Za darmo

Низвержение

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Придерживая массивную дверь и пропустив перед собой Эль, я, недолго думая, нырнул вслед за ней в салон, оказавшись в темном узком коридоре, едва знакомом по резко крутой лестнице в конце на второй этаж и каким-то тягучим смрадным запахом, таким, точно осознаешь себя в какой-то вековой заброшенной усадьбе, со всеми вытекающими из этого упадническими настроениями, холодными трубами, двухметровыми окнами с выходом на северную сторону с видом на такой же неуютный сырой двор-колодец. Неприветливая тусклая лампочка требухой свисала с высокого потолка, едва освещая и без того темное фойе. Я заметил несколько пар обуви, что как крысы ныкались по углам. Там же, на крючках, висели пальто, все мужские, в пыли и моли, точно их никто столетиями не надевал за ненужностью былым хозяевам. Не дождавшись меня, Эль прошмыгнула на второй этаж. В скрипе открывшейся двери на втором я расслышал полые знакомые голоса, эхом доносящиеся вниз, что приветливо встречали Эль, такие далекие и нежелательные в этой коридорной темноте, что я как-то изнутри вспотел и высох. Один из голосов раскатистым громом опускался вниз, где по тому, как глубоко прозвучало это самое «Мира», и затем, как последовали хлесткие хлопки и шлепки по ее ягодицам, я узнал голос Томаса. Меня всего вдруг передернуло в мутной тошноте этих белесоватых стен, о которые я оперся в боязни нового приступа. В ушах так и продолжали звенеть эти шлепки и колыхания дряблых ягодиц об волосатые ладони. До меня донесло подпольным сквозняком: «Не сердись, я взяла с собой Морица, он внизу». Вдруг странно поперхнулся телевизор на заднем фоне. «Что ты? Кого ты взяла?», а я все в какой-то нервной трясучке наматывал круги по убогому, почти туалетному паркету, впившись непроизвольно в палец и даже повизгивая от боли, этой боли, что они стояли в тени второго этажа и поджидали меня, не хуже бандитов, что пришли по мою душу, а я все не поднимался и не знал, куда же запихнуть свое тело. Я бы так и простоял внизу целую вечность, корчась и мучаясь ото всех воспоминаний, как в безобразии блевотины стены заметил зеркало, где при тщательном рассмотрении проступило косматое лицо какого-то комнатного одомашненного зверя, что кривило губы и кричало моя имя. Тут же вскочив, я побежал по лестнице, спотыкаясь об свои руки-ноги, один раз окончательно споткнувшись и пропоров крутой ступенькой себе лицо, встал и побежал дальше, пока не поднялся на второй этаж и принялся как ненормальный тарабанить в дверь, готовый выть и метаться по лестничному пролету, если кто не ответит. Наконец мне открыли, я замер, ожидая, что это обо мне таки вспомнила Эль, но это была не Эль, а, черт возьми, госпожа Судорожные Плечи, по которым я узнал секретаршу из Бюро. Ее руки потянулись к искривленному от ужаса лицу, она готова была закричать при виде меня, но лишь едва слышно всхлипнула:

– Господи, что с вами… Почему у вас кровь?.. У вас кровь по всему лицу.

– Мари? Вас зовут Мари? – как полоумный начал спрашивать ее, уже потянувшись руками к ней, но она вся вздрогнула и отстранилась от меня.

– Да, Мари… Мария Глебовна… если можно. А вы… А вы к нам? – все так же трогательно, боясь пошевелиться, в точности, как и я.

– Я вместе с Эль пришел.

– Эль? Вместе с Мирой?

– Да, Мирой… Никогда не слышал, чтобы кто-то так ее называл.

– А вы бы почаще…

– Можно, я зайду?

– Что ж, проходите тогда, не стоять же в дверях, и правда… Я вам сейчас тряпку принесу.

И пройдя в широкое помещение по типу таких вот классических старых домов, я увидел и Эль, прислонившуюся к низкому подоконнику, и Томаса, что, скрестив руки, стоял за ней и даже как будто возвышался над ней, а позади них висели высокие алые шторы на всю высоту четырехметровой стены. Присмотревшись и немного освоившись, я заметил в помещении Кота, который, устроившись в кресле, втыкал в тот самый коробочный телевизор, звуки которого доносились до меня сверху, когда я крючился в фойе. В дверь снова постучали. Это была Берта. Она вошла в помещение, едва обратив на меня внимание, и тут же принялась голосить:

– Томи, Котик, вы не спуститесь пока вниз, к такси? Нужно забрать пару пакетов. Сама не донесу, – и скрылась за шторой.

– Пошли, Кот, – сказал Томас, и оба направились в мою сторону.

Я все продолжал стоять у двери, все также неуместно загораживая каждому проход. Когда эти двое подошли ко мне, я протянул руку первому из них, Коту, чтобы поздороваться. Тот как-то небрежно пожал ее, будто отлил форму из моей ладони, при этом не касаясь ее, и едва протискиваясь через меня в дверь, спустился вниз. Томас же просто кивнул мне сначала молча, затем-таки добавил:

– Мориц.

И оба скрылись внизу, оставив меня со своим глупо кровоточащим носом и бестолково протянутой рукой. Я начал медленно расхаживать по комнате, искоса бросая взгляды на Эль, или уже, простите, на Эльмиру, но та уставилась в окно и, кажется, наблюдала за тем, как Томас с Котом о чем-то переговариваются с таксистом. Ко мне подошла Мари с влажной тряпкой в руках и, не зная, как подступиться ко мне, вручила эту самую тряпку, но уходить не стала.

– Вы… вы где так поранились? С кем-то подрались по пути? – неуверенно спросила она, слегка вздрагивая плечами при каждом слове.

– Нет, я просто упал, – отвечаю ей, любезно воспользовавшись влажной тряпкой, из-за чего мой голос прозвучал как-то отстраненно.

– Упали? У нас тут аптека рядом находится. Хотите, схожу? – со все тем же каким-то трогательным трепетом спросила она.

– Мария… Глебовна…

– Пожалуйста, просто Мари. Я вас поначалу не узнала, да и лицо у вас было…

– Знаю. Мари, вы как здесь… Вас тоже пригласили?

– Это все Берта, моя подруга, – и посмотрела на нее с каким-то снисходительным выражением в лице, та в суете и спешке и не заметила, что про нее говорят. – Я сама не любительница подобных мест. Я Берте так и сказала: «Это не мое, куда ты меня тащишь», а она все смеется и говорит, с людьми познакомлюсь… а к вам как обращаться?

– Мориц. Без фамилии. И если можно, на «ты».

– Мориц.

– Да.

– А вы… давно с Эльмирой знакомы?

И я тут же потянулся почесать проклятый мизинец, но вовремя одернул руку и сдержал себя, выдавив вот эту вот несчастную улыбку, которую Мари увидела, вероятно, на моем лице, если там за запекшейся и кое-где размытой кровью вообще что-либо было видно.

– С детства.

– С детства?

– Да, с детства. Мы будучи детьми познакомились.

– То есть вы родились здесь? В городе? Вы… – как бы нечаянно вырвалось у нее.

– Да, увы.

– А это не вас ли я видела на днях…

Но договорить она не успела, из-за штор открылась дверь, оттуда показался молодой бородато-усатый человек в каком-то смехотворно-устаревшем костюме и окрикнул присутствующих:

– Так, господа, дамы, все собрались?

– Минуту, Лев, сейчас Томас с Котом поднимутся, можно будет начинать, – ответила ему Берта и тут же завертелась в своей прежней суете.

На пороге ожидаемо появились Кот с Томасом, в руках по тяжеленному пакету, причем было видно, что Кот мучился-корчился – действительно тяжелые пакеты – но изо всех сил старался не подавать виду, лишь как-то ответно улыбаясь, запыхавшись – герой, что и говорить.

– Так, Бэти, у нас сегодня новенький? – сказал Лев, все так же важно расхаживая вдоль стены с алой занавесью, и как будто бросая на меня свои короткие нервные взгляды.

– Да, прошу любить и жаловать, – подхватила меня за локоть Берта, наконец-таки вытащив из злосчастной прихожки, и подвела к центру помещения, – это Мориц, самый преданный друг Эль, по заверениям последней. Мориц, ты у нас в первый раз?

Я бросил взгляд на скуластого Томаса. Тот лишь как-то подозрительно улыбался мне с позиции своего двухметрового роста, затем приблизился к окну, где стояла Эль, и как будто приобнял ее за плечи, шепнув той что-то на ухо, на что она посмотрела на него так, как, черт возьми, никогда на меня не смотрела.

– Да… То есть нет, я был у вас тут пару лет назад, кажется. Тогда Томас только арендовал это помещение, кажется. Не помню, словом.

– Отлично, тогда поскольку все в сборе, Лев, думаю, можно начинать.

Тогда Берта быстро достала из пакетов пластиковые стаканы («Простите, но бокалы мы с собой не прихватили», – объяснилась она), раздала их каждому из присутствующих: молчаливому Коту, что расположился на кресле, Мари, что встала немного погодя от Кота, но все так же у кресла, облокотившись слегка на спинку, Эль, что все так же стояла у окна («Я хочу курить»), Томасу, что тоже начал рыться в пакетах («Черт, Берта, а где штопор?»), и, собственно, мне, что был свидетелем этого действа где-то между Эль и Мари. Томас зажал бутылку между колен, двумя уверенными толчками вогнав штопор в пробку, и одним движением на выдохе вытащил пробку, из-за чего все помещение обдало сладко-порошковым запахом, что долго не задерживался на губах.

– Томи, не тяни, открывай пока вторую, я сейчас разолью, – сказала Берта, перехватывая у него бутылку.

– Так сразу? – таким вот удивленным тупым голосом, и потянулся за второй.

Тут из-за занавеси снова показался Лев, только теперь почему-то с пенсне на носу, но я не стал даже вдаваться в подробности и расспрашивать у Мари, до которой мне было гораздо ближе, нежели до Эль, что как будто отстранилась от меня на расстояние. Берта пошла разливать вторую бутылку, когда я только пригубил вино из нелепого стаканчика, почувствовав даже не вкус, а порошковое предвкусие последующего вечера, и даже не вечера, а, казалось бы, всей моей дальнейшей жизни.

– Мориц… как вас по батюшке величать? – уже немного растягивая слова, произнесла Берта, подходя ко мне с этой бутылкой.

– Ах, черт возьми. П.Б. – точно выстрелило у меня из губ.

– Вот как? Значит, Мориц П.Б. Интересно как… Мориц П.Б., у вас имеется дама сердца?

– Да, была когда-то.

– Оу, как трагично. Что бы вы ей сказали, если бы сейчас она стояла перед вами?

 

Это было натуральным свинством спрашивать такое с ее стороны, но я стоял такой весь из себя в трех метрах от Эль, глядел на нее, на этот мраморный профиль, что будет рыхлым всего через пару лет, и это как будто должно было стать мне утешением и каким-то протрезвлением, но я все смотрел на нее, на этот вздернутый подбородок под опекой Томаса, моего, черт возьми, когда-то лучшего друга, но не уже, смотрел на этот упрямый непослушный неподатливый носик, которым она вертела и морщилась от меня на любое предложение, и в конце концов увертела от меня, таки шлюха в моих глазах, которая ничего мне не должна, и вот теперь стоит передо мной непреклонной царицей. С чего бы ей раскаиваться хоть в чем-то, черт бы ее брал?

– Можете не отвечать, я по глазам вижу, как вы несчастны. Ничего, выпейте еще. И все же меня не покидает чувство, что я вас где-то могла видеть.

– Например.

– Скажем так, если бы вы назвали свою фамилию, тем самым избавив меня от необходимости обращаться к Мире… Может, я вас в Бюро видела?

– Извольте, слишком много чести для меня, для такой ничтожной пташки для заведения таких масштабов.

– Вы себя не любите.

– Более чем.

Тут из-за алой занавеси показался Лев и, слегка откашлявшись, своим больно высоким голоском проголосил:

– У меня есть кое-что для вас… Знаю, вам не терпится… вы очень хотите узнать, что же там… Черти… Черти поганые, не дождетесь… Ладно! Ладно! Если бы не нужно было отчитываться потом, если б не ваши просьбы, вы бы не увидели моего… творения. Ай! Ладно! Так что давайте, соберитесь-ка!.. Вот так, вот так! В круг, дети, в круг! Вот так, Берта, ты вот сюда, Мари, ты вот сюда, как мы это делали когда-то… Кот, у тебя уже тогда наблюдался недостаток серого вещества, так что перестань смеяться, это серьезно… В общем! Господа… Кхе… Дамы? У меня есть один трюк. У меня есть кое-что для вас… Представление… Шоу… Нет, это не фамилия – отвечаю сразу всем остроумам… У меня есть кое-что, что обезобразит и взорвет ваши умы.

Все уже, было видно, слегка подвыпили, чтобы простить Льву небольшую заминку, когда он удалился со сцены в уборную за… как оказалось, холстом? Если холстом можно было назвать сыромятную бумагу, всю перепачканную, с двух сторон исписанную, измалёванную, хуже газетной на самом деле, едва ли пригодную для чего-либо, кроме как действительно найти свое место в уборной.

– Лев!.. Давай уже заканчивай, скоро Альберт приедет, а ты начинаешь вот… это вот все. Лев…

– Я думаю, он пьян…

– Нет, он на транках, ему нельзя.

– Две попытки в петле, это, конечно…

– Итак, господа! Дамы…

И Лев принялся нервными рывками сначала отдергивать алые шторы, а затем развешивать свой… холст по кирпичной стене, проделывая все теми же резкими движениями на концах холста дырки, чтобы продеть через них гвозди в стене – что-то вроде своеобразной стены для расстрела, что-то вроде психологического распятия для Льва.

В помещении повисла тишина. Все боялись шелохнуться, и только Лев медленно расхаживал по комнате (на пятках), вперив глаза в пол, изредка лишь окидывая публику острым из-под бровей взглядом. Об этот взгляд можно было даже порезаться, если нечаянно его словить. Я старался не рисковать.

– Что скажете… Ну? Кто первый?

– Лев, а что это? – неуверенно спросила Мари, чуть даже вздрогнув в плечах от звука собственного голоса.

– Это? Это, господа, бессознательное. Вам не нужно пытаться это понять, важно лишь то, что вы видите. Какие образы это в вас самих рождает. Иными словами, глядя на вот… это… Это зеркало, вы смотрите в самих себя, и тут именно важно то, что вы увидите в себе, какие воспоминания и ассоциации у вас это породит, образы и фантазии, если хотите – вот что важно, а не то, что я… написал. Итак, что вы видите? Кто первый? А? Давайте же, вы ведь так хотели мне помочь! Прям ух! Ну же! Кто первый?

– Лев, давай я начну, – начал Кот, но по лицам окружающих было видно, что никто этой инициативе не обрадовался.

– Что ж, Константин, что ты видишь?

– (шепотом) Внимание, это будет тяжелее самых тяжелых наркотиков.

– Я вижу… я вижу будто сон во сне, и мне даже не ужасно от этого осознания, будто бы все на холсте – лишь мой сомнамбулический путь, не знаю… И все так незнакомо в кругу знакомых лиц, и будто я это не я, а на моем месте двойник, такой весь в официальном костюме в полоску, какой-то детектив, ест пирог и хочет занять мое место, обязательно злой двойник, это важно учесть, и я пытаюсь убежать от него, скрыться за алой занавесью, бегу по черно-белому паркету, но он, этот двойник, догоняет меня, и вот я заперт в комнате, и сокрушаюсь, плачу над своей судьбой… Знаю, это может быть глупо.

Кота никто не прерывал, он все говорил и говорил из своего гладковыбритого проклятого, черт возьми, рта без подбородка, все эти безобразные речи – они будто наводили жуть на все, что было на полотне, придавая ему все больше смыслов и оттенков, которых там на самом деле не было, но теперь, конечно же, были. В комнате повисла еще большая тишина, чем она могла бы быть вообще, когда Лев только выставил на обозрение свое творение. Кот как будто стушевался, нахлобучился и попытался выйти из круга, если бы Мари своими нервно-нежными движениями по спине не остановила его, дав понять, что он сделал все правильно, и ему, конечно, не о чем волноваться и испытывать чувство вины.

– Лев, я, конечно, не хотел бы чем-то задеть тебя, да еще и при всех… Но, по-моему, это дерьмо какое-то.

– Спасибо, Томас, твое мнение, хочу заметить, чертовски важное, засчитывается.

– Это даже не дерьмо… Нет, я передумал, нет, не дерьмо. Нет, это плешь, – сказал Томас, и на зал обрушилась гробовая тишина, все ожидали, что он скажет дальше.

– Что, прости?

– Думаю, это плешь. Да-да, сам погляди, этот круг – это голова сверху, эти вот… линии – это волосы. Это чертова плешь, говорю тебе.

Томас вышел из круга и приблизился к полотну, будто принялся тщательно его рассматривать, и если бы Лев не встрепенулся и не остановил его (все еще влажные краски), Томас бы поддел ногтем особенно жирный мазок, но таки остановил себя и вперил в Льва вот этот убивающий наповал взгляд, которому научился, по-видимому, у Эль или же наоборот, она у него научилась, но уже неважно. Важно было только то, что этот взгляд возымел эффект.

– Томас… – к нему подошла Берта, чуть приобняв его. – Томас, ты же знаешь, что Льву нужна…

– Это гребаная плешь и все тут. Это ты хотел услышать? Поздравляю! Ты нарисовал чертову плешь на башке Ахматова! Сморщенная старческая плешь на его башке, так и вижу ее. Ты каждый раз рисуешь ее, эту плешь, у тебя ничего другого не выходит, как бы ты ни пытался. Это плешь, вот она, плоская сшитая задница, что называется плешь, смешно даже, до безобразия.

И Лев как-то нездорово покраснел, оперся о кирпичную стену, всего секунду-две посмотрел на нас таким диким взглядом, что глаза выпрыгнули из-под пенсне, и проехался по стене затылком, судорожно цепляясь рукой за полотно, повалив его вместе с собой. Девушки не на шутку перепугались, разве что кроме Эль – та лишь устало вздохнула и сделала всего пару шагов навстречу распростертому телу, тогда как Берта с Мари уже вовсю кружили над Львом и пытались привести того в чувство.

– А что я?! – не унимался Томас. – А что он хотел или чего ожидал? Чертова плешь, смотри же! Разве вы не видишь?

– Нет, не вижу, – холодно сказала Эль.

– Что ты? Что ты сказала? Постой, а что ты тогда видишь?

– Томас, тебе нужно остыть.

– Нет, что ты видишь на этом полотне, ты скажи мне! Ты думаешь, этот сукин сын приперся сюда, и ты можешь со мной вот так разговаривать? Да я вас обоих выпру из своего салона!

– Томас, Томас, ты потише, давай не сейчас, у Льва опять приступ начался.

И мы все как будто обступили Льва. Его жиденькая бороденка почти что сползла с багрового опухшего лица, которое готово было с минуты на минуту лопнуть. Тут же подскочила Мари и начала отпаивать Льва водой, на что тот, отдыхиваясь, плевался, но по какому-то осмысленному слезливому взгляду на лице было понятно, что ему таки полегчало, и мы наконец выдохнули.

– Томи, ты куда? – не на шутку встрепенулась Эль.

– Черт возьми, никуда, – отрезал он, захлопнув за собой дверь.

Я задержался у полотна, пытаясь разглядеть в нем хоть что-то похожее на плешь, и даже несмотря на то, что крепления по левую сторону картины были вырваны с корнем, из-за чего полотно покосилось и сделало полукруг в момент, когда по нему прошелся Лев, картина от смены градуса и ракурса точно ничего не потеряла в содержании. Я накинул на плечи свою истертую кожанку и собирался уже уходить, когда Мари отвлеклась на меня и все тем же трогательным голосом спросила:

– Мориц, ты куда?

И я клянусь, ровно в этот момент я захотел остаться в салоне, придумывая на ходу какие угодно причины, только бы услышать вновь это самое «Мориц, ты куда?», и в этот момент я понял, что остаюсь, но все же сказал ей для пустяковой видимости:

– Пойду за Томасом.

Мари как будто улыбнулась мне – нет, ее губы не расплылись в улыбке, но по легкому покачиванию ее предсудорожных плеч я понял все, что необходимо было понять, и со спокойной душой вышел из салона, напоследок глянув еще раз на полотно. На нем было изображено Солнце.

***

Я познакомился с Томасом в тот короткий промежуток времени, когда после Портного нужно было что-то срочно решать, куда-то ехать, какие-то номера и звонки дальним родственникам «только-заберите-меня-отсюда», находить кому себя продать в бессрочное рабство ради стажа, и бежать, нескончаемо бежать от себя, и неважно, чем это могло бы обернуться. Тогда мне казалось, что Томас очередной высокомерный ублюдок на моем пути какого-то ритуалистического в своей природе саморазрушения, как это часто бывало в период Портного, когда сидишь в ночи и задаешься вопросом, на кой черт я вообще все это вижу. Время показало, что я не ошибся: отчего-то мы продолжали поддерживать общение, даже когда нас временами ничего не объединяло по сути. Переписывались, созванивались – так, может, раз в месяц или реже. Причем Томас крайне неохотно делился новостями о себе, все так же скрытничал, когда речь заходила о чем-то насущном, в то время как личные драмы, которые уже прошли и остались в прошлом, он выставлял на публику, как что-то обыденное, переваренное, причем с пугающей откровенностью. От Эль я узнал, например, что в течение трех лет после моего отъезда он перебивался мелкими заработками, несколько раз подавался в Бюро, но о результатах умалчивал. Была еще какая-то история с больницей за пару месяцев до моего приезда, но он так ничего толком и не рассказал, только намекал да делился смутными эпизодами, будто бы не к месту и вообще не про него, а я просто внимал рассказам Эль, давя эту ненавистную мне самому лыбу, и кивал в ответ на каждую из этих баек. Темные пятна в биографии Томаса были таким же частым явлением, как его внезапное исчезновение в компаниях, когда, казалось бы, он был зачинщиком какого-нибудь спора, и вот наступал решающий момент, когда Томас должен озвучить какую-нибудь завершающую мысль, подвести итог, а Томаса уже нет – возможно, он уже на проспекте, вальяжно расхаживает в своих серебристых-до-дыр мокасинах в поисках студенток и по пути заглядывает к кому-нибудь в контору – и в таком духе все время и по всему городу. Компании, да и людей в целом Томас менял как перчатки, постоянно заводил все новые знакомства со всеми подряд, периодически выпадал из реальности, так что про него неделями не было ни слуху ни духу, а когда объявлялся, делал вид, будто ничего не произошло, и лишь тяжелый взгляд и печальная редкая улыбка на его лице выдавали в нем что-то обязательно ужасное, что произошло в его жизни. Закатанные по локоть рукава изношенной рубашки, избитое «Solus Deus judex meus est» мелким шрифтом на правом рукаве, загоны об эскапизме, упоминания об окне Овертона, когда речь заходила обо всех безумствах Бюро, что стали нормой – в таком виде предстал передо мной Томас в салоне после моего трехлетнего марафона.

Я застал двух парней в небольшом кафе под открытым небом, что на углу пересечения с Мирской. Один из них был максимально мутный тип в какой-то допотопной шляпе, изъятой прямиком из двадцатых, поверх высушенной до трухи головы, такого же покроя костюме, клетчатом пальто – словом, был как будто бы не к месту. Облокотившись на стойку и подперев кулаком голову, он вроде бы внимательно слушал собеседника своими широко раскрытыми влажными глазами, но даже не утруждал себя кивать, а только моргал, когда хотел согласиться, в то время как второй яростно жестикулировал своими здоровенными, как пивная кружка на стойке в сантиметрах от него, ручищами, точно в одной руке держал куриную ножку – что-то вроде дирижёрской палочки, которой он резко размахивал, целясь в глаз собеседнику, когда голос его дрожал, все также низко и раскатисто, как тогда, когда я точно также стоял наблюдателем в фойе.

 

– Вот, допустим, ты обычный человек, ничем не примечательный, у тебя была бы возможность…

– Давай не будем, не люблю представлять.

– Ладно-ладно, а как тебе тот факт, что Ахматов! Вечером! Когда никто не видит! Выносит мешки из Бюро! Мешки! Когда никто не видит! Черный ход с выходом на Лестничную, знаешь? Как думаешь, что в них?

– Да я тебе верю, ты только…

– Нет, ты послушай, черт возьми! Отец только недавно приехал и давай сразу с поезда в Бюро, а уже вечер, темно. Они тогда с Ахматовым в одном купе ехали, бывает же? Ахматов делится с отцом такими вещами, будто это норма, обычное явление, будто именно так все должно быть, и стало быть, чего удивляться, если все с этим свыклись.

Говорившего парня, который никак не мог успокоить свои несчастные руки, звали Томас – обязательное ударение на последний слог обеспечивает снисходительное отношение к своей персоне. Если на какое-то мгновение может показаться, что он занудствует – не стоит обманываться, все намного хуже. Томас не причислял себя к какой-либо особой касте – вместо этого он милосердно сгребал всех людей под одну гребенку, чего нельзя было сказать про его окружение. Он не придавал значения фамилиям до тех пор, пока в них не появлялся вес, тогда он начинал свое: «Лебышевский? Это не тот пес, который…» и обязательно какое-нибудь нелицеприятное слово в адрес обладателя фамилии только потому, что Лебышевский был в родстве с определенными лицами, а значит, перед Лебышевским открывались все новые и новые двери (заветного Бюро).

Я подошел к стойке, когда двое меня заприметили. Мы держались на расстоянии, я делал вид, будто б и вовсе не замечал их, в особенности багровое от лишней эмоциональности выражения лицо моего некогда бывшего друга, чей взгляд я ощущал на своей шкуре.

– Черт, это Мориц, знаешь его? Его отец…

– Да-да, знаю, покажи хоть одного человека на свете, кто про него не знает.

– Куда уж там.

– Альберт, – протянул мне руку все тот же человек с коричневой шляпой на голове.

– Мориц, – протянул в ответ ему.

– Шпруц, – поправив козырек еще раз, добавил он.

Как бы я ни пытался скрыть свое смущение, мне стало откровенно стыдно, что я не мог в ответ произнести вслух свою фамилию, даже неофициально, и уж тем более перед господином такого размаха как Шпруц – он это заметил, уловил мое замешательство, но самое отвратительное – отлично меня понял.

– Что вы тут делаете? В салоне, имею в виду. Томас, представление, сегодняшний вечер – вы здесь ведь за этим? – спросил я его.

– Между нами говоря, чтобы прояснить: это мой салон, а Томас только формально является его совладельцем, и то лишь по старой дружбе. Только не упоминайте это при нем, это лишний раз его взбесит, а сегодняшний вечер обещает быть вполне удачным на представления.

– Интересно выходит… Кстати говоря, точно так же, между нами, получается, это вы являетесь Наследником?

Альберт похлопал меня по плечу, немного даже усмехнувшись всему этому напускному в моем образе, затем, покосившись на удаляющуюся в сторону салона фигуру Томаса, через плечо мне бросил:

– У Шпруца слишком много родственников, – и будто бы закончил на этом.

– Мне бы, на самом деле, в Бюро попасть, – сразу же я следом.

И снова эта неуютная тишина по ушам, и господское выражение лица, что я почувствовал себя на месте просителя с вот этими божьими интонациями самого несчастного человека в мире, и Альберт еще так смотрел на меня, и с одного этого взгляда, вот этого вот взгляда – точно такой же взгляд, как у меня на брата, когда мы шли когда-то по Лесной, и он будто невзначай просил эти чертовы деньги, которые я, грубо говоря, зажал – мне стало, в конце концов, понятно, как это выглядит со стороны, и все вот эти мимические движения на сухом вытянутом лице Альберта, и встряхивания плечами, будто он пытался от меня избавиться после озвученной пошлости – одним словом, нам стало не по себе, только мне намного позже. Альберт таки ответил:

– При всем уважении, но вам не нужно в Бюро.

– Как не нужно?

И я хотел сказать еще тысячу вещей вдогонку и про безденежье, и про две недели, и очереди, и про свое предназначение в конце концов – я был как завороженный, и, наверное, не смог бы остановить себя, весь этот заученный молитвой поток, но улыбка на его лице искривилась еще большим швом, дескать, «Господин П.Б., негоже выдавать подобные вещи в приличном обществе», и Альберт откланялся, если легкое поглаживание по козырьку указательным и средним можно так назвать, и направился следом за Томасом скрыться в салоне.

На подходе к салону я перехватил Эль: все то же скучающе-уставшее выражение на ее лице, когда она спускалась по лестнице, проходя мимо.

– Ты все еще тут? – даже не глядя в мою сторону.

– А где мне еще быть, Эль? Или Эльмира? Или Мира? Или кто ты там для всех этих людей?

– Это неважно, Мориц, – выпуская дым, проговорила Эльмира, – это все неважно.

– А что важно, Эль?

Она вцепилась мне в плечи и, крепко сжав их, скороговоркой проговорила:

– Все неважно. Твои слова, тело, пустые обещания пустышки – все. Как же ты не поймешь, что выглядишь жалко? Сейчас ты не тот, кого я встретила много лет назад. Я сожалею… Не перебивай! Слова, слова – ты мастер слов, готов кормить меня словами… Годами! Можешь гордиться! Я потратила на тебя свое время. Еще бы немного, и ты бы стал моим крестом. Я была бы обречена с тобой.

– Но это ты! Ты написала письмо!

– Заткнись! В своей глупости ты не заметил даже чужой почерк в письме. Берта, Берта, Берта! Ты о ней не подумал? Она под диктовку записала большую часть тех глупостей, остальное же добавила от себя. Я пыталась посмеяться над воспоминаниями о тебе, и из этого смеха родилось письмо. Теперь ты доволен? Удовлетворен? Пустышка.

Она прошмыгнула обратно в салон, я следом за ней, будто у меня находилось, что сказать ей. В дверном проеме второго этажа показался Томас, все такой же высокий, воплощение колкости-грубости-силы, суровый бог-отец, что смотрел сверху, на меня, на Эль, что застряла на ступеньках между мной и Томасом – такая несчастная девчонка, что я когда-то знал, за которой я плелся всю жизнь, в которой я похоронен. Мизинец смертельно зудел, когда я наблюдал за тем, как Эль медленно, своей шершавой походкой поднималась наверх, к нему, к своему Томасу, это уж точно, а он все выжидательно стоял в властительной позе – казалось, мне никогда не достигнуть таких высот, но я все думал – как всегда, о падении.

– Эль… Эль, я нашел кольцо. Я нашел его… в своих воспоминаниях. Тот день, пятница, вечер, помнишь его? Я предложил тебе уехать со мной. Обещали солнце, но ночью шел дождь, рейс отложили, ты сказала… Ты сказала: «Надеюсь, мы больше не увидимся». И я… Это твои слова. Я все три года думал, почему ты сказала так? И это после всех обещаний, всех слов? Всех твоих слов. И сейчас ты с Томасом. Ровно та же жертва, как я для тебя. Нет, постой! Не уходи! Всего два слова, и ты больше меня не увидишь. Это важно, мне есть что сказать. Я хочу сказать, что… Я оставил кольцо на вокзале, где и нашел тебя.

Я все говорил и говорил, и говорил нескончаемо целым потоком глупых слов, непозволительных в своей откровенности, скорее уж перед самим собой, чем перед кем-либо вообще, но мне не было стыдно, я чувствовал, что вырастаю в размерах с каждым высказанным словом, в конце концов я чувствовал, что должен был это сказать в это плоское в своих чувствах лицо Эль, что не моргала, не отрицала, не слушала, не хотела услышать – никакого порыва и всхлипа в ответ на все мои признания. И даже если бы ей стало смешно или я бы ей стал вдруг смешон, это бы избавило меня от полости на ее лице, в ее сердце, между ног, которую, ох, господи, никогда уже и ничем не заполнить – будь она просто проклята – для меня, для Томаса, для всех.