Za darmo

Низвержение

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Вы чего стучите… Вам кого?

– Семья П.? – прогремело в коридоре с нотками какой-то армейской, почти нездешней выучки.

– А вы для чего это спрашиваете?

– Вам посылка.

– Простите? Посылка? Вы не ошиблись? Какая может быть…

– Ошибки быть не может. Будьте любезны, откройте дверь и примите посылку.

– Я не буду открывать. Вы время видели? Да и вы вообще кто? У вас документы, удостоверение есть?

Незнакомец достал из внутреннего кармана пальто небольшую карточку и собирался было протянуть ее по первому требованию, как тут же одернул себя за рукав, улыбнувшись в темноту козырьковой кепки.

– Извольте. Если б вы открыли дверь, я бы предстал перед вами как положено.

– Вы время на часах видели? Время три часа ночи! Это не может подождать до утра? Я не приму ее. Вашу посылку. Я не буду ее принимать. И уж точно не стану открывать вам дверь.

– Гражданин П., мы с вами так не договоримся.

– А я и не хочу! Я не хочу с вами договариваться! Вы кто? Как вас называть, как к вам обращаться?

«Может, посылка на моего брата? Но он здесь не живет давно. Да и кто ему посылки слать станет? Пропащий… Коллекторы? Стали бы они так церемониться со мной? Вряд ли… Есть еще тетя, но она не прямая родственница, да и то – по материнской линии. Какие ей посылки могут слать… Может, матери? – нет и нет! А вот дядя Ваня – он как раз простаивает очереди в… Точно… Точно! Это за ним же охотятся! Им нужен именно он! Не я! Я в… в Бюро-то никогда не был… Да и после такого ночного представления – самому смешно…» – проносились мысли, как ночные огни фар по окнам квартир.

– Я – посыльный.

– Простите, кто?

– Посыльный. Я – посыльный, точно так же, как вы – проситель. Так понятно?

– Проситель, посыльный… я ничего не понимаю.

– Да, есть еще коридорные, но про них вы вряд ли уже услышите.

– Почему?

В коридоре воцарилось на минуту-две молчание – коридорное молчание, если быть точнее – такое осязаемое и до боли знакомое каждому просителю.

– Вам посылка.

– Можете так хоть всю ночь под дверьми стоять, я вам не открою.

Незнакомец вплотную подошел к двери и постучал ногтем указательного пальца по стеклышку глазка. Проситель опешил уже второй раз за ночь, отскочив от двери, точно обожженный.

– Маленький червячок, – просипел гость неслышимым голосом – так, почти про себя, будто и не произносил ничего вовсе.

Затем произошло неожиданное: незнакомец резко отошел от двери, осмотрел ее каким-то оценивающим взглядом, точно пытался определить, выдержит ли дверь тяжесть потолков вышележащих этажей, затем кивнул себе, видимо, соглашаясь с чем-то, точно также молча поднял крышку прилегающего к двери мусорного бака и бросил туда конверт. Задержавшись в коридоре буквально на мгновение, он еще раз окинул взглядом дверь и скрылся в тиши лестничного подъезда.

Убедившись, что в коридоре никого нет, проситель быстро выскочил из квартиры, резкими движениями растормошил корзину, куда неизвестный бросил конверт, затем, найдя желаемое, с грохотом захлопнул за собой дверь и в порыве какой-то тихой истерии распластался на полу. В руках у него была небольшая коробочка десять на десять, легкая, почти неощутимая по весу. Проситель прополз на четвереньках в свою комнату, дрожащими руками потянулся к трубке, что все еще лежала брошенной на полу, но обнаружил в ней только гудки. Порыскав в отделениях тумбочки, он нашел братский раскидной нож и вскрыл коробку, почти в полной темноте и тишине. Внутри лежали памятная фотография отца и шершавая маленькая книжка, едва умещавшаяся в ладонь взрослого мужчины. Отважившись включить настольную лампу, проситель разглядел на лицевой стороне одно знакомое название – отец часто про него рассказывал, обещая своему сыну, что однажды и он обзаведется такой вот маленькой книжкой. Отцовская гордость, как подсветка, будто вмиг вспыхнула и ожила на страницах, всячески вырисовываясь в закорючках и косых линиях отцовского почерка. Трудовая книжка. Проситель перелистнул в ее конец, где и обнаружил последнее место работы своего отца. Загадочное слово, написанное дрожащим почерком, внушало все тот же страх и трепет спустя десятки лет с момента заполнения этого столбца. В графе «Место работы» значилось многозначительное «Бюро».

***

К Бюро вела достаточно протяженная ступенчатая дорога, разделенная на две прохожие полосы, каждая из которых битком набивалась людьми еще с раннего утра. Сотни пар обуви ежедневно протаптывали дорогу к Бюро так, будто кругом была чаща, и, сбившись с пути, можно было навсегда потерять единственно верную тропку в рай. Носом в затылок, одной шеренгой, жизнь в жизнь – еще сотней голов далеко впереди тянулась колонна ко входу в святая святых. Бюро не нуждалось в рекламе, название передавалось с молоком матери, став нарицательным для всех посетителей, своей лаконичностью заманивая к себе каждого выпускника Портного без заведомо известной цели. Можно было, конечно, обойтись без посредничества, стучаться в каждый дом и предлагать свои услуги, но стабильность таким способом себе не обеспечишь, а классическим «нет денег, убирайся!» долго себя не прокормишь.

Я потерял Арвиля из виду сразу же, как только мы высадились на конечной. Вполне возможно было ожидать, что он достучался до небес еще до того, как моя нога коснулась первых ступеней чистилища. С одной стороны, мне некуда было торопиться: даже если бы я остался ночевать возле Бюро, как это делали самые настойчивые или же отчаянные, то это вряд ли приблизило бы меня к заветной двери – дело исключительно случая. За две неполные недели, что я простоял в очереди, мне начинали видеться задатки злого умысла во всем институте очереди, как будто ступени, ведущие в Бюро, внезапно оживали, придя в движение, и цель каждого стоявшего на них заключалась в бесконечном движении вперед без надежды добраться до самого конца. Закрадывались парадоксальные мысли, что как только очередной посетитель достигает конечной двери, смысл его посещения тут же исчезает.

Сколько ни подбирай слова, давясь помутнениями разума, а описать Бюро способен лишь тот, кто сам побывал в нем и подобных ему заведениях, разбросанных по всему миру, где глаза – сгоревшие спички – единственно живые или когда-либо живые рассказчики всего человекопечатного безумия, что творится в Бюро, выраженного в одной лишь подписи того, что ты еще существуешь в напечатанном Космосе.

Так что это за Бюро такое и как к нему подступиться? Как подступиться к тому, чего, в принципе, не существует, да и не может существовать в столь безумном мире, хотя должно бы? Ведь проявления этого Бюро дают о себе знать на каждом углу, по каждому делу, будь то в быту, в семье, на работе, да хоть в постели любовников – нет-нет да проскользнет крайняя мысль, едва уловимая, скоротечная, за которую можно зацепиться и в итоге прийти к тому, что и тут замешано Бюро. И как быть?

Одно слово и тысячи его оттенков – коридорные. Трудно уловить момент, когда человек нетравмированный в лучшем случае решается примерить маску коридорного, а в худшем – этот выбор делается за него. Отторжение трамваями, трамвайными толпами, восьмичасовыми сменами в очереди и холодным ужином под поздний вечер превращают человека здорового в заурядного коридорного, хоть в этом крещении нет ничего постыдного. Когда глаза теряют свой природный цвет и приобретают оттенок желтоватой мочи, когда количество тел в коридоре измеряется в часах, а сами люди в очереди тасуются, как карты в руках шулера, человек разумный опускается до человека коридорного. Коридорные – отдельный вид искусства искусственной природы и концентрата бумажной смеси. Каждый второй в Аште рождается коридорным, а их дети пассивно зачинаются за стойкой регистрации. Материнские утробы пусты – коридоры порождают подобное. Корофобия – боязнь полых паутин в N-этажных зданиях. Коридорный не признает себя таковым, пока не прождет до весны своего свидетельства рождения. Десять заповедей – правила солидарности в очереди, где два человека пытаются договориться, кто из них будет вытирать слезы другому. Коридорный цвет – дряблые обои, купленные под Новый год. Чем больше коридорный стаж, тем выгоднее привилегии земляных червей, выползших в предчувствии дождя и плоти.

Раннее утро. Очереди тянулись еще с улицы. Столпившиеся вежливо пропускали друг друга у парадного входа, еще не подозревая о том, как сильно будут грызться за место часами позже. Почти стершаяся табличка у входа с режимом работы Бюро и надписью: «Мы для вас – вы для нас…» давно не смущала притупившиеся взгляды. Бюро начинало работать ближе к одиннадцати, а на висевших над входом часах надломанные стрелки едва отбивали девять. С регистрационной доносились крики: толпу пытались разогнать, в ответ шло потоковое вы-не-имеете-права, людей то задувало в Бюро, как бумагу, то, наоборот, они в ужасе выбегали, жалуясь на духоту и грубость персонала. В воздухе витала атмосфера, будто новый день так и вовсе не наступал.

Для кого-то Бюро было вторым домом, новым смыслом жизни. Новый день – новая возможность, новый повод отправиться в Бюро. Не играет никакой роли, что Бюро выполняет строго специфическую функцию – переработка и переклассификация бесполезных и никому не нужных тел. Если бы не эта крайняя возможность выбраться из дома, Бюро ежедневно регистрировало бы повышенную смертность от скуки и тоски.

– Я… Я – коридорный в третьем поколении, неужто вы не можете прислушаться к словам старика? Мой дед – первый в роду коридорный, который-таки дождался своей очереди. На его несчастье, он страдал слабым сердцем… Другие коридорные спустя несколько дней только обнаружили, что его все-таки не стало. В кабинете его так и не дождались… Вот такие вот дела… Эх, славный был дед. Как сейчас помнится его история про коридорного, который две недели просидел в Бюро, пренебрегая едой и водой, а потом, когда дошла-таки до него очередь, обнаружил, что документы остались в бумажнике, а бумажник лежал в куртке, а куртку он не надел, ибо в тот день было жарко! Вот же была потеха, наверное, ха-ха! Дед любил мне рассказывать эту историю, ой как любил. Приходилось по несколько раз выслушивать ее, когда он таки возвращался поздно ночью. А слушал я каждый раз только для того, чтоб деда не обидеть. Такой был дед.

 

Старик сидел напротив стойки регистрации и рассказывал эту историю каждому, кто садился рядом с ним в ожидании своего номера в очереди. Слепой, немытый, одетый и обутый в тряпье десятилетней давности, почти полностью полысевший, кроме пряди курчавых волос на затылке – такой предстал передо мной дед. Искривленные губы в пене застыли в маске то ли вечного страдания, то ли смирения, черная классическая кепка в его дрожащих руках окончательно облезла и выцвела, больше напоминая собой парик, заштопанный на скорую руку – все в нем догорало от вчерашней эпохи. Старик, возможно, и сам не понимал, зачем рассказывал свою историю из раза в раз каждому встречному. Было ли то попыткой утешить тех, кто забрел в Бюро, или же дед своим рассказом пытался высвободиться из многолетних пут, можно было попытаться узнать, заглянув в его ослепшие глаза. Все две недели, что я прождал в очереди, дед только и делал, что сидел на месте, отпугивал коридорных своей историей и постепенно врастал в фундамент Бюро, уже ничего не ожидая от жизни, впрочем, как и его дед когда-то. «Вы только послушайте, нет, вы только послушайте…» – не унимался дед, пытаясь наощупь задержать подле себя тех, кому он успел наскучить своей историей, а когда слушателей не находилось, дед кутался в старческую угрюмость и засыпал. Я невольно задержался напротив него, будто бы дожидаясь своей очереди к стойке, но ноги меня не слушались, и я, сам того не замечая, устроился подле старика. Он, почувствовав, что к нему кто-то подсел, точно пробудился от сна: выцветшие глаза загорелись пронзительным белым – цветом звезд, мне неведомым – губы растянулись в улыбке, а его рука уже прогрызала мою плоть в мертвой хватке, чтоб наверняка не убежал. Тогда старик приготовился говорить.

– О, юноша! мне даже не нужны глаза, чтобы видеть тебя, не нужны руки, чтобы чувствовать твою кровь. Старая кровь старого города. Былое наследие… Наследство! Увы, мой дед не родился здесь, он не мог похвастать перед другими своими корнями, не мог гордиться благородным духом Ашты, будь он ее уроженцем! Старый, старый город… Мой дед хоть и был приезжим, но положил свою жизнь на то, чтобы как можно больше почерпнуть из истории этого воистину богатого на истории города. В то далекое время, когда дед мой был еще молод, был совсем юношей, никакого Бюро и в помине не было, а Портной ширился и процветал, выводя на свет действительно благородных мастеров своего дела. О! Дед мне много рассказывал про это время, для него оно было дороже золота… Рассказывал про скоротечность времени… Лица меняются, а типаж остается… Неважно! Эпоху позора мой дед, на его же счастье, не успел застать, иначе что бы он сказал про нас? Ба! Стыдно ему в глаза смотреть было уже тогда, а сейчас… А что бы он сказал, узнав, что мы ждем какого-то наследника, который бы пришел и все изменил? Хех… Ты уж извини старика за его бредовые россказни о былом. Смешно и грустно вспоминать об этом… Я наблюдал за тобой последние дни, ты все так же стоял напротив меня, стоял и слушал, думая, что я тебя не замечаю, но стоило тебе, юноша, подсесть ко мне, я сразу же узнал тебя… Мое время подходит к концу, но твое… но ваше… Не ждите. Вы дожидаетесь его прихода, но он не придет. Вы сами еще способны что-то изменить, пока эпоха варварства окончательно не укоренилась… Раз нашим детям стыдно за нас, не докатитесь до того, чтобы вашим детям было стыдно за вас.

И он умолк, как и другие, погрузившись в состояние глубокого оцепенения, состояние белой комы. Его цепкие пальцы ослабли, но былая могучая хватка все еще ощущалась в них.

– Помоги мне. Проводи меня, солнце.

Его свет обжигал мне глаза. Мы медленно прошли по вестибюлю, проходя мимо невыспавшихся и унылых коридорных, стоявших в одну колонну носом к затылку вплотную, мимо набитых под завал человеческими досье полок, прогнутых под тяжестью собственного веса, мимо всего, что было выстроено между мной и старцем, которого я вел под руку прочь из Бюро. Оказавшись снаружи, он остановил меня, дав понять, что дальше пойдет сам. Я мог поклясться, что его стеклянные глаза видели меня, видели весь мир, который он оставляет другим – тем, кто будет после него. Старик шел один вдоль террасы, десятки понурых коридорных шли ему навстречу по соседней полосе, и всех их он приветствовал улыбкой, с кем мог, здоровался за руки, а его классическая черная кепка только и успевала вернуться на голову от количества приветствий. Старец шел, не останавливаясь, коридорные его не замечали, шел, пока окончательно не скрылся из виду.

Это был конец – чего именно, я и сказать не мог, но всем естеством чувствовал: что-то фундаментальное, что длилось долгие годы, десятилетия, всю жизнь до моего рождения, закончилось, а то, что будет дальше, казалось, будет длиться вечность.

Возвращаясь в Бюро, я заметил шумное столпотворение у входа, постепенно превращавшееся в настоящий штурм. Люди толпились снаружи, облепив как мухи передние колонны, залезая друг другу чуть ли не на голову, не зная, как еще протиснуться ближе ко входу. Толпа постоянно росла, набухала, растекалась вширь; в воздух то и дело взлетали кепки, всюду слышались недовольные вскрики, вздохи, стоны, но процессия проходила пока мирно и почти без злости. Я решил обойти Бюро вдоль забора и юркнуть к боковому пункту охраны, где один из охранников хорошо знал меня в лицо. Пройдя мимо, он какой-то идиотской улыбкой откозырял мне, как-то насмешливо пропуская перед собой, в то время как я в бесконечных «извините» и «спасибо» проскользнул внутрь и оказался по ту сторону заграждений. Отцовская фамилия, думалось мне, чертова отцовская фамилия. Фамилия позорника-озорника. Где же ты спрятался? За какими тряпичными фасадами? Голова забивалась вопросами, как наш почтовый ящик когда-то. Причем он, в основном, всякой дрянью: надушенными письмами, где конверты исписаны дрожащим почерком, валентинками (такие роковые и слезливые), в помаде, в следах от губ, извещениями в черных конвертах, «Вскрывать только П.Б.», и всем прочим, и все лишь потому, что наш Отец, наш Всеотец работал в Бюро, а на все вопросы отвечал: «А что, в Бюро тоже есть почта», или еще круче: «Ты же знаешь, я работаю в цветнике». Конечно…

Оказавшись за забором, я сразу же направился к черному входу приемного пункта, который так отчаянно штурмовала толпа снаружи. «Голодранцы! Голодранцы!» – надрывался через смех уже другой охранник, застряв в двери, с улыбкой на лице, но кратковременной – мое появление сняло ее как рукой.

– Куда?! – в лоб максимально тупое осипшим голосом. – Пропуск!

– Мне туда… – указываю вслепую, почти молча, себе под нос, пока занят поиском документов.

Глухое «А-а-а… эм… Вот как…» захлебнулось в горле охранника, когда он прошерстил пальцами по моим документам, а затем приблизил их настолько близко к лицу, что только отъетые щеки выглядывали по краям паспорта. Я автоматически спрятал руки в карманы, якобы это не мое, не мои документы, мне их подкинули, фамилия тоже не моя, и я это не я, а в Бюро направляюсь как гость, как посторонний, чужеземец, вестник.

– Ну… проходите, – как-то усмиренно проговорил охранник.

Протиснувшись через все охранные пункты, я снова оказался в Бюро, но только формально: впереди предстояло пройти стойки регистрации, досмотра, затем коридоры, коридоры, а только потом Заповедная дверь…

К полудню вестибюль набился лишь наполовину: дети трамваев каким-то чудом, видимо, раньше времени, успели проскочить через главные ворота и теперь хмуро столпились у регистрационной. В воздухе смердело ожиданием, нетерпением, приглушенным недовольством «битый-час-ждем-и-все-без-толку». Место старика пустовало – свято место – в конце концов я его занял и тоже принялся ждать. Парадная дверь уже не хлопала: снаружи подтягивались все новые и новые лица, пока вестибюль окончательно не набился телами. А затем началось. Молчаливая до этого толпа загудела, зашевелилась, наполнилась каким-то неведомым сознанием и принялась надрывать. Угрюмые посетители что-то буркали друг другу из разряда: «Быстрее бы, быстрее бы… протереться… Коля! Ну чего ты как олух встал, очередь займи!» – «Я не могу! Ты дура? Ты погляди!» – а с другого конца в ответ ему: «Вы время видели? Вы во сколько сюда пришли?» – «Это не моя очередь! Вы куда прете?!», и как по сигналу к регистрационной хлынула шумная, озлобленная масса, где в гуще слышались жалкие: «Я задыхаюсь, я не могу! Очередь… Очередь!» – в ответ салютовали, кричали, приветствовали: «Я? Я в первый день в Бюро, я не знаю, что у вас тут происходит… Митя! Где тут регистрация?! А ну-ка!» Толпа волнообразными движениями билась об стеклянный фронт регистрации, пока не пробила небольшую дверь на застежке и готова была затопить собой все помещение, если бы не подоспевшие на шум охранники. Засвистели отчаянные дубинки: по спинам, по небритым рожам, облысевшим затылкам. Случайные и в то же время наотмашь удары по головам отцов, детей отцов. Протяжно завопили. Женские крики никого не ужасали – все как будто как надо, как в стойле. Охранники методично и с какой-то бездушной отчужденностью лупили и забивали самых буйных, остальным только угрожали. На полу, под подошвами, виднелись первые следы крови, лица первых рядов были в кровоподтеках. Недовольство захлебнулось и вдруг смолкло. Не прошло и десяти минут, как в вестибюле воцарился порядок, как ни в чем не бывало. Те же угрюмые, но уже побитые лица бесцельно слонялись по коридору, очередь медленно продвигалась к стойке регистрации, парадная дверь с трудом поддавалась новым посетителям. На плитчатом полу одиноко краснел кровавый харчок.

***

– Как, вы говорите, ваша фамилия – Остацкий? – с акцентом сказала госпожа Смущение, точно ожидая предложения руки и сердца.

– Да, и я заберу тебя с собой, если ты побыстрее организуешь меня во-о-он туда, – указывал пальцем Арвиль над лысыми макушками на одну из бесконечных дверей многоликого Бюро.

Краснощекая девушка, вполне сознававшая себя женщиной в исключительно женском смысле, зарделась так, что если б Арвиль сию минуту позвал ее замуж, она согласилась бы не раздумывая. Я внимательно вглядывался в Э-образный профиль своего приятеля и простонародное «Что же ты творишь, сукин сын ты этакий», подхватываемое раболепным писком тысяч комаров в вестибюле Бюро, само наворачивалось пленкой на язык – оставалось лишь снять. Откланявшись, Арвиль направился вдоль коридора, наглухо забитого человеческими телами, с высоты полета бросая взгляд, быть может, с жалостью, на постояльцев, будто именно он работает в Бюро, будто именно к нему выстраивалась очередь. Коридорные не возражали против такого обращения, всячески выказывали ему свое почтение, расступаясь, раскланиваясь и по возможности открывая все возможные двери перед Арвилем. Тот, как и подобает в его положении, не обращал внимания на раболепные знаки, принимал их за должное, победоносно шагая по коридору.

Господин Остацкий пожаловал к себе в кабинет, повернув висевшую на ручке двери табличку «Открыто» на «Не беспокоить». Посетители вновь зашушукались – мол, Начальство пожаловало, просит не мешать, всех обязательно примут по талонам, не-стойте-в-проходе, как же тут жарко – да, спертый воздух, не проветривают. Вопрос-ответ «кто здесь крайний», кто какую нишу занимает, а вас не пропустят без этой справки и т.д., и т.п.

– А сынишка-то весь в отца пошел, вон, вид какой деловой имеет. Я его сразу узнал по отцовской бородке – такую ни с какой другой не спутаешь. Только он вошел – тут же стало понятно, что перед нами отпрыск самого Остацкого. Барская кровь. То-то и оно, что нас с тобой, Миколка, нескоро еще пропустят, а почему? Плебейская у тебя фамилия, плебейская, да и себя ты в зеркале видел? Такими рожами, как у тебя, только стены домов обкладывать. Тьфу ты! Это тебе не Остацкие…

Последнее было сказано почти дрожащим шёпотом, в легком страшке, как бы кто не услышал, а то ведь сколько жвачкой коридорные щели не затыкай, а до Начальства дойдет, до Начальства обязательно дойдет, сколько ни упрашивай и на коленях ни ползай – нет-нет и дойдет до Начальства.

Черные классические кепки одна за другой вжимались в потные рабочие руки – все в мозолях и подноготной грязи – некоторые из кепок прятались под мышкой, глубоко так, чтоб наверняка. Лысые макушки в дискомфорте отражали падающий на них сверху свет, потели и отражали, потели и мечтали. Любой бродяга с улицы мог с уверенностью поставить последний грош на то, что эти лысые головы нескоро еще покроют столь родные для них классические кепки.

За N-ной и одновременно заветной и единственной дверью отчетливо слышались два мужских голоса, что-то громко обсуждавших, без опасений, что их кто-то услышит. Шум в коридоре нарастал все сильнее по мере моего приближения к двери, пока я наконец не занял свое место в бесконечной очереди, где никто не знал, кто за кем идет.

 

– Я не думаю, знаешь ли, что эта затея будет иметь успех, – доносилось из всех дверных щелей.

– Думать? Оставь, старина. В конце концов они должны быть нам благодарны, ведь это мы предоставляем им рабочие места.

Оба голоса, подкрепленные каким-то свойским в недрах Бюро бесстрашием, набирали обороты, будто готовились снести дверь с петель.

– То, что ты предлагаешь, кое-кто несведущий в этом может назвать трудовым рабством или чем-то очень близким к нему.

Коридорные, казалось бы, и не слышали всего, что произносилось в кабинете, в то время как сами говорившие и не пытались скрыть или как-то приглушить свой разговор.

– Никогда не мог подумать, что ты пойдешь на попятную, это на тебя совсем не похоже.

– Довлатов, ты заблуждаешься. Даже если мы провернем… нет, это слишком громко сказано, не так… Даже если наше дело рассмотрят…

Коридорные щели хлюпали с нечеловеческой прожорливостью, впитывая в себя тайны, зная, что Начальство не одобрит следов. Эхо всасывалось в недра кабинета, под дверные тени и больше не выдавало себя, хоть шум голосов только набирал обороты.

– К черту рассмотрение! Ты с вывесками вон как ловко управился – это выше всяких похвал. Наши до сих пор не могут поверить, что такое дело удалось провернуть, боялись, что не стерпят. Признаюсь тебе, если бы я первый, хе-хе, до этого додумался… Ладно тебе, будет еще.

– А что насчет?..

– Оставь байки про гостей этим псам в коридоре. Никто никуда не едет. Лишь бы наше дело рассмотрели, тогда можешь забыть про наследство.

– Весь город в этих дурацких расклейках.

– Забудь про них.

Все больше и больше подводных камней показывалось на поверхности, так что я и не представлял жизни в Аште хотя бы через год. Коридорно-бедные дети матушки-лени жались друг к другу, видимо, инстинктивно ощущая на своей шкуре предвестия дальнейших перемен. Коридорные стены сдавливали и уплотняли внутреннее содержимое, невольно побуждая коридорных уплотниться. Вот только кто услышит утробный зов лишенных и безликих? «Набитые рты, – вспоминалось мне, – якобы созданные говорить, присосались к груди плебейского комфорта».

– А что остается делать, что мне прикажешь делать с этими кретинами?! Уже и свою секретаршу посылал это говорить, уже и на дверь объявление вывешивали, что нет мест, нет мест, черным, мать вашу, по белому написано, что нет мест! Во-о-от таким вот шрифтом было написано, ты только погляди, во-о-от таким, грех не увидеть! Я ей говорю: «Мари, нет, ты только погляди, ты только глянь на это!» Да-да, наша Мари, которая на тебя теперь работает… Нет же ж, эти бараны смотрят на новые ворота, будто первый день на земле, и прутся, прутся, прутся каждый день! Что сложного, ответь мне, что сложного хоть раз в своей бестолковой жизни прочитать, скажи мне, прочитать, что на листе написано! Куда мне, на лоб, по-твоему, это повесить, чтобы каждый раз, когда сюда зайдет очередной неудачник, который и читать-то даром не умеет, смотрел мне на лоб, а я с идиотской улыбкой ему разъяснял, что, видите ли, мест нет?! Это мне нужно делать, этого от меня ждут?! Идиоты. Вот на днях взять, например, заходит ко мне очередной отец, в руках, как обычно, кепка, взгляд в пол, – отчитать и простить – весь прям из себя само смирение. Позади него, классически, его отпрыск, отец все рассказывает свою историю, рассказывает, как будто у нас тут сеанс психотерапии, и после того, как я ему в первый раз попытался намекнуть, он продолжает рассказывать, будто его обстоятельства стали более значимыми оттого, что он повторяется. Нет, ну ты понимаешь? Два раза рассказал одно и то же, два! Слово в слово, Мари подтвердит. Рассказывал про два высших в Портном, про то-то и это, но что самое главное – ему и не стыдно! Ладно уже передо мной – перед сыном! Ты думаешь, что я ему что-то новое сказал? Объяснил, как все работает – хоть на меня это и не похоже – сказал, что количество рабочих мест строго регламентировано, из воздуха они не берутся, так ты думаешь, он меня послушал? Но нет же – везде обман, все хотят на тебе нажиться. Сегодняшний прецедент в вестибюле тому подтверждение. Это чем же я так в прошлой жизни согрешил, что в этой я каждый день выслушиваю сотни таких стореек в Бюро, ха?! Нет, к чертовой матери это, надо уже уходить. Передавать дела и уходить. Когда работа перестает приносить удовольствие, превращаешься в мазохиста. Бр-р, нет, это не для меня. Жди меня завтра в коридоре, ха-ха, я буду, ха-ха, топтать ковры прямо перед твоим кабинетом и зайду к тебе в тысячный раз, чтоб поинтересоваться, а нет ли какой для меня работы?! Ха-ха! Я наследник, Ахматов! Я наследник, повелитель мира! Ха-ха!.. Где моя кепка? Залысины вроде все на месте… Горят в печи наши души из-за проклятий и слез этих кретинов, поверь мне на слово. Arrivederci, Ахматов.

Последние слова были произнесены уже в коридоре, когда ручка заветной двери со звучным щелчком повернулась, и божественный свет, пойманный шпилями-громоотводами Бюро, полился в царство теней, отбрасываемых коридорными. Жиденький голос, которым еще несколько минут назад громогласно были озвучены афоризмы житейской мудрости, опустился теперь до подхихикивания, какого-то непонятного захлебывания, смешками над всем, что происходило в Бюро. Фигура в двери отбрасывала крохотную тень, почти незаметную на фоне дверного рая, в котором могло уместиться еще с сотню небесных жителей. Все столпившиеся в коридоре, и я в том числе, инстинктивно взбудоражились и потянулись всем своим естеством к спасению, будто заветная дверь в этот день принимала абсолютно всех.

– Вот они, полюбуйтесь! Ну-ну! – презрительно окатило эхо всех коридорных. Но никто не обращал внимания на откровенную желчь – все, кто окружали меня, в забытьи купались в лучах света, еще более чистого, чем свет звезд в ясную ночь. Более того, моргающий свет люминесцентных ламп – белые прорези на посаженном небе – заменял нам свет самих звезд. Мы коптили потолок несмываемым потом в надежде, что пот превратится в дождь.

– Ах-ма-тов, да ты только погляди на это, ну ты только глянь на них! Завтра, клянусь тебе, жди меня.

Как оказалось, голос принадлежал фигуре небольшого роста, размером почти что с тумбочку, глаза навыкат наперегонки с мешками, пуговицы, классические запонки, чтобы не вывалиться из себя, все детали – так сказать, среднестатистический житель по переписи, но эту самую перепись не проходивший, да, впрочем, неважно. Если бы не официальность обстановки, то сей господин мог с таким же успехом подсаживаться к каждому, будь то в поезде или коридоре и рассказывать примечательные случаи из жизни – такие вот мелочи подмечать, которые взгляд обывателя и не заметит, но на то он и сотрудник Бюро.

Так называемый Довлатов стоял спиной к коридорным и не обращал никакого внимания на орду посетителей, заведомо зная, что они пришли напрасно, как если бы и каждый в глубине души это знал. С трудом можно было поверить, что короткие хохотки, вылетавшие до и после колких замечаний, могли принадлежать помимо самого Довлатова какому-нибудь проспиртованному коридорному. И как это было странно! Перед нами был человек, да не абы какой, а с большой буквы Человек, единственный в своем роде, во всем коридоре Человек! На минуту мне показалось, что я снова за пределами Ашты, вижу живых людей, которые тоже, оказывается, умеют говорить, смеяться, которые, в конце концов, тоже люди. Но ведь это неправдоподобно, да еще и в таком месте! Коридорные изредка сипели, чаще всего откашливались и отхаркивались, и разве у них могло быть сходство с Довлатовым? Разве у них было право? Утробное бульканье вместо речи, две желтые лужицы на месте глаз, пропитанная потом и мочой одежда вместо прямых брючных полосок, две тупые линии меж бровей вместо солидных лобных морщин, почасовые приемы вместо часов на руках. Нечеловеческие различия бросались в глаза, как обуянный похотью священник, застигнутый врасплох. Выскобленный десятками ротовых органов, слизанный с рекламных плакатов Довлатов изводил в ничто само существование коридорных, будто их никогда и не было. Если при виде Арвиля коридорные опускали почтительно глаза, когда тот мимоходом бросал на них взгляд, то в случае с Довлатовым коридорные глаза терялись в сети канализационных труб под Бюро в трепетном ожидании, когда испепеляющее черное солнце наконец скроется за шпилями Бюро. В коридоре воцарилась тишина, черные классические кепки побелели в потных руках; на Довлатова смотрели исподлобья – пот слишком щипал глаза. Кто-то из толпы хотел обратиться с просьбой, но при виде Начальства принялся жевать свою черную классическую кепку, другие же жались в сиденья, охотно уступая места в очереди, лишь бы не попасться под горячую руку, третьи просыпались из-под скамей под активные пинки в духе: «Гляди, Начальство показалось!» Разбуженные только собирались закричать на весь коридор, как захлебывались в страхе и уползали обратно под скамьи. Старики ни с того ни с сего принимались активно выщипывать свои густые усы, чтобы скинуть пару лишних лет. Те, кто был помоложе, с открытыми ртами ловили каждое невысказанное слово Начальства – их тела расстилались парчовыми коврами по коридору; что до детей, то они сжимались в одноклеточные эмбрионы, чтобы застыть материнской молитвой на губах. Довлатов одобрительно кивал, его щенячьи щеки отражали блеск люминесцентных звезд, далеких, как Просвещение.