Za darmo

Низвержение

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Подумать только: отсюда все выглядит по-другому, не правда ли? Их уже выставили, как вы видите, время и без того позднее. Вы присутствовали при утреннем инциденте в холле? Неприятное событие, но подобные ситуации требуют мер, вы с этим согласны? Не мы плохие дяди в костюмах, и не они жертвы, которых силком затащили в наше заведение. Часть из них, конечно, разбредется по домам, некоторые переночуют в сквере. Глядите, дальше по Стращенной есть приличные альковы… Потому что идти им больше некуда, многие якобы разбредутся, но на самом деле будут ошиваться поблизости Бюро, чтобы чуть свет – сразу же занять свое место. Покидая Бюро, я много раз замечал их, хоть они как кроты и прячутся, завидев мое приближение. Вы пришли сюда со своим делом, но что ваше дело на фоне всех этих дел? Но в вашем положении, в вашем положении… это не должно играть никакой роли, не правда ли?

Сардоническое лицо Ахматова на последних словах дошло до крайней степени ехидства, так что Мари, формально еще работавшая в Бюро, даже не притрагивалась к машинке.

– И все же вы появились в Бюро, позвольте поинтересоваться, в надежде на что? – он махнул рукой Мари, и та принялась печатать. – Мест нет, вы и сами прекрасно это слышали, вы и сами прекрасно это видите, или есть что-то еще?

Ахматов отвернулся и подошел к металлической тумбе, что жалась к стене, и оттуда, копаясь в выдвижных ящиках, продолжал вещать своим усыпляющим голосом.

– Помнится, это было будто вчера, хотя прошел уже весьма солидный срок с тех пор, как приключилась эта история, и заключается она в следующем: некоторое количество лет назад зашел ко мне некий человек, обойдемся без имен, и не успел он толком зайти ко мне в кабинет, как с порога начал кричать, метаться, клясть меня и мое Бюро на чем свет стоит во всех бедах человеческих. Я дал ему возможность высказаться, ибо у человека, быть может, стресс, живем в очень беспокойное время, в семье горе или еще чего, почему бы не дать ему выговориться, думалось мне. Да-а… проработайте с мое в Бюро и такого наслушаетесь, признаюсь вам, впрочем, что-то я совсем отвлекся. Начинает он, значится, с обвинений в том, что Бюро отняло у него работу, лишило пенсии, зарплаты, что Бюро – это мировое зло во плоти, от которого исходят все проблемы, все беды человечества, если бы не это проклятое Бюро, то и жена от него не ушла, это уж точно. Все беды от Бюро! Какое же оно злостное, какое оно человеконенавистное!

Ахматов дал себе передышку, закончив на язвительной ноте, затем принял таблетки, которые почти что сразу подействовали на него, что сказалось на его лице: фиолетовые бугры на лбу растворились, уступая люминесцентному лоску ламп, а затем продолжил:

– Я был тогда в хорошем расположении духа, а потому и не сильно забеспокоился, слушая рассказ несчастного. Что вы думаете, сегодня вы застали этого человека, когда он выходил из моего кабинета, как раз накануне нашей с вами встречи. – Ахматов на несколько мгновений затих, глядя в окно, лицо его меняло оттенки с каждым лучом заходящего солнца, а затем продолжил: – Вы знали, что Бюро построили и довели его до ума, то есть до его нынешнего вида всего за каких-то десять лет? Десяти лет было достаточно, чтобы перестроить, казалось бы, незыблемый строй, а теперь что? Разве можно сегодня допустить мысль, что было время, когда Бюро и вовсе не существовало? То-то же. Вы родились, а Бюро уже стояло на месте, меня, как и моих коллег не станет, а Бюро все также продолжит существовать, даже если здание само по себе разрушится – Бюро продолжит существовать в головах людей, и эти люди, якобы свободные от Бюро, сами его заново и построят. Вы только поглядите на них. Они все время всем и всегда недовольны. Разве можно что-то для них сделать? Вы же не хотите снести Бюро, так ведь? Вы ведь хотите сами в нем работать, я разве не прав? То-то вы и в лице переменились – я таких историй за один лишь вечер слышу из коридора сотнями – и даже люди вашего положения не могут отделаться от них. Начинается все с лишений в детстве, потом это уходит в неугасаемый максимализм, а там и желание приобщиться, забраться как можно выше, чтобы течением не снесло. Знаем мы такие истории, разве первый день живем?

То, как на моих глазах переиначивали действительность, обращали известные факты себе на выгоду, вызывало поистине мазохистское восхищение, даже несмотря на то, что вся ситуация ставила крест на моей будущности в Бюро. Взглянув еще раз хорошенько в сияющее лицо самопровозглашенного господина, а потом в окно, где монотонно разбредались все те же обреченные, кого выгнали из Бюро, я едва ли не отшатнулся от столь неприкрытого будничного садизма, приправленного классическим «Приходите к нам еще».

Приходите к нам от избытка времени, но исключительно ночью, когда мы можем выползти из-под продавленной крыши Бюро, чтобы обчистить ваш кошелек Времени. Ближе, ближе, не стесняйтесь отдать вашего соседа в жертву человекопечатной мельницы!

Где-то в коридоре послышались громовые шаги Остацкого, легко узнаваемые по народным всплескам нездоровой истерии. Шаги приближались к кабинету Ахматова, затем снова щелчок, и кабинет затрещал по швам до самых шпилей Бюро от переизбытка господ в кабинете. Ахматов тут же откланялся, если секундную рекламную улыбку можно посчитать за поклон, и концентрация чего-то важного сместилась под куполообразный потолок – в эпицентр Бумажной власти. Остацкий выглядел слегка изнуренным, но изнуренным в силу своей победы, нежели штурмом табличных крепостей. Феноменальный успех сулил ему как минимум свой кабинет в Бюро с личной приставкой «господин» на дверной табличке и, конечно же, в обращении.

– Как поживает ваш отец? – отсалютовал Ахматов вошедшему.

Все те же грехи отцов, все тот же человек через тысячу поколений. Все та же скованность одним и тем же вопросом, что набила мне глотку бумагой, когда у меня был шанс реабилитироваться в глазах машины, теперь смутила и Арвиля, если так можно было именовать его в чиновничьей среде. Отец Арвиля, в отличие от моего, пребывал все же в более выгодном положении. Однако ахматовский вопрос загонял в тупик каждого, кому он его адресовал, хотя, казалось бы, дело было всего лишь в корнях.

Ахматов почти что по-приятельски хлопал по плечу Остацкого, когда разница между ними была в поколение, и этот добродушный жест сам за себя говорил: «Сегодня я смотрю на эти колонны с высоты полета, а завтра мое место займешь уже ты». В дверном проеме показались с десяток желтых глаз коридорных – по-видимому, эти умудрились каким-то образом избежать участи остальных – они пристально наблюдали за негласным посвящением Остацкого в статус господ, своим немым наблюдением становясь как бы официальными свидетелями, и тем самым узаконивали права Остацкого. Покровительственные крылья Арвиля отражали косые взгляды, в то время как Ахматов продолжал по-приятельски хлопать по плечу, рассыпаясь в улыбках и наставлениях своему будущему преемнику.

Ко мне максимально бесшумно подкралась номерная девушка с регистрационной и что-то без перерыва повторяла, опускаясь до шепота, ибо мы находились, в конце концов, в святая святых, и не положено было всем остальным голос повышать до уровня господ. Шепот все надрывался, ломался, скатываясь до низкочастотного писка, пока я наблюдал за тем, как два рыбака буквально снюхались, и все за один день.

– Извините, сердечно извините, – шептали мне губы крест-накрест, – но вы больше не можете здесь находиться.

– Но у меня встреча с Ахматовым, – машинально отвечал я, все еще поглощенный зловещим дуэтом.

– Простите, но вы здесь никто, у вас нет прав здесь находиться… (шепотом) Уходи. Сейчас же.

Странная ухмылка и соответствующее хмыканье вывели меня из оцепенения, когда работница заслонила собой двух господ, и я наконец обратил внимание на ее церберское выражение лица, полное необъяснимой власти.

– Вы не понимаете, – искривлялись губы в привычных, но звучащих как-то по-особому фразах, – господин Ахматов вас больше не принимает, прием закончен. Сейчас он с господином Остацким удалится, и, признаться вам, вы их больше не увидите. Вы слышите?

– Что значит больше не увижу? Я к Ахматову пришел, а он даже меня не выслушал, я даже слова не вымолвил! Да я…

«…закончил Портной», хотел было сказать, хотел упомянуть про вышку, в конце концов про отца, про его статус, кем он был, и кем он стал в итоге, про обязательства, права, про то, что здесь мое законнорождённое место, что я должен был быть здесь, в этом кабинете, что это я должен был стоять на месте Остацкого, выслушивать похвалу и терпеть похлопывания по плечу и прочую человекопечатную чепуху, ведь кто тогда наследником выходит, но ничего этого не было, и уже не предвиделось, и перед глазами дырой зияла проклятая дорога к девятому номеру, к бетонной могиле моего отца, где я должен был возлечь в отведенное для меня место – лечь и умереть навсегда, как это сделал он, облить себя родословной кровью и уже окончательно сгинуть, потому что двери Бюро только что захлопнулись перед моим лицом, защемив мой нос.

На моих глазах Остацкий во главе с Ахматовым уже выходили из кабинета, свободно разговаривая друг с другом без какого-либо намека на подобострастие, чего нельзя было сказать про работников Бюро. Затем ручка двери с классическим щелчком цокнула, и в кабинете водворилась тишина. Солнце окончательно село.

– Хотя бы завтра Ахматов будет здесь? – произнес я в каком-то тупом порыве отчаяния, но мой вопрос повис в пустоте.

Пустой кабинет в опустевшем полом Бюро. Проходя мимо регистрационной стойки, я заметил Мари, вернее, даже не Мари, а ее плечи, содрогающиеся в судорожных рыданиях.

– Я сто раз повторяла, что это кнопки заедает и необходимо заменить машинку, на этой работать невозможно. Но… но… Ты понимаешь, они будто как назло, и… и если меня уволят, то машинка работать лучше не будет. И я просто не знаю, что делать!

– Тише, Мари, уверена, что тебя не уволят за такую мелочь.

Я остановился всего на пару секунд, чтобы в последний раз впитать в себя осадки незарегистрированных у стойки чувств, затем потянулся за ручкой двери. На меня пахнуло свежим дыханием ночной Ашты, где на другом конце террасы кучковались на остановке последние коридорные в ожидании трамвая, который, вполне возможно, в это время и не ходит, и я направился вдоль террасы, как раз мимо сквера с уснувшими коридорными. За мной следом тянулись печатные недели.

 

Часть 2. Брожение

III

«В жизни каждого человека, как иногда кажется, должно быть выделено место под абсурдный театр. Театр, полный идиотскими сюжетными линиями, лишенными смысла параллелями с реальностью, подтекстом и глупыми смешками над бытием. Такой театр стоит наперекор времени, пользуется успехом у вневременной публики и радует человече избитой нетленной пищей», – говорили, вдалбливали в бестолковые поздние вечера за столом – безуспешно, конечно, но запомнилось-таки.

Последние кабельные ростки сплелись с нейросетью бытия, не оставив после себя явных следов проникновения в действительность…

В момент сплетения носитель начинает ощущать тошнотворную боль на уровне затылка – верный признак расчехления сознания, явно неподготовленного к воздействию извне. В случае, если от сознания требуется так называемое расширение, на этой стадии процедуру следует остановить и дать сознанию время на отдых, иначе неподготовленный образец испытывает, что называется, «мембранный хлопок» – под сильным давлением извне сознание носителя, не выдержав должной нагрузки, разжижается до тех пор, пока не дойдет до аморфного состояния. Что касается самого носителя, он испытывает ощущения, схожие с кислородным голоданием, только в данном случае голодает само сознание. Чем дольше длится процесс разжижения, тем сильнее муки, испытываемые носителем, ибо далеко не всегда конечный «объем» сознания соразмерен с изначальным. Конечное состояние сознания принято называть жижей. Стоит сразу отметить, что данный процесс необратим, и индивид, уже ставший носителем жижи, остается таковым до конца своего срока. Жижа сама по себе не представляет никакой угрозы для окружающих, легко поддается манипуляциям, а в опытных руках становится орудием слепой воли. В таком случае носитель лишен способности к самоидентификации, и все его дальнейшее поведение зависит исключительно от приобретенного характера жижи. Неверно считать, что жижа – это жидкость, под воздействием которой носитель полностью лишен способности к мышлению. Если попытаться проанализировать такое состояние сознания, то можно увидеть, как в глубине жижи плавают угреобразные инстинкты, лишь изредка показывающие свои хвосты на поверхности, тем самым вызывая долгие ряби в сознании. Эти самые ряби прерывают сны носителя, намеренно путают их и лишают логической последовательности, из-за которой носитель испытывает неудобства по пробуждении. Ряби в жиже смешивают даты между собой так, что носитель не может разобраться, в какой конкретный день недели произошло конкретное событие, они манипулируют сознанием носителя так, будто кто-то за него совершает то или иное действие, помогая тем самым носителю сохранять видимость контроля над своим существованием и спать спокойно…

Наконец я свое отмучил. Не было больше ни Бюро, ни планов, ни денег – они остались развешанным грязным бельем в веренице вчерашнего дня. Проигранное сражение окончательно поставило точку в затяжной войне трудоустройства, и проснувшись под самый вечер, я почувствовал дыхание неизвестности, которое лишь недавно билось ветвями по окнам, выцарапывая на стеклах мое имя напротив счета уже задолжанных уклей.

Вечер. К этому времени Он уже вернулся с работы. Я как раз проснулся в разгар одиночного веселья, лившегося из-под двери потоком чернил и неразборчивых звуков. Чем, если не безумием является одиночное веселье? Кирпичные стены дошли до крайнего разрушения от одного лишь неведомого бубнежа за стеной, обнажив передо мной все, что Мы пытались скрыть. Слепое веселье с минуты на минуту готовилось перерасти в ярость, бешенство бессильного одиночества, слитое в один протяжный крик «Мори-и-и-и-и-и-иц, я готов!» Набив рюкзак всем, что попадалось под руку, я пулей вылетел из дому в слепой надежде больше не возвращаться обратно. Три сотни уклей неприятно шуршали в карманах, назойливо и беспристрастно возвещая об опустошении.

Первой возникшей, обязательно зудящей в пальце мыслью было навестить Эль, чего бы это ни стоило. За прошедшие две недели изумительнейшего зомбирования я почти выздоровел от Эль, от ее тягомотного влияния, давления надо мной, какой-то беспричинной властью ее невыносимо тяжелых взглядов, моих взглядов в пол… эти чертовы подстрекательства вернуться в город, всхлипы, полночные вздохи – недомолвки, какие-то записки через левых знакомых, звонки и молчание в трубку в духе «кто кому первый бросит кость» (я знал, что она набросится), все вот эти препирательства: кто над кем и кто кому что должен – куда все это делось, черт возьми? Было время, когда Эль была для меня никем до тех пор, пока я мысленно к ней не обращался, а случалось это достаточно редко, и все только из-за самодостаточности с обеих сторон. Ей не нужно было, чтобы я заходил к ней каждый день, например, вспоминал хотя бы раз в месяц – все это было слишком по-детски для ее одичавшего ума, но стоило только обратиться к ней, так сразу же все острые углы неблагодарного забвения заглаживались сами собой, достаточно было лишь появиться у ее порога. Так я, во всяком случае, думал, в это я, по крайней мере, хотел искренне верить, и в этом я убеждал себя все время с тех пор, как оставил ее одуревшей близ Удочной. Ловить было нечего. Я почти забыл про проклятое кольцо, про окольцованную рану на пальце, которая почти что выздоровела, оставив лишь несчастный шероховатый рубец, как напоминание, но теперь я вспомнил, и я снова весь чешусь от раздражения, злости на самого себя, я убеждал себя, что мне все равно, как она живет или кто с ней живет, что ей нет до меня наконец дела, и что мне наконец нет до нее дела, но все тщетно – я просто вывалился по-дурацки на Лесную неким шлаком, таким вот мистером Мне-некуда-идти, встречай меня, своего оборванца-пошляка – я не знал, куда мне деть себя.

После месяцев прозябания в каморке-однушке где-то у черта на рогах, перед тем как решиться рвануть в Ашту, после суммарно семи дней пути в автобусах и поездах и еще тысячи дней сверх того, в голове, в воспоминаниях, после спертого воздуха девятого дома и его порошкового безумия, после часовых поездок в битком набитом вагоне и всей увиденной мертворожденной микрожизни, что умудрялась развернуться в коридоре ожидания, после того мучительного и продолжительного двухнедельного выкидыша, которым ознаменовалось мое поражение в Бюро, я, теперь уже полностью разочаровавшись в цели своего приезда в город, бесцельно спускался вниз по Лесной, спускался и опускался незаметно для себя, и, уподобившись закоренелому астматику, уже выброшенный наружу Бюро, жадно вдыхал уличный воздух, все время находясь в состоянии какого-то непонимания и неудовлетворенности во всем, во всей своей жизни.

Казалось, что и вся Лесная пыталась продохнуть вместе со мной. Дул предснежный теплый ветер, выгоняя на улицу даже самых заядлых-задохлых кротов; некоторых из соседей я видел впервые: я кивал им, как бы приветствуя их, впрочем, безответно, и они, соседи, признав во мне чужого, по привычке посчитав меня за редкостного приезжего, лишь смеривали меня каким-то пронзительным провожающим взглядом, от которого обязательно становилось не по себе, в результате чего мне оставалось только отпустить им тупую улыбку и идти своей дорогой. Для всех остальных, знавших меня с раннего детства, я был святым безработным идиотом, что не чает найти своего места в мире. Пока шестеренки мололи все и вся, а некоторые и сами находили свое призвание в том, чтобы броситься под жвалы печатной машины, я, будто проживая первый день на этой земле, тщетно пытался разобраться в собственном мироощущении.

Как выяснилось позднее, Эль жила на Прудах – такая же болотистая улица, как и Лесная, но со своим особым вечерним шармом забитых однушек и меблирашек (где мы жили одно время), который невозможно было спутать ни с чем другим. Все те же покосившиеся многоэтажки с развешанным бельем на каждом балконе, те же унылые окна, те же стены в росписях, в надеждах о Приходе (у кого-то на окне висел даже плакат с надписью «Мы ждем тебя! Приди!»), те же рисунки (черная кепка поверх вопросительного знака), те же одиночные магазинчики, выдолбленные в бетоне частных домов, причем обязательно парочкой, ведомые логикой идиота, два продуктовых подряд, две аптеки друг напротив друга и т.д., и еще больше детских площадок, чтобы веселья хватило на всех… Было невозможно наблюдать, будучи бездельником, за всеми людьми, что волочились из Бюро домой. Больше всего в глаза бросались идущие домой школьники, переполненные какой-то неизъяснимой гордостью за то, что возвращались под вечер вместе с взрослыми. Среди озорников затесался уже признанный сворой малец с все той же нелепой шапкой на голове, которая, однако, его уже не смущала, ибо не смущала и окружавших его сорванцов. Мальчишка за время, прошедшее с момента нашей последней встречи в трамвае, успел немного подрасти, и если не физически, то хотя бы внутренне окрепнуть. Ежедневный лай, будь то комнатный, уличный или же, на самый конец, утробный внутренний не то чтобы закалял его, но вынуждал свыкнуться с дикостью окружающего мира.

Я решил последовать за сворой и незаметно для себя добрел до той самой каморки, за воротами которой когда-то скрылась Эль. Никаких мутных личностей в пределах ворот не ошивалось, от Прудов веяло тишиной и видимостью спокойствия. Я в нерешительности надавил на звонок, но никакого ответа не последовало. Дом в своей разрухе был настолько непримечателен на фоне соседних развалин, что в голове беспокойно сидела одна лишь мысль – только бы это был тот самый дом. В какой-то момент на меня нахлынуло, будто я снова в Бюро, передо мной вместо однотипных домов снова бесконечные пронумерованные двери, где слезы, избитые лица, судорожные плечи и зубодробительный стук машинки по ушам. Бюро сменилось вокзалом, где в нирване валялась Эль в тишине и похоти, в нарочитой лжи для моей истории, где я ее и сам не узнаю, а она лишь беззвучно шевелит губами, смотрит своими подозрительно улыбающимися глазами (почему-то блондинка), будто я вот-вот должен узнать какую-то тайну из ее уст, что шепчут мне на ухо, и навсегда удивиться, но Эль лишь отдаляется за красные шторы, за пределы моих воспоминаний, а я снова связан, прилип губами к холодному стеклу заднего окна такси, снова темно и пасмурно, даже моросит немного, она скрывается за воротами в сумерках. Беспокойство росло тем сильнее, чем интенсивнее я вдавливал кнопку звонка, уже почти взмолившись Эль. «Черт бы тебя драл! Чертово дерьмо! – срывался я, – не возвращаться же мне домой!» Мысли о своем доме вызывали какой-то инстинктивный ужас, перед глазами только бутылки, об которые я спотыкаюсь, пока иду в уборную, и по пути туда проваливаюсь в пену, в чернила, которыми Он давится (тоже улыбается мне). Ноги сами собой отбивали ритм по земле с каждым нажатием кнопки, палец почти врос в неподатливый механизм, а самопроизвольный бубнеж, за которым я подловил себя, начал звучать пугающе даже для меня. Я начал ловить на себе недоверчивые взгляды коридорных – такой вот нарушитель покоя, от которого ни толку, ни проку. Некоторые останавливались в любопытстве, не зная, что и предпринять: то ли разойтись по домам, или же дожидаться возможного представления. Обстановка посекундно накалялась, как вдруг из-за пыльных окон дома, до которого я напрасно пытался дозвониться, послышался шум голосов. Я прислушался. Голоса показались мне незнакомыми, что только подкрепило мои подозрения. Разглядеть что-то в окнах, помимо снующих теней, было невозможно, а безрезультатные звонки в ворота вызывали такое отторжение, что от безысходности я подумывал вернуться уже в Бюро. Соседские ворота вдруг распахнулись настежь, оттуда показался сгорбленный старик и принялся пристально меня разглядывать, будто бы узнал. Его беззубый рот силился что-то сказать мне, звуки складывались во что-то животное нечленораздельное, затем ломались, как только натыкались на почти сформированные кабельные слова из экрана, орущего из-за стен. Старик плюнул, махнул рукой и на мгновение скрылся за воротами. Затем он вернулся, держа в руках стул с поломанной спинкой, поставил его недалеко от ворот, проверил, устойчиво ли держится стул, уселся на него и принялся наблюдать за моими действиями во все свои влажные глаза. Пальцы невольно нащупали все еще теплую влажную кнопку звонка, к которому обратились все мои мысли. Я вдавил, не отжимая кнопки, уже не надеясь, что за этим последует ответная реакция. Беззубый рот завис в тупой ухмылке. Звонок сгорал в агонии.

Слева от меня через окно свесилась еще одна соседка, которая будто бы услышала звонки в дверь и принялась озираться по сторонам до тех пор, пока ее острый взгляд не остановился на мне.

 

– А чего вы стучитесь-то да шуму столько наводите? У меня ребенок спит, а вы шумите, это куда так годится. Нечего стучать да звонить, там никто не живет. А если б кто-то жил, то и ответил бы давно, – окликнул меня не самый дружелюбно настроенный голос.

Отвечать я не стал, выдавив идиотскую улыбку, ценой в два укля, затем вдавил палец в звонок еще сильнее, дергая за ручку калитки, уже не дожидаясь ответа.

– Уважаемый! Вы меня не слышите?! Ей богу, не слышит! Там-уже-год-как-никто-не-живет! – отбивала по слогам она каждое слово.

Все мое накопившееся напряжение спало, стоило мне только разглядеть в соседке классическую жену коридорного, коей без сомнения она и являлась: сгорбленная спина, с каждым годом все более сраставшаяся с землей, тряпичные клочки волос, по которым можно прочитать характер прошедших лет, сетка морщин и две-три однородные тряпки по одной на каждую часть тела – вот тебе грустный наряд.

– Как это нет? Знаю, что она там, может, спит только, – сказал я, с последними силами вдавливая в звонок.

– Уважаемый! Перестаньте! Перестаньте трезвонить! Я не могу! Ох!

Старик по соседству тянул до ушей беззубую лыбу, маша рукой то ли мне, то ли соседке, которая, кстати сказать, совсем уже извелась и от безнадежности сама скрутилась в дверной звонок.

– Толя! Толя! Толя, он меня совсем не слышит, – заливалась в слезах соседка, обращаясь к кому-то у себя в доме. – О! Уже и ребенок проснулся! О!

– Я ему, твою мать, сейчас не услышу! – прогремело внутри соседского дома, будто что-то тяжелое с грохотом свалилось с кровати.

– Толя, куда ты?! – все ревела соседка, изредка показываясь из окна, потом опять исчезала в комнате. – Если вы сейчас же не прекратите, я вызову…

Только договорить она не успела. Стоило только еще раз надавить на звонок, как тут же с оглушительным взрывом разбилось ближнее от ворот окно, оттуда пулей вылетела небольшая металлическая коробка, размером с голову, пролетела через двор и остановилась прямо посреди дороги. Я не стал дожидаться, когда из дома вылетит что-либо еще, поэтому в срочном порядке начал толкать заевшую в петлях калитку, а когда та хоть немного поддалась, протиснулся в небольшую щель и очутился в первосортной копии своего двора. Узнаваемая тропинка из бычков указала мне путь до прихожей. Дойдя наконец до заветной двери, я в нерешительности остановился: в доме слышался шум, какое-то едва уловимое колыхание. Я дернул за ручку и точно оказался у себя дома. Десятки пар обуви устилали пол гостиной, подобно змеям; все, что когда-то могло крепиться к стенам, будь то вешалки, зеркало, неуместная дешевая репродукция Венеры – все покосилось, частично обвалилось или же просто валялось на полу среди бутылок, пустых пачек сигарет и, как ни странно, черных классических кепок. Колыхание доносилось, казалось, из самых недр дома, но я отчетливо его уловил еще с порога. Пройдя по кухне, плавно перетекавшей в зал, я наконец нашел ее…

О! Я наконец нашел ее… Я думал, меня сразу же вырвет на ковер, как кота, или же я мгновенно ослепну, и застывшая картина в моих слепых глазах была бы последней вещью в мире, что я запомнил… Картина, открывшаяся передо мной, если уж на то пошло, заслуживала большей чести застыть на полотне и висеть в коридоре, если бы на ней не было когда-томоей Эль. Все в комнате предстало одной сплошной панорамой. Первое, что я увидел, была нелестно бледная, но почему-то трогательная плоть, вся в кровеносных тетрадных полосках, неестественно катавшаяся по полу – бесконечные пряди волос (в которых я хотел задыхаться), вившиеся по всему ковру, послушно внимали каждому движению… каждому раскачивающемуся в такт движению Эль… Ее некогда тинистые чуть прикрытые глаза впервые за долгое время как-то непривычно горели буйной зеленью… Я бы… мог, наверное, любоваться ими, если бы она смотрела на меня так хоть изредка, и, наверное, она смотрела на меня так когда-то… Я давно не видел ее такой, и, признаться, не надеялся увидеть такой еще хоть раз в жизни. Я не сразу понял, что я вижу… Эль раскинулась на ковре, раскинула свои… намоленные ноги (я мечтал), вся как-то до нелепости ободранная, как кошка, в царапинах на багровых щеках и не прикрытой халатом трогательно крохотной груди, что бесшумно колыхалась… в руках какого-то… Она будто задыхалась, всхлипывала так покорно в его руках, и одновременно с тем пыталась из них вырваться, трепетала, наконец прижавшись к нему, точно в судорогах, и не произнеся ни звука своими влажными губами, какими я их помнил, карабкалась по его плечам, все выше и выше, пока она полностью не закрыла его передо мной своей белоснежной спиной и смертельно-роковой (боже…) линией бедер – когда-то я мечтал умереть в них…

Меня вырвало во дворе. Все, что было до этого – омерзительное возбуждение разбитого сердца, когда я хотел ее и страдал, мечтал когда-то валяться в ее ногах, бездумно, бездушно задыхаться в ее курчавых прядках, накрывшись ими сверху, свое лицо, несчастные глаза, что видят этот старый озяблый в своей перезрелости мир, нас, пасущихся где-то в поле… и мне плохо, стыдно, но я не мог сказать ни слова, стоял идиотом, немым столбом в коридоре, думая, что она не замечает моего отсутствия в комнате, такой пустой – полость ее бедер, теперь уж точно заполненная. Ее руки-шлюхи потянулись за халатом, когда я в печали покидал комнату, досмотрев до конца зачем-то. Я не успел добраться даже до калитки: мои ноги подкосились, как я сделал несколько шагов, и меня стошнило на стену. Я облевал свои брюки, на кой-то черт свои кроссы, блевал себе на руки, до слез, все было в дерьме, в отчаянии, меня рвало всем дерьмом моей жизни, я был рожден в этой блеве, и, наверное, выблевал бы себя, если б мог.

Я шел по улице и рыдал.

– Мориц? Мориц, ты что тут делаешь… такой. Ты плачешь? Давай ко мне, давай! Пошли ко мне, ты невозможно выглядишь.

Это была Эль. Я был все еще на Прудах, когда она меня выловила. Я даже не заметил, как в своем отчаянии наворачивал круги вокруг ее дома. Она вышла за сигаретами, оказывается. Мы направились обратно. Ей было страшно даже смотреть в мою сторону, да оно и понятно. Толпа зевак напротив ее ворот, встав полукругом, продолжала рассматривать и активно обсуждать выброшенный из окна предмет, то и дело указывая пальцем на это самое окно, приплетая все больше выдуманных очевидцев. Несколько оторванных кабелей, как рыбы, выброшенные на берег, бились об асфальт в слепой жажде подключиться к оторванным душам. Как оказалось, это был старый телевизор.

***

«Почему-то мир устроен так, что до праведника достучаться заведомо сложнее, нежели до грешника. Сиюминутное разногласие с праведником может затянуться в столетнюю войну, где в самое темное время стороны и не помнят, из-за чего начался конфликт. Особливо же вражда затягивается, когда оба лагеря обращаются за посредничеством к третьей стороне в лице бесчувственной машины, коей без разницы, чью сторону принять… И наоборот: философия грязи не приемлет вмешательства человеческого сознания в повседневную рутину, которая неизбежно сталкивается с иррациональным человеческим, насильственным страхом своего естества… Учеными доказано, что страх передается на уровне генов. Тысячи особей из поколения в поколение подвергаются так называемой «бомбардировке» со стороны окружающей среды, что неизменно влияет на структуру генов… Все мы – мыши, заложники родительских страхов…» – вещал механизированный голос сквозь искаженные помехи, смешиваясь с отцовскими предвечерними измышлениями, глупостями, если это были они, конечно, – слайд за слайдом на экране, без цели, без триггеров. Иногда случается так, что слова доходят быстрее, чем губы успевают произнести их. Пока в ушах звенит роковое «Ты не мог бы перестать лгать?», сетчатые губы складываются в банальное «Мне это неинтересно», едва поспевая за голосом в голове. «Ты умрешь за свой внутренний голос?» – ответ заглох во рту, набитом синим бархатом.