Za darmo

Низвержение

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Помнится мне, ты говорил, что это не сработает? – бросил Довлатов через плечо, по-прежнему не отрывая взгляд от коридорных. – Просто держи в голове свои слова, а теперь посмотри на этих… людей.

За спиной Довлатова наконец показался Ахматов – все та же рекламная улыбка на его лице, подкупающая кредиторов душ, все та же лучезарная стыдливая плешь на непокрытой голове, что как будто уже и не стеснялась своего пристыженного положения плеши, все та же скрытность, как будто все Бюро – сплошная вагонная тень, выуженная из голов коридорных. Теперь же, при свете дня, стоит отдать Ахматову должное: на фоне коридорных он выглядел воистину как колосс, воистину представительное Начальство, за которое не стыдно, но перед которым стыдно. Ахматов взял своего коллегу под локоть, и они вместе направились вдоль коридора, перекидываясь неслышимыми смешками под неусыпным надзором коридорных.

Из приоткрытой двери заветного кабинета чуть заметно показалась крохотная тень, отбрасываемая существом столь небольшим на фоне предшествовавших упитанных господ, что его появление легко было оставить без внимания, списав на блики уходящего солнца, если только случайно не бросить взгляд в пустой, но все еще лучезарный кабинет. Тень принадлежала молодой девушке классического секретарского типа, столь же хрупкой и невесомой, сколь титаническим был фасад Бюро, так что когда она показалась в дверном проеме, я и не сразу осознал, что помимо господ в кабинете был кто-то еще. Она как бы в нерешительности застыла в проеме, поглядывая в сторону шедших вдоль коридора двух крупных фигур, не зная, закрывать ли за ними дверь или дожидаться их возвращения, и как раз в этот момент размышлений на нее со всех сторон обрушилось:

– Марья Глебовна, Марья Глебовна! Извините! – почти хором закричали коридорные, обращаясь к бедной девушке, – а Начальство сегодня еще вернется?

– Марья Глебовна! Я вчера оставлял у вас записку, если вы помните… – подбежал к ней хмурый паренек два метра в вытяжку и начал скороговоркой пересказывать ей десять причин, почему должны были выслушать именно его.

– Черт возьми, да дайте же мне передать ей свое дело! – взвизгнул в нескольких шагах от нее мужчина с неестественно продолговатым носом, когда попытался протиснуть через головы и плечи других коридорных свою руку, с таким усилием сжимавшую небольшую папку, точно в ней была сосредоточена суть всего человеческого существования.

– Марья Глебовна! Что насчет Начальства? Кто теперь будет заместо Шпруца?

– Кретин, зачем ты спрашиваешь, когда…

– Марья Глебовна, да выслушайте меня!..

– Господин Довлатов вернется?

– Грубиян!

– Куда вы лезете…

– Наследник, когда же наследник…

– Марья Глебовна, господин Ахматов уверял меня, что в следующий раз…

– Господин…

– Господин господ…

– Господи…

Девушка тяжело вздохнула и устало пожала плечами. В этом трогательном колыхании плеч заключалась вся накопившаяся бременем внеурочная усталость. Я хотел, как и все остальные, обратиться к этому утомленному ангелу, что ежедневно переправлял из одной папки в другую коридорные души, но ее как бы извиняющаяся улыбка, будто бы она и хотела всем помочь, но понимала, что никому помочь не в силах, обескураживала меня, так что я не мог процедить и слова на фоне десятка горланящих глоток.

Кругом только:

– Марья Глебовна, Марья Глебовна! Пожалуйста…

Или же:

– Если бы вы передали господину Ахматову, что его дожидается… Я был бы так признателен вам…

Ее осыпали конфетами (и все у ног) и цветами, горьким от слез шоколадом – словом, всем, чего была лишена коридорная жизнь в одной лишь надежде, слепой надежде достучаться до небес…

Господин Ахматов, по-видимому, посчитавший свой долг выполненным, пройдя от дверей всего несколько шагов, круто развернулся на каблуках и направился было обратно, когда его мимолетный взгляд вдруг зацепился за меня. Насекомьи глазенки сощурились, часто моргая, почти что цокая, межбровные морщины проступили решеткой, за которой пребывали все посетители Бюро от мала до велика. Но было великое отличие того Ахматова, что я видел в вагоне поезда, от Ахматова нынешнего. Теперь Ахматов не прятался в тени, не пытался вжаться, прикрыть рукой свою откровенно пошлую залысину, как это делал он под хлесткие удары краснолицего. Трудно было поверить, но ему не нужно было больше прятаться! Я огляделся. Вот она – паучья берлога, в которой хозяин ощущает себя полноправным Господином всего и вся. Подвернулся бы в этот момент краснолицый со своей солнечной моралью, так он был бы в мгновение уничтожен испепеляющим взглядом Господина Ахматова. Эта власть, сочившаяся от избытка из щелей хорошо скроенного костюма, прилипшего от пота к телу, как бы возвышала Ахматова в глазах окружающих. Теперь он был хозяином положения, ему все кланялись, все с ним первые здоровались, снимали засаленные черные кепки при виде столь важной личности, всячески пытались подластиться к нему, чтобы он, Ахматов, бросил снисходительный взгляд, не задерживающийся на ком-то конкретно, полный собственного достоинства. Краснолицых выстроилась целая шеренга, и каждый из них был готов при малейшем намеке на внимание пасть в ноги, подобно дворняге, встречаемой на улице, которую погладишь, быть может, разок, а может и вовсе притрагиваться не будешь, а там и пойдешь себе дальше, пока она будет, виляя хвостом, смотреть тебе вслед. «Что же ты делаешь с нами, Ахматов?» – доносилось эхом из жирных уст краснолицего, еще недавно голосившего про свое место под солнцем. Это самое солнце клонилось теперь к горизонту, уступая свое место чему-то более властному и долговечному. Пока краснолицый и сотни ему подобных сгорали под гнетом лучей, не признаваясь себе, что были всего-навсего не приспособлены терпеть жар солнца, Ахматов спокойно проворачивал все свои дела в Бюро, даже и не подумывая о том, что кто-то может добраться до него. Если кто-то и мог что-либо изменить в самом Бюро, так это был сам Ахматов, только вот нужно ли было это ему? Мало было самому пробудиться, тут нужно еще и других заставить, насильно, вне воли, пробудиться.

Ахматов пальцем подозвал к себе с регистрации, где только и дожидались малейшего знака, ничтожнейшего намека на надобность в услужении. Из-за стойки появилась все та же краснощекая зардевшаяся кокетка, что выходила Остацкому на поклон часами ранее, и промаршировала вдоль колонны посетителей, все время не отрывая взгляда от своих рук. Разговор продлился недолго: Ахматов, едва шевеля губами, обронил два-три слова, лишь раз взглянув на меня, а затем скрылся в недрах заветного кабинета. В коридоре снова воцарился мрак – мрак людей, никогда не выходивших под солнце.

***

– Ума не могу приложить, чем вы могли приглянуться господину Ахматову. Я два года как на стажировке в Бюро, и за все время, что я тут работаю, если это можно так назвать, могу с уверенностью сказать, что господин Ахматов весьма привередлив в выборе посетителей. Зачастую это должностные лица, знаете, в костюмах таких, все в полоску, все важничают… Вон, недавно, например, к нему пожаловал господин Остролобов, так вы думаете, его приняли? Куда уж там! Битый час бедняга просидел сиднем в коридоре, весь побагровел от злости – еще бы! – но даже несмотря на его положение, его так и не приняли! Видать, даже у людей такого пошиба имеются свои… свои… капризы, что ли? Кхм. Вы меня сердечно извините, что я вас сравниваю или еще что… – откровенничала со мной молодая сотрудница Бюро, пока мы шли по коридору. Ее влажные нефильтрованные губы отпускали первое, что приходило в голову, и так дрожали от волнения, будто случилось что-то доселе неслыханное и непоправимое для заведения таких масштабов, чьей собственностью и являлось столь невинное создание. Агнец мостил своим телом дорогу в ад, в своей невинности не подозревая, куда эта дорога ведет и чего она другим стоит.

– Итак, давайте я вас запишу, пройдемте со мной за стойку.

– С каких пор… Кхм. С каких пор к Ахматову стали обращаться «господин»? – спросил я, опустившись недоверчиво до шепота, несмотря на то, что череда дверей осталась далеко позади.

Девушка вне себя зашикала и приказала знаком замолчать, боясь первые несколько секунд после моего вопроса издавать вообще какие-либо звуки, поэтому вместо ожидаемого шипения на меня свалилась оглушительная тишина, рожденная ротообразным крестом ее губ.

– И вам не стыдно? Скажите мне, вам не стыдно? – упрекающим шепотом мне по голове.

Молодое позднеосеннее тело накрыло меня своей не вызывавшей сомнения законченностью, прижимаясь ко мне, переплетаясь со мной, пытаясь заглушить и впитать меня, когда последние отголоски эха Ахматова растащили по частям коридорные дети. Крестовидные губы силились дотянуться намного дальше моих ушей – они тянулись почти вплотную к стенкам, чтобы похоронить в словах еще не рожденное. Она намертво обвивала мою шею невысказанными упреками, чересчур далекими от реальности за пределами Бюро.

– Как вы можете такое спрашивать, я не думала, что вы так бессердечны! Вы уйдете, но мне-то дальше здесь работать, мне-то дальше…

…молиться ушам, чтобы на следующий день они не растрезвонили на все Бюро порочащие репутацию слухи, если не сказать точнее – бюропротивные сплетни.

– Я расскажу вам по секрету, но если Начальство узнает… Только обещайте мне…

– Обещаю, – растворилось в ее глотке.

Наш негласный союз оформили по всем протоколам и невидимым подпунктам, напечатанным мелким шрифтом и скрытым в низу листа, куда не опускается взгляд человека до тех пор, пока роковая подпись не даст о себе знать.

– Итак, слушайте, – обдало теплым взволнованным дыханием, – вы наверняка не знаете, но наше Начальство некоторое время отсутствовало. Да не смотрите вы туда! Вот, держите – так, наверное, будет лучше… Не знаю, что могло такого произойти, но две недели назад мы выходим как обычно на работу, занимаемся своими делами – ну там, знаете, оформление, отчисление и прочее. Неважно. Только мне нужно было к Начальству, как смотрю – в коридоре что-то изменилось, два года все было как прежде, а теперь глаза режет, а что именно – непонятно. Позвала Мари. Она ревет, держится за щеку, приложив платок, ничего сказать не может – вы еще успеете с ней познакомиться – что-то укает, а у самой на щеке отпечаток ладони пылает, словом, разобраться в ситуации тогда было сложно. То так подступлю к Мари, то эдак, расспрашиваю про щеку и вообще про Начальство – ни в какую. Ладно, сказала я себе, узнаю насчет коридора, авось мне чудится только. И знаете, что Мари? Она указывает мне на таблички над дверьми, а сама дура дурой ревет без перерыва и слова не скажет. Смотрю я на табличку над нашим кабинетом и глазам поверить не могу – «Господин П.Н. Ахматов», причем первое не как-то по-хозяйски приписано, а выглядит так, будто все время так и было. Прошлась, значится, по коридорам, а там то же самое и у господина Довлатова – ну, вы его видели, он только с господином Ахматовым разминулся – и у господина Памфлетова, словом, у всех! И буквы так аккуратно выведены, будто так всегда и было! Что самое главное, некому было это сделать, некому! только выходные успели пройти, на выходных Бюро официально не работает, а на новой неделе мы уже под началом… И это с приездом Начальства, с приездом господина Ахматова так, до этого никаких господинов на табличках не было. Спросить я, ясное дело, побоялась, а дело было вот в чем: спустя дня два после обнаружения проделки с табличками я выведала у Мари, что один из наших сотрудников обратился как-то к господину Ахматову без этой самой приставки, не подозревая даже, как это может аукнуться ему в будущем. Начальство, само собой, виду не подало, однако Мари говорит, что таким хмурым наше Начальство давно не было – теперь вы можете наблюдать этого уже бывшего сотрудника в коридоре, который, вон, глядите, вылавливает чуть ли не каждое мгновение, когда Начальство выходит из своего кабинета. Так и сидит теперь в коридоре дни напролет.

 

И она показала на сгорбленного на полу мужчину с фетровой измятой шляпой в руках, что чутко прислушивался к малейшему шороху в кабинете Ахматова, припадая время от времени лицом к полу в надежде заметить движения теней под полами двери или хотя бы намек на то, что Мари или даже сам господин Ахматов могут показаться в дверном проеме или хотя бы приблизиться к этой самой заветной двери. При более тщательном рассмотрении этот несуразный скрюченный человечек оказался ровно тем самым попутчиком, что как будто возвращался в Бюро и обязал заглянуть к нему, если что-то могло понадобиться. Не понадобилось. Теперь он распластался на полу в жалости и немилости покинутых господ, уже не замечая ни затоптанных перемолотых посетителей, тех самых коридорных, к которым он так боялся себя причислять в вагоне, которые не были готовы еще принять его в свои ряды и утешить, и задушить, но уже готовые вытоптать на его затылке коридорные инициалы – три цифры синим штампом по коже – номер в очереди.

– Только не думайте об этом распространяться! – дернула меня за плечо, затем как будто разгладила невидимые пылинки, что будто бы на мне насорила, а затем продолжила: – И не смейте даже упоминать про…

– Наследника? – закончил я за нее, – вы про наследника?

– Ш-ш-ш! Вы совсем не в своем уме, если в таком месте смеете произносить подобное! Да как вы можете! Чтобы здесь! Н-н-н… Ни за что! Запомните это раз и навсегда. И даже не думайте при господине Ахматове поднимать эту тему! Не смейте!

Ее алые щеки пламенели от каждого высказанного слова, как если бы два года назад она дала обет молчания и послушания, и теперь, доведенная до предсудорожного состояния, готова была выдать всю подноготную и без того нечистоплотного Бюро. Когда все закончилось, а под всем я имею в виду откровенную тупость сказанного, и губы в треск иссохли, ее безымянное тело, покрытое синяками и каллиграфическими цифрами, сначала вобрало в себя всю суть дела слепого, повторяющегося, как монотонное покачивание трамвая в безлунный вечер, а затем завяло в ржавчине табличек, проступавших на ее щеках и лбу, напоминавших ежесекундно, что необходимо срочно зайти к Ахматову. Стены абсорбировали в себя сказанное сокровенное и сделанное рефлекторное, пообещав сохранить еще одну маленькую тайну, как хранили до этого множество коридорных безликих и нерожденных. Регистрационная заметно опустела: по-видимому, все, кто хотел заночевать у порога Бюро, будучи выставленными, уже затворились по углам в фойе, соответственно, никто не мог заметить отсутствие регистратора на рабочем месте. Ничто так не извращало действительность, как наблюдение за людьми, которые в несколько мгновений прятали свою человечность за маской службы. На моих глазах сотрудница, минутами ранее вжимавшаяся в стены, вжимала свое тело в официальные формы, чтобы в очередной раз принять меня в Бюро.

Господин Остацкий поспешно вышел из одного кабинета, изящно рассекая воздух своим пальто, и принялся покорять другие, что не составляло ему особого труда, зигзагообразно перемещаясь от одной двери к другой под громкие овации присутствующих. Арвиль, которого я когда-то, как мне казалось раньше, отчасти знал, окончательно растворился в моих глазах – в глазах окружающих он и вовсе отсутствовал – и его место полноправно заняла личность целого рода Остацких, кровью взывавшая проявлять себя так, как это делал их последний отпрыск.

– Они вот-вот начнут носить его на руках, – вырвалось вслух громче, чем я того ожидал.

– А вы разве не знаете? – лукаво спросила меня сотрудница, как-то изощренно улыбаясь уголками рта, и я только заметил, насколько она моложаво выглядит для такой профессии и как будто даже не подходит для нее – вот так сидеть себе в регистрационной и переваривать меня, все эти мои бумажные отходы, фамилию, мою родословную, прах моего отца в конце концов. – Его отец раньше служил то ли в управлении, то ли в одном из подминистерств Бюро, – продолжала она, – теперь он, правда, в Портном преподает на старости лет, но годы службы, как видите, не прошли даром. Возможно, и для его сына найдется здесь место, когда Начальство окончательно определится с составом и как только пройдут поминки по…

– Извините… – перебил нас, чуть подслушав наш разговор, один коридорный, такой весь неприметный, неутюженный, лишний.

– Господин Ахматов сегодня не принимает.

– Но мне обещали…

– И мне обещали. Господин Ахматов сегодня не принимает, – точно отрезала.

– Но господин Ахматов мне ближний друг…

Сотрудница резко развернулась на каблуках и влепила пощечину. Несчастный обомлел и уже через мгновение пускал сопли.

– Я вам этого не говорила, – чуть позже добавила она, возвращаясь ко мне как ни в чем не бывало. – Так вот…

Она только было открыла рот, как ее лицо озарило какое-то мгновенное, но почему-то обязательно пошлое в тот момент откровение, никак по-другому его не назовешь. Мне отчего-то показалось, что если бы она носила очки, она бы их сняла в это мгновение и прикусила кончик заушника своими до боли мелкими зубками и держалась бы за него так долго, как требовала того несформулированная мысль, при этом так пристально рассматривая меня, как будто оценивала меня, так нагло и неприкрыто своим вот обязательным требованием объясниться, дескать, почему я таков, как это любили делать все местные, а затем… а затем, выдержав секундную паузу, сказала:

– Впрочем, я смотрю, вы только недавно сюда переехали?

И ровно в этот момент я бы не выдержал и взорвался, в хохоте упав перед ней на колени, так пошло, так ничтожно, вы меня извините, конечно, – сказал бы я, захлебываясь в хохоте, но вместо этого я лишь пожал плечами да отмолчался, дескать, не положено.

– Извините, конечно, что я так открыто об этом вас спрашиваю, просто новые лица в городе – они как глоток свежего воздуха…

– Понимаю, понимаю…

– Что-то я отвлеклась немного, позвольте ваш паспорт.

Ее мечтательное выражение лица несколько изменилось: румянец спал, но лишь на мгновение, чтобы с лихвой разгореться приступом лихорадки. Если в паспорте и было мое лицо, то оно, вероятно, до неузнаваемости скисло, кожурой сползши с равнодушного черепа, поскольку это единственное, что, мне казалось, могло вызвать такую реакцию у постороннего человека.

– Странное дело выходит, – с трудом проговаривала она, точно случилось какое-то недоразумение, – вы давно… Хотя, опять же, это не мое дело. Пожалуйста, заберите Ваш паспорт, он здесь не требуется. Господин Ахматов ждет Вас, давайте я провожу Вас к нему.

Первые волны воодушевления, всплесками накрывшие коридор метаниями Остацкого, постепенно спадали. Как-никак, не каждый день народу доводилось видеть, как не человек, а буквально скала потрясает устои Бюро, так настойчиво и с такой неимоверной легкостью, будто паря над табличками дверей, беспрепятственно штурмует каждый встречный кабинет и выходит оттуда победителем – увидеть такое воочию дорогого стоит. Уже тогда, проходя по коридору, я замечал, как люди в мельчайших подробностях смаковали все, что успели увидеть в недрах Бюро, в то время как сама история обрастала все новыми и новыми подробностями и почти даже выдумками, готовясь к вечеру превратиться в миф – коридорные легенды, побуждающие младенцев взрослеть прямо в колыбельной.

Дверь в кабинет Ахматова с легким поскрипыванием отворилась, и моя проводница чуть не затолкнула меня внутрь помещения в страхе, как бы что лишнее не вырвалось наружу. В коридоре послышался мужской хор недовольных, ибо ладно там господин Остацкий фривольно перемещается по всему Бюро, но чтобы кто-то, да еще и вне очереди – это было уже слишком! Голоса снаружи до трещин на стенах потрясали здание своим недовольством, но постучаться в дверь никто так и не посмел. Животное ощущение безопасности хлынуло по вспотевшим рукам и ногам, и я посчитал, что уж лучше наедине с волком, чем среди стаи голодных крыс, меняющих свое настроение по щелчку пальца. Я тут же было в растерянности принялся рассматривать убранство кабинета, но тот был устроен так, что взгляд невольно обращался в конец намеренно продолговатой комнаты.

– Снова недовольные? Вы не переживайте, я свяжусь с регистрационной, когда будете уходить – в сопровождении вам ничего не грозит, – донесся издалека бархатный голос, чуть с усмешкой добавив: – Они не посмеют.

Каждое слово сопровождалось какими-то непонятными стуками и цоканьем, столь интенсивными по своей природе, что едва ли не перебивали говорившего. Внимательно оглядев кабинет, я заметил, как в самом углу, меж двумя шкафами, набитыми бухгалтерскими книгами, незаметно расположилась спиной ко мне секретарша, тарабанившая по машинке так, будто от этого зависела жизнь Начальства. Кабинет наполнялся гортанными звуками бомб, падающих на все коридорные жизни, которые и не подозревали в своем ожидании, что их судьбы давно были предрешены еще задолго до самого Ожидания. Машинка отсеивала жизни миллионов неродившихся и единично пробившихся еще до зрелости отцов, еще до рождения следующих поколений. Коридорные люди плавали в строго отведенных пробелах, никак не дотягиваясь руками до Т, хоть и радовались пребыванию в пустой оболочке О. Тысячи рук в бюрообразном бассейне ежесекундно тянулись к спасательным пальцам, что кольями вбивали тонущих на самое дно, когда, казалось бы, куда еще глубже. Старый механизм, однако, отдавал неуловимой мягкостью: оголенные нервные окончания обволакивались защитной пленкой каждый раз, когда пальцы находили правильные сочетания клавиш. Тем не менее из-под мягкотелой машинки выходили только вопли и надрывные крики межэтажных коридоров, по которым ползли жители «Семь-ноль-ноль». Секретарша и сама прекрасно понимала, что машинка стучит невероятно громко, а потому ее голова чуть ли не вжималась в плечи, как будто этот глубоко животный жест мог на пару децибел снизить уровень шума, исходивший от машинки.

– Мари! – властно взлетело где-то там, за подпрыгнувшими плечами женщины, за пределами нездорового тела. – Сколько раз уже говорить тебе, чтобы ты не стучала, когда ко мне кто-то приходит. Ладно еще, когда болванчики лезут, бога ради, но сейчас… сейчас мне нужно пе-ре-го-во-рить.

– Но вы же сами говорили, господин Ахматов, протоколировать все, что говорится в кабинете, чтобы в случае чего…

Последнее явно было лишним. Можно было не гадать, что не в этот, так в другой день Мари пополнит списки визитеров Бюро, а ее место займет очередная «Мари» со все теми же напряженными до мочек ушей плечами.

– Мари! Черт возьми, выйди из кабинета и позови с регистрационной!

Девушка поднялась с места, зарыв лицо в ладони, чтобы не проронить лишнее, и сначала удалилась из кабинета, а потом и вовсе незаметно для всех окружающих вывелась из единого организма Бюро, как зловредный токсин. Механический стук на несколько блаженных мгновений затих. Дверь кабинета затворилась, швом отделив меня от коридорных.

 

– Позволите? – донеслось из-за спины теперь более уравновешенно и чуть ли не умиротворенно.

Ахматов стоял прямо посреди комнаты, и хоть глазам нельзя верить, но это правда был он – почти мифическая икона для всех, кто дожидался за дверью своей очереди, фигура, наделенная раболепной властью – бумажный сверхчеловек – и он стоял передо мной, как на вершине мира, окруженный бесконечными полками, папками с содержимым на воображаемых людей – одна-две страницы на каждого, чтоб самое главное, самую суть, больше хранилось только по лестнице вниз или наверх, направо по коридору, извините-сегодня-мы-не-работаем, неделя, год, месяц, и, может, к концу вашей жизни мы сообщим дату вашего рождения! Ожидайте! Ахматов самодовольно улыбался и, как бы глупо это ни выглядело, слегка подпрыгивал на пятках, точно все предстоящее представление его до крайности забавляло, и он со жгучим нетерпением наблюдал за постановкой собственного спектакля. Макушка его блестела, вся добела вычищенная, вылизанная, отполированная до блеска плешь во главе Бюро, плешь, что разрослась до городских масштабов, плешь, к которой выстраивались очереди – Плешь Красное Солнышко.

Я прошелся по кабинету и уселся на указанное мне кресло, все так же выжидательно и недоверчиво оглядываясь кругом, пытаясь зацепиться взглядом хоть за какую-нибудь безделушку. Неведомая церемониальная торжественность, с какой встретил меня Ахматов, улетучилась, уступив место, как оказалось, допросу с пристрастием. Моя просьба, прошение или чем оно было для господ, тут же осела комом в горле, я молчал, косился на дверь и даже немного завидовал коридорным, которые, вполне возможно, никогда и не окажутся на моем месте. Тогда слово взял Ахматов:

– Как поживает ваш отец?

Вспышка перед мгновенным ослеплением в комнате, где отец без перерыва говорит сам с собой; отдельные обрывки фраз шепотом, соглашения с совестью и отторжение всех за пределами головы, ругань и поливание дерьмом чертей внутри, ежедневные и единственные «доброе утро» и «бери что надо, я закрываю дверь», и барьер между нами, как прожженная сигаретой корка плоти, наполненная прозрачной жидкостью и гноем наших отношений. Мы синхронизируемся в наших поступках, в нашей крови, мы реагируем так, как написано у нас на роду, как сохранились мы в памяти, и ты тянешься ко мне старческой рукой в немощи, чтобы задушить.

– Как странно, я с трудом припоминаю вас, ваше лицо, но стоило вам только появиться, как передо мной встает лицо вашего отца. Не удивляйтесь, в то время у меня была еще отличная память на лица – знаете ли, издержки профессии… Так вот, признаться вам, сходство между вами поразительно… Как он? Мне очень интересно. Ведь действительно, если бы не это сходство, я бы принял вас за приезжего, вполне возможно, даже не приняв вас к себе. Сила корней – в этом что-то есть, – растягивал последние слова Ахматов, погружаясь в состояние какой-то зыбучей задумчивости, – нет-нет, я не намеревался вас оскорбить, отнюдь. Располагайтесь.

Коридорные корни отпали сами собой, а когда и Мари вышла из кабинета, я забыл и вовсе о цели своего визита, забыл, что и сам был коридорным подкидышем, забыл про две недели в один день, чтобы теперь сидеть в удобном кресле без уклей в карманах и выслушивать россказни бюрократического мессии, будто мы с ним породнились обратными сторонами бумаги.

– Припоминаю как сейчас, – убаюкивающе лепетал Ахматов, утонув в комфорте кресла, – ваш отец заходит ко мне в те стародавние времена, когда Бюро еще не было притчей во языцех, а ваш отец… вы сами понимаете. Тогда Портной, как сейчас говорят, еще был в престиже, и эта маленькая связь имела все шансы перерасти во что-то крупное, что вывело бы Бюро на новый уровень, а там бы и Портной подтянула за собой – кто знает. В ту доисторическую эпоху университет еще шел нога в ногу с нами, и социальный прорыв, казалось, был обеспечен – вы знаете, чем это закончилось. Косвенно эта связь и вас привела сюда, как когда-то отчаяние гнало в Бюро вашего отца и сотни умов с ним вдогонку.

Время все растягивалось и никак не собиралось сжиматься в одну точку, пока Ахматов постепенно размешивал чайной ложечкой, как и ожидалось, свой монолог, подготавливая для чего-то почву. Вечернее солнце уже пряталось за косыми этажками, изредка проскальзывая по кабинету, что отражалось на том, как сильно Ахматов вжимался в кресло. Его странные зашуганные подергивания не оставались незамеченными, когда луч солнца пробивался через незанавешенные окна и не дай бог падал на незатейливый интерьер комнаты. «Солнце, знаете ли…» – отвечал тогда Ахматов, отпуская улыбку на две тысячи уклей за секунду экранного времени, и как будто случайно поглаживал намоленную макушку.

– Ваш визит ставит меня в несколько щекотливое положение. Знаете, предосторожности ради вас даже не зарегистрировали у стойки, когда процедура обязывает это сделать. Вся эта ситуация с Шпруцем, вы ведь уже знаете… Ваш отец… или даже из уважения к вашему отцу… Бюро могло бы предоставить Вам рабочее место, но, знаете ли, все прежние связи… они уже отжили свое, а Бюро как никогда прежде нужно восстановить свою репутацию после тогдашних событий.

Ахматов придвинулся ближе к краю кресла, чтобы последние лучи солнца дотянулись до пика облысевшей макушки, обжигая ее, не привыкшую к свету, и как бы подначивая Ахматова на откровенность. Рекламный жир всего на несколько мгновений схлынул с отполированного лица, обнажив первые пласты неуверенной человечности.

– То, что было в поезде… Я знаю, я могу вам это сказать, ибо на маленькую толику знал вашего отца, и… Вы сами были свидетелем, – Ахматов сидел уже на самом краю кресла, отбивая пальцами похлеще печатной машинки за моей спиной. – Я хочу сказать, что не все, сказанное там, предстает в таком свете, как вам могло показаться сначала. Знаю, вы, может, не поймете, я, скорее, обращаюсь к вашему отцу, но… Тот преемник, которого должен был назначить Шпруц, необязательно должен быть Шпруц. Я хотел сказать это и только это. Поэтому слова моего приятеля не нужно воспринимать так превратно и…

В комнату постучали, и этот стук тут же вывел Ахматова из какого-то особого состояния оцепенения, ясно выраженного в его глазах. Я понял, что это были исключительнейшие потуги на сближение, мой единственный шанс, и Ахматов больше не вернется к этому тону. Расплывшийся жир на столе приобретал форму пластиковой маски – идеальной рекламной маски. В дверях снова появилась Мари с заплаканными глазами и классическим видом невиновности – в чем бы ее там не обвиняли. Ахматов кивнул ей, и Мари уселась за машинку, готовая печатать все, что похоже на бюроподобную речь.

– Итак, как вы прекрасно понимаете, Бюро – достаточно солидное заведение, – голосило официальное и заученное, голосило нечеловеческое на фоне сантиментов, но никак не тот Ахматов, который еще несколько секунд назад резал правду матку. – Сюда ломятся сотни посетителей каждый день, и, признаться вам честно, ломятся напрасно. Мари, последнее – вычеркнуть.

Мари медленно отбивала ритм на печатной машинке, полагая, что чем медленнее она будет печатать, тем меньше шума будет производить ее машинка. Чего и следовало ожидать – это не сработало: Ахматов корчился, всячески кривлялся, искажал до безобразия свое лицо, но продолжал говорить, несмотря на поток стуков по голове, по ушам, по пальцам, что не слушались, сбивались и начинали печатать сначала.

– Несмотря на ваше положение, вы, как бы это сказать… не в то время к нам заглянули. Мари, следующее не печатать.

Ахматов пригласил меня жестом к круглому окну позади кресла с видом на террасу, по которой, несмотря на достаточно позднее время для посещения, тянулись раболепные рабы привычки. Сверху все отличалось: затылочное шествие друг за другом преобразовалось в муравьиное инстинктивное, а сами человеческие тела теперь напоминали своей формой цифры, выведенные слепцом.