино предложение, – В «Стоунхендже» сейчас холодно…

– Пойдем хотя бы заглянем?

Я пожала плечами.

Зимние гуляния захватили весь город. Всё кругом светилось и переливалось, студенты с бутылками сидра, запрятанного в бумажные пакеты, покачиваясь, лениво передвигались от одного праздничного ларька к другому, выбирая пахучие свечи и украшения из серебряной проволоки.

Когда нам наконец удалось пробиться к «Стоунхенджу», на гранитных плитах оказалась целая толпа посетителей, по большей части китайцев.

Китайцы были необычным народом, который даже в условиях вынужденного соседства всегда держался особняком. У них были свои торгаши, своя трава, отличавшаяся от нашей, и свои правила поведения. С ними, несколько смущенный, сидел Чингиз, и еще один парень, которого я не знала.

Мы вежливо поприветствовали их и уселись в стороне. Закурили. Один из китайцев поднялся со своего места и подошел к нам.

– Привет, девчонки, – его голос расслабленно плыл и прерывался в соответствии со скакавшими мыслями обладателя, – Давайте к нам?

– Нет, спасибо, – отозвалась я.

– К кому это к вам? – Спросила Яна.

– Меня зовут Боб, – с готовностью откликнулся ободренный китаец, – Это мои друзья, Ян, Джо и Ник.

Все китайцы в Оксфорде брали себе европейские имена, выбирая наиболее созвучные родным, чтобы облегчить общение. Это было разумно.

– А этот чувак, я думаю, русский – добавил китаец, подозрительно поглядывая на Чингиза.

– Привет, Боб, – улыбнулась моя легкомысленная спутница.

– Яна! – Возмутилась я.

– Ну лучше же с ними, чем вдвоем сидеть? – Шикнула на меня рыжая бестия.

Я неохотно прошла за ней несколько метров, разделявших наши тумбы, и плюхнулась рядом с незнакомым русским на обледеневший гранит.

– Привет, – тут же сказал парень по-русски.

– Привет, – сказала я, краем глаза отмечая, что Яна уже вовсю хлопает ресницами, обсуждая с Чингизом рождественскую церемонию.

– Меня Петр зовут, – представился тот, – Я из Уфы. А ты?

– А я Ася. Москва.

– Ишь, Москва!

– Да, Москва, – неприветливо подтвердила я, – Вы чье дуете?

– Китайцы угостили! Крутая у них шмаль!

– Да?

– Да ваще! В сто раз сильнее нашей! Погоди, я тебе достану, – с этими словами Петя вскочил и направился к Бобу.

После полуминуты ожесточенной жестикуляции Боб сам подошел ко мне и спросил:

– Будешь с нами дуть?

– А у вас что?

– Мощнейшее из возможного!

– Ну давай.

Китайцы, непонятно лопоча, толпой раскурили громадный косяк, и стали передавать его по кругу.

– Давайте играть, – сказал Боб.

– Во что?

– В паровоз. Смотрите. Я затягиваюсь, передаю этому, – он указал на Чингиза, – он затягивается, и пока он не передаст ей, – «ей» была Яна, – я не могу выдыхать. А он не может выдыхать, пока она не передаст косяк дальше. Понятно?

– Это «армейка» называется, – прошептал мне на ухо Петя.

– Я ни разу так не делала! – Воскликнула Яна.

– Все когда-нибудь бывает в первый раз, – ухмыльнулся Чингиз.

– Ну давайте?

– Ну давайте.

Когда косяк дошел до меня, я была уже вовсе не уверена, что «армейка» была здравой затеей. Но я все же глубоко затянулась, и честно задержала дыхание, пока сидевший слева от меня Леша не передал косяк одному из китайцев. Выпуская едкий дым из легких, я надсадно закашлялась. Трава действительно была непривычно едкая, крепкая, горькая. Это было что-то новое. Все внутри чесалось и свербило, голова нещадно кружилась. Почему-то закладывало уши.

– Ну как? – Спросил Петя, – приобнимая меня за плечи.

– Неслабо.

Косяка хватило круга на четыре. К третьему болтовня угасла. На четвертом начались смешки.

– Твою мать… – только и мог пролепетать Чингиз между приступами удушающего хохота, – Это ж нихера себе…

– Давайте еще! – Пыжился криво стоящий на ногах китаец, – А то что-то не взяло.

– Маньчжурия – это в Китае? – Спросила я его.

– Чего?

– Ну на сопках там…

– Чего?

– Ой… – мне было непередаваемо лень объяснять, – Ну Мань-чжу-у-ри-я? – Повторила я по-русски.

– Чего? – переспросил китаец, заливаясь неистовым смехом. Он всхрюкивал и трясся, на глазах проступили слёзы.

– Твою мать… – только и мог прошептать рядом со мной Петя, склоняясь до земли в приступе ржания.

Наш дружный хохот отдавался по всей многоэтажной парковке. Я смеялась взвизгивая и плача, было сложно дышать. Самое страшное происходило во рту. Интересно, – думала я, параллельно с неостановимым смехом, – если мне станет совсем плохо, что делать?