Za darmo

Америго

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Странная, колкая, но умиротворяющая дрожь стремительно разнеслась по всему его телу – хоть он и не касался воды. Элли перестала болтать ногами в пруду и уставилась на него. В ее глазах блистали лукавые изумруды.

– Я принадлежу тебе – как цветы, – просто сказала она.

Уильям обернулся к ее лицу.

– Коснись меня! – приказала она… и вот так-то, слишком легко и прекрасно, она одержала верх!

Странная вещь – знание: чем больше его, тем меньше; ни формы, ни веса, ни запаха, но и красота, и свежесть бывает в нем, и сила, какой ни одна другая сила не равна; и то, чему нет никакого удобоваримого названия в языке людей, может делать ум и сердце яснее, чем тысячи, тысячи слов в столетней книге.

Ночью прошел короткий дождь, который Уильям и Элли благополучно проспали, зарывшись в разогретую землю, а утром над водой поднялась радуга.

Во сне Уильям выкатился из неглубокого ложа, из-под сени широкого клена. Когда он проснулся, солнце уже вовсю пекло голову, а рядом благоухали сушеные плоды земляники. Элли рыскала невдалеке. Немного позже она угостила его и странными водяными орехами, похожими не то на диковинные цветы, не то на бабочек.

– Я запаслась ими прямо тут, – похвалилась она. – Давно, совсем забыла. Как тебе спалось? Ты все время тянул меня за платье, – со смехом добавила она. – А я просыпалась и думала, что ты просишь еще. Ну и врун!

Уильям смутился и промолчал. Тогда Элли выбежала на берег и подозвала его к себе. Уильям, который еще побаивался воды, сделал несколько шагов к пруду, но тотчас же отступил.

«Не отдавайте себя смертоносному Океану!»

Элли притворилась сердитой и разочарованной, а затем, когда поняла, что этим его не проймешь, набрала в пригоршню холодной зеленой воды и брызнула ему в лицо. Уильям запоздало прикрылся руками, но и этот страх миновал его, когда он заметил, какая у нее беспечная улыбка. Они взялись плескаться друг в друга водой из пруда, и вскоре оба вымокли с головы до ног. Платье Элли облегло ее тонким прозрачно-синим слоем, и тогда Уильям уронил ее в мелкую воду и принялся неловко сдирать его, одновременно корча странные гримасы. Девушка засмеялась и стала помогать ему.

– Если я не вернусь на палубу сейчас же, случится что-то неладное, – в конце концов сказал Уильям. Элли подняла голову.

– Они так ждут тебя?

– Они боятся, – ответил Уильям. – С этим ничего не поделаешь.

Элли фыркнула, но потом, увидев его печальные глаза, вздохнула.

– И ты боишься?

– Нет, – ответил Уильям. – Но я бы не хотел быть их страхом.

Элли задумалась. На нос ей село тонкое крылатое насекомое с длинным раздвоенным хвостом. Она свела глаза.

– Кто-то из нас живет несколько дней, – сказала она, тряхнув головой. – И я тебя никуда не отпущу.

– Я не понимаю… – начал Уильям, но она перебила его:

– Представь, что бояться тут нечего, и не напоминай мне больше о них!

Она выдохнула, встала и потянула его за собой к ближайшему дереву.

– Откуда ты знаешь?

– Ты это о чем? – не поняла Элли. – А… В твоих книгах было. Неужели не помнишь? И потом, я же следила за зверями… Т-такого я, конечно, еще не видела, – продолжала она, запнувшись. – Так здорово!

– А я никакого не видел, – с досадой сказал Уильям. – Родители этого не делают. Ну, может быть, одной рукой, и то в самом крайнем случае. Разве это считается? Моя Лена гораздо больше… Они говорят, что нельзя терять терпения. Они надеются, что будут любые сношения… на острове.

– Отчего же только там можно делать, чего хочется? – в который раз удивилась Элли.

– И я не понимаю их, – шептал Уильям. – Здесь не Америго, это правда, но тоже чудесно… Палуба – это совсем-совсем другое. Там спешат, ругаются, боятся. Но если бы только побыли с нами…

Элли, которая тем временем обнимала его голову и никак не могла решить, обойти ее всю губами или пересчитать все волосы, вдруг резко отодвинула ее.

– Ты видишь меня? – спросила она, схватив его за подбородок.

– Вижу… – недоуменно ответил юноша.

– А они не видят. И, наверно, не хотят увидеть. Они даже не смотрят в мою сторону. Но мне уже совсем не обидно, оставь их, – сказала она и хихикнула. – Ты – есть, и мы – здесь!

– Я – есть, и мы – здесь… – радостно повторил Уильям. – Я – есть… и ты – есть! Спасибо, Элли!

Тут он, переполнившись благодарностью, дернул за высокий край синего платья.

– Опять? – изумилась Элли.

– Опять! – кивнул Уильям и кинулся на нее.

Уильям провел в своем Лесу еще целых три дня. Он совершенно измучил принцессу (за все время в нем не было ни капли благоразумия!), и ранним утром четвертого дня она все же решилась его отпустить. Подведя его к старому дубу, она принялась громко всхлипывать и растирать ладонями щеки.

– Не плачь, – сказал Уильям. – Еще будет последний выход…

Он сразу пожалел, что произнес эти слова. Элли сердито ткнула его в живот и начала рыдать еще сильнее. Уильям взял ее за руки, но она вырвалась и побежала обратно в Лес.

«Сама виновата, – мелькнула вдруг злобная мысль. – Зачем было просить меня остаться, если и без того понятно, что… Ах, что-то теперь будет дома!»

Он не стал догонять ее, а повернулся и быстрым шагом направился к берегу.

Он хорошо рассчитал время: берег был еще пуст, а дети-первогодки как раз должны были выходить из Школы. Уильям умыл лицо, зачерпнув воды изо рва, поднялся по шаткой деревянной лестнице и спрятался за одним из выступов арки. Шумная ватага учеников пронеслась мимо него, за нею последовала черная фигура человека с мешком в руках, а ворота остались открытыми – учитель закрывал их, только убедившись, что никто из детей не свалился с лестницы в ров, и честно разделив содержимое мешка между ними.

Дождавшись, пока все окажутся на берегу, Уильям выскользнул через ворота на укромную маленькую площадь и бросился бежать на 3-ю Западную улицу.

Возле кондитерской уже не кружился со своими газетами герр Модрич – а это значило, что скоро девять. Уильям прибавил шагу. Он взлетел на четвертый этаж апартаментария, ожидая увидеть распахнутую настежь дверь и родителей на пороге, но дверь была прикрыта, а площадку сотрясали крики, которые доносились изнутри! «Неужели такая ссора с Господином?» – удивился про себя Уильям, но когда он приоткрыл дверь, все в нем похолодело.

– Где мое размышление?! – кричал отец, замахиваясь предлинной металлической рукояткой от какого-то своего инструмента.

– Сядь и прими уже благоразумия, безголовый! – кричала в ответ мать. – Ты что это выдумал, тварь неудачная! Да я сейчас к соседям пойду! Да я тебя публично унижу!

– Иди, – вдруг сказал отец, отшвырнул рукоятку, сел на стул и хлопнул ладонями по столу, саркастически ухмыляясь. – Иди сразу в Ратушу. А то, может, это я – ваше испытание? Может, это мне суждено быть на дне, может, это я тут жажду вечных мук.

От этого мать обмякла и сама опустилась на стул.

– Что ж ты говоришь такое, праздномыслящая развалина, – устало сказала она. – Что за напасть такая? Разве другие без этой дряни не могут жить?

– Не могут! – огрызнулся отец страшным басом. – Ты как, женщина, думаешь? Никто не может! А я как должен?! Благоразумие, терпение… Как мне терпеть эти боли? Как мне терпеть эту скуку? Как мне терпеть этих властительных болванов, которые приходят в мой апартамент и сжирают мой завтрак?

Мать молчала.

– Я не слышу их, – сказал отец. – Не понимаю, чего они хотят от нас добиться. Я не Господин. А жить как-нибудь хочется. И этот несчастный паразит… придет к тому же. Благо я этого не увижу.

– «Мы трудимся и почитаем труд…» – шептала мать.

– Не почитаете вы, женщины, никакой труд, – ухмыльнулся отец. – Поглоти вас синий Океан вместе со всеми подружками. Терпеть до самого отбытия – вот это труд, да только никому нет дела. Все у нас одни Заветы да предписания. Да, может, так оно и должно быть. Пусть оно идет своим ходом, если никто не возражает. Но и тебе возражать в таком случае нечего. Дай уже вздохнуть спокойно. Или я даже этого не заслужил?

– Подумай хоть иногда о моих нуждах! И обо мне! – всхлипнула Мадлен.

– А что ты?! Прилечу на остров и найду себе сотню таких, как ты! – опять взревел отец, надрывая горло. – Ты кто есть, чтоб о тебе думать? Задница? А где она, где? Ни тут, ни там нельзя взять! Наглухо, н-наглухо! Ребенок – и тот не твой!..

В пылу ссоры они не могли заметить своего приемного сына, возникшего в дверном проеме.

– Трусы плести, тряпье искать для благополучных, – добавил Рональд, – вот кто вы есть и кем будете. Вот ваш великий труд… потом уж и пососать друг друга можно. А я его кормить должен. Ха!

– Ты бы хотел, чтобы его забрал синий Океан? – дрожа губами, спросила она.

– Может, ему там самое место, – проворчал Рональд. – Может, нам всем там самое место. Может, и лететь никуда не нужно.

Это он говорил уже так легко, что Мадлен совсем обомлела.

Уильям внимательно посмотрел на отца. Как же тот изменился, как безобразно теперь выглядел! Словно болезнь, усталость и постоянное недовольство въелись в его лицо морщинами, кожа потемнела, щеки впали еще глубже. Герр Левский походил на старика. Разве только это был странный обман зрения?

Не говоря ничего больше, отец сгреб со стола портфель, натянул свою зеленую шляпу и двинулся к порогу. Уильяму пришлось отскочить на площадку. Герр Левский уставился на него так, что Уильяму показалось – он его сейчас ударит, но тот только скрипнул зубами, одернул куртку и – скоро превратился в стук подошв своих ботинок, разносящийся по всему парадному.

Уильям ступил через порог апартамента и тут же увидел перед собой лицо приемной матери. В следующее мгновение он получил звонкую пощечину!

Она впервые дошла до рукоприкладства.

– Пропал на целую ночь!

Уильям попятился.

– Целую ночь? – пробормотал он и бросил взгляд на газету, лежащую на столешнице серванта.

 

23 апреля (воскресенье)

«Как же так? – в ошеломлении подумал он. – Воскресенье? Одна ночь?»

Новая пощечина вывела его из раздумья и разозлила, и тогда самая большая странность последних дней со странной же легкостью вылетела у него из головы.

– Отвечай, где ты был, – страшным голосом произнесла мать. – Ты тоже плевать решил на меня? Отвечай!

Но и Уильям уже выходил из себя.

– Что, если я скажу неправду? Что вы сделаете тогда, почтенная фрау Левская?

Мать от удивления сразу остыла.

– Что это… что за обращение, – молвила она, хватая воздух, – и зачем бы тебе захотелось говорить мне неправду?

– Затем, зачем и вам с отцом, – зло ответил Уильям.

Мадлен испуганно прикрыла обеими руками рот, будто бы это могло вернуть высказанную тайну.

– Я хорошо слышал отца, – резко продолжал Уильям. – Что значили его слова?

Она все еще молчала. Осознав наконец происшедшее, она шлепнулась на стул – благо тот нашелся возле нее – и горько заплакала.

– Ни в чем больше, – сказала она позднее, утерев слезы. – Слышишь? Ни в чем больше не лгала… Поверь мне еще раз! Ну ладно, может, что-то и было… но такое только, мелочь, тебе чтоб лучше…

– Какая моя фамилия?

– В старой бумаге…

– Отец говорил о Господах! Почему к нам приходят Господа?

– Господам нравятся мои пироги, – ответила она. – Только и всего. Никакой особенной причины. Может, еще нравлюсь я… но что я, одна такая? Рональд честно сказал – красивых много… заботливых… даже здесь. И ты знаешь – я бы не дала даже тронуть… даже в новой жизни… никогда, никогда, никогда! Чтоб они захлебнулись и не всплывали.

– А моя… другая? Где же она?

– В д-добрых руках… – тихо сказала Мадлен. – Я не знаю, какой она была, ничего не знаю. Но ты обязательно встретишь ее на острове, не сомневайся!..

Она опять рыдала, закрыв лицо руками, а Уильям стоял на коленях, отвернувшись от нее, на кровати. Потом она собралась и куда-то исчезла; он не препятствовал ей.

Прошло еще немного времени, и Уильям соскочил на пол; теперь он не мог найти себе места. Он не чувствовал себя дурно – едва ли он был способен что-то осмыслить, – но точно не мог терпеть безмолвный, безжизненный апартамент. Он хотел, чтобы звучно распахнулась дверь и качнулись часы из голубого стекла, или громко зашипел убегающий джем и его Лена с воплем ринулась от диванчика к плите, или по оконному стеклу застучали неумолимые капли дождя и от шума их пришлось скрываться в углу комнаты, или даже – чтобы кто-нибудь ударил его! Герр Левский… он мог ударить его! Тогда бы вынуждены были появиться добрые мысли и чувства, а не то, что явилось теперь – жестокая, снедающая злоба во всем теле…

«Я – Океан, – подумал Уильям. – Внутри меня – вся злоба Океана… Но если я – Океан, где же найти мое дно?»

Отчаявшись дать себе ответ, он лег и протянул руку к сбившейся доске под кроватью. Доска прогнулась, и под ней что-то звякнуло. Уильям, заинтересовавшись, сунул руку в тайник и… Склянка! В тайнике лежала опрокинутая склянка – закупоренная, непочатая склянка! Он тут же извлек ее и вытащил пробку, и его обдало знакомым запахом.

Вот оно что! Мама… фрау… Лена… нашла его тайник!

Но книги были на месте; очевидно, она прятала склянку второпях, паникуя и не заботясь ни о каких других находках.

«И я не позволю отцу найти ее, – подумав, решил Уильям. – Оставлю у себя».

Дурная и нелепая мысль забралась в голову: не стоит ли употребить размышление самому? не сумеет ли он распорядиться им лучше, чем отец? Едва ли когда-нибудь найдется более подходящий повод, и все же…

«Не сейчас. Я зол, а значит, попытаюсь еще хуже обидеть Лену – это ни к чему. В конце концов, оно никуда не исчезнет – если только отцу не вздумается прощупать доски на полу».

И с этим он опустил склянку назад в потайную щель.

Приближалось девятое июля – день последнего выхода в Парк Америго.

Герр и фрау Левские умело притворялись, что для них все идет своим чередом, но при этом почти не разговаривали с приемным сыном. Это угнетало его. Миссис Спарклз, его будущая хозяйка, встречала его так же холодно, как назло; хотя она не могла знать о раздорах в их семье, Уильяму все равно казалось, что она презирает и его самого, и его приемных родителей, несмотря на заверения Мадлен о давней дружбе с этой достойной собственницей. Он еще никак не мог взять в толк, как именно они встретились; а рассказать ни та, ни другая не спешили. Впрочем, фрау Левская вне дома превращалась в ту же самую говорливую женщину, как всегда готовую обсуждать все насущные дела Корабля, а герр Левский начал пропадать на службе еще дольше: Ратуше Тьютонии требовалась капитальная реставрация, привлекались даже рабочие с других палуб. Чтобы не протянуть ноги от изнеможения, перед каждым выходом приемный отец выпивал все больше усердия. Размышление, спрятанное под кроватью у окна апартамента, он так и не нашел.

«Кто я? Что я? У меня нет матери… и нет отца. Мое место – в Лесу, куда никто никогда не заходил. Я вижу Элли, которую никто никогда не видел, и люблю ее так, как не могу любить моих Создателей, а моя Лена – спасает себя от меня… Кто я? Что я?»

Так Уильям спрашивал себя каждый день и страшно от этого мучился.

Приближалось девятое июля – и осознание этого перенести было сложнее всего.

И он не выдержал!

В ночь на то самое воскресенье его беспокоила бессонница; заснув далеко за полночь, он пробудился около пяти часов утра и долго лежал, глядя в зеленый потолок, и в голову ему шли только самые жуткие и отчаянные мысли. Но на сей раз он не был зол; он давно устал от своей праздной злобы.

Приемного отца вызвали на ночную смену, и его не было на большой кровати. Приемная мать, разумеется, еще спала, без одеяла вытянувшись на левом боку, и Уильям некоторое время смотрел и на нее.

«Кто я? Что я?»

«Что будет со мной, когда я расстанусь с Элли?»

«Будет ли жить мой Лес, когда я покину его?»

«Смогу ли я любить жизнь… на Корабле?»

«Кто я? Что я?»

«Если я – пассажир, где же мое место на Корабле?»

«Если я – Океан, где же найти мое дно?»

«Если я – Корабль, где же мне найти мою Цель?»

«Если я – Создатель, где же моя раскрашенная статуя?»

Он беззвучно закричал в полумрак… затем спустился на пол, открыл свой тайник и извлек оттуда склянку с размышлением. С трудом вынул пробку, глотнул – раз, другой. Жидкость пламенем врезалась в горло, он закашлялся и шумно вдохнул. Мадлен что-то жалобно выговорила во сне.

Но больше ничего не произошло. Уильям подождал несколько минут – и ничего не изменилось. Тогда он рванул створку окна и вышвырнул склянку, и та разбилась о плоский камень у ограды.

Примерно с начала седьмого он не отводил глаз от непокрытых ног, по-прежнему сытых и нежных, плавающих в сырости зеленой простыни и беспокойно шепчущих друг о друга, и не переставал думать и воображать – прилично ли королеве носить браслеты и кольца, какими украшаются свободолюбивые феи или эльфы; гулять в молочной пене прибоя и по дну лимонадных ручьев, вдали от дворцового сада; умножать свой образ в тысяче фантастических цветных фотографий; дарить вниманием бессмысленного и неблагодарного изменника…

Но и это нисколько не искажало картины его естественных чувств.

Мама – Уильям называл ее, конечно, и мамой, и Леной – поднялась к семи часам, когда стало совсем светло… и занялась пирогом! Кое-что никогда не менялось в апартаменте № … Уильям оделся и сел за пустой стол.

– Мама, ты была когда-нибудь у борта? – спросил он.

Мадлен обернулась; в ее лице читалось недоумение.

– Когда выходила замуж за отца, – ответила она. – Зачем мне еще там быть?

– Там, наверное, хорошо видно, как летит наш Корабль… как проносятся облака, и все это невероятно интересно, – продолжал Уильям, удивляясь своей развязности.

– Ничего там интересного нет, – отрезала королева. – Там дует страшный ветер, от которого запросто можно подхватить всякие болезни. А лечение обходится дорого, ты это знаешь.

Уильям томно смотрел на нее, подпирая ладонями щеки.

– Лена, а ты помнишь Парк Америго? Тебе когда-нибудь хотелось вернуться туда?

– Зачем это? Там ведь тоже ровно ничего особенного. Ты будто не понимаешь, для чего он нужен! Так это, глазам приятно, тепло, пахнет свежо – и только… Играть хорошо, конечно… но, пока ты со мной, мне и здесь неплохо. А как на остров сойдем? Увидим твоих зверей, разные страны! Смешно сравнивать. В этом Парке взрослые бы только маялись от безделья, вот и все.

– Ты не заходила дальше?

– Дальше чего? – не поняла она.

– Дальше, чем другие дети?

– Куда же еще дальше? – нахмурилась она. – Я не покушалась на Блага, если ты говоришь о них. И вообще – интересно было только тогда, когда их украл мальчик с другой палубы…

– Мальчик с другой палубы?

– Да, Фривиллии… но что теперь об этом вспоминать!

«Что же за мальчик?» – в смятении подумал Уильям, однако из него уже вырывался новый вопрос:

– Ты ведь не хочешь, чтобы я говорил тебе неправду?

Мадлен совсем разволновалась.

– Зачем тебе говорить мне неправду?

– Есть причины, – вздохнул Уильям и внезапно начал рассказывать. Мадлен слушала его в оцепенении, глаза ее все больше округлялись, а потом она залилась слезами.

– …Так и получается, что я живу ради тебя – и ради этого Леса… Ты ведь понимаешь меня теперь? Потому меня не было три… целую ночь, и потому я раньше…

– Любимый мой, – шептала она, – откуда… это? неужели я виновата?.. послушал бы себя со стороны…

– Мне и так кажется, что я слушаю себя со стороны, – брякнул Уильям.

Только этого, конечно, было мало! Он говорил потом об отце, говорил, что на самом деле хочет помочь ему, но тот никогда не поймет и не примет такой помощи, а потому остается лишь презирать его за его инертность (Уильям нашел применение слову, услышанному от наставника в Школе). Презрения заслуживают и бесполезные споры о будущем, в пылу которых так часто забывают о настоящем. Зачем говорить тогда, когда нужно молчать, и почему так упорно молчат, если нужно что-нибудь сказать друг другу? Зачем искать сплочения с людьми, которые никогда не дадут ничего, кроме снисхождения; зачем почитать тех, кто воспитывает уныние и сам кормится им, как учитель; для чего беречь и лелеять это уныние, лишая себя половины радостей, доступных на Корабле? Он говорил, что не понимает любви к Создателям, которая стоит на взаимной ненависти, на несправедливости, на притворстве, на страхе любого наказания и жажде любой награды. Такая любовь мертва, как и нуждающиеся в ней Создатели, и, даже воспламенив насильно чье-нибудь сердце, она не протянет и дня; а если она умирает и гаснет, не успев возродиться, то выходит, что в жизни человека есть вещи и поважнее этой.

Содрогаясь от рыданий, Мадлен все же смогла отыскать в гранитолевой сумке носовой платок. Минуту спустя она опять взглянула на приемного сына; глаза у нее чем-то светились.

– Я никому об этом не расскажу, – сказала она. – Ни отцу, ни подругам, конечно, ни Господам, провались они под злые воды. Но ты должен обещать…

– Все что угодно, – беспечно ответил Уильям. – Терять мне, пожалуй, нечего.

– Не говори об этом сам, никому не говори, не привлекай внимания! – взмолилась тут Мадлен. – Постарайся прожить свой срок благоразумно! Создатели мудры, и у меня есть надежда, что их гнев тебя не коснется. Они должны знать, как я… они не разлучат нас!

Она говорила что-то еще и через слово опять тихонько всхлипывала, но Уильям уже не слышал. Что-то прорезало голову изнутри, как отцовская кельма, и в глазах страшно помутнело, время вдруг понеслось гораздо быстрее обычного, и вот уже он стоял в аудитории, выслушивая речь о Заветах, а вот учитель произносил какое-то длинное напутствие – уже на берегу Парка, но Уильям оставался к этому глух, сознавая только сокрушающую его боль. Кельма стучала в хрупкое стекло у висков, и тошнота нещадно стягивала горло, и грудь горела – медленным огнем.

Вот он вышел к старому дубу и опустился на землю. Свет на мгновение забился в глаза, потом снова померк…

Что бы вы думали? Его чудесный Лес заговорил наконец и с ним – своим особым образом; но лучше бы этого не случалось. Каждый лист, каждый папоротник, каждая кисть ягод подалась в его сторону, словно неисчислимые, невидимые волны направились к нему по воздуху отовсюду; и с волнами расходились маленькие вещицы, которые обыкновенно не бывают замечены ни чувством, ни мыслью. Даже теперь трудно было сказать, на что они больше всего похожи: не звуки, не запахи, не полосы дыма, не капли воды, не крохи бисквита, не хорошее и не дурное, не доброе и не злое, не смешное и не грустное, не праздное и не благоразумное. Вещицы эти бросались в него бессвязно, отскакивали и разлетались на совсем ничтожные части, и собирали свои части воедино, и поднимались ввысь крупными искрами, и проделывали весь путь с самого начала – раз за разом, никак не сдаваясь. Тогда он, следуя какому-то новому инстинкту, стиснул измученную голову. Кровь закипала в глазах, но чем сильнее жал он виски, тем с большей темной ясностью представала картина, подобная лихорадочному сну. Редкие вещицы начинали выстраиваться в порядок, сведенные в одно, другое и третье неведомо какой удачей.

 

Поглоти меня Океан. Поглоти меня Океан, я так упрям! Что я буду делать? Что я наделал?

Я не знаю. Я думал, мне станет легче.

Конечно, это не то, что я имел в виду. Это – сущая мелочь!.. Нет, что я сделал прежде? Зачем я искал то, что мне не принадлежало? Зачем я взял то, что мне не принадлежало? Зачем назвал своим, что с того?

Что с того?

Да, что с того? Что с этой красоты?

Ни Цели у нее, ни толку, я

Отдал ей время и себя напрасно.

Те знания, что здесь обрел,

Калечат беспощадно;

Те знания, что были отняты, –

Бесценная опора.

«Кто я?» – спросил и не нашел ответа,

И тот вопрос останется со мною

И прихвостни его, сгрызая мысли,

Отсрочивая муки Океана,

Заслуженные мной на вечный срок.

О горе мне и прочим любопытным!

Их поразит сознания безумство.

О горе нищим, сбившимся с дороги,

Для них нет лучшей жизни и покоя.

Как душит человеческое тело,

Как тяготят его простые нужды.

Его предел – бесплодная надежда

Однажды обратиться в нечто больше.

Когда я стал бы синим Океаном,

Во мне бы зло переливалось всуе,

И мои воды бушевали тщетно,

И небо наполняло их задаром.

Будь я Создателем, так я бы создавал

Болезни, бред, сомнения, беспутство,

А будь я Кораблем в движеньи к Цели, –

То все, что движет, не имело б смысла.

Что это значит? Я должен винить себя?

Я виноват – но мне не придется винить себя дольше, чем это необходимо, если я вернусь сейчас же.

Есть надежда? На что я должен надеяться? На что мне надеяться, если мне нет места среди них?

Время отыщет мне место среди них. Я должен это знать.

Время?

Именно время. Время для них – во главе всего. Целая ночь! Я слышал это: семь лет! семнадцать! восемнадцать! целая ночь! Я должен знать.

О, хорошо бы время избавило меня от моего паразита, от моего упрямства… Я должен следить за собой; я должен себя воспитать. Я воспитаю себя – и тогда…

Тогда что?

Тогда в ПОНЕДЕЛЬНИК займусь я моей КЛУБНИКОЙ: играючи выманю ее, испробую на язык, найду на ней каждое СЕМЯ – КАЖДОЕ-КАЖДОЕ!

Во ВТОРНИК возьму мои крупные, упругие, душистые АПЕЛЬСИНЫ, прижму пальцами ПУПКИ их, видные мне под пористой коркой, и скорее очищу, узнаю их грубость и сладость, напьюсь их волшебным СОКОМ.

В СРЕДУ спущусь я к моим небывалым ГРУШАМ, здоровым и толстым, и окуну голову меж выпуклых боков их, и разрою ногтями их МЯСО, и соберу лбом ВСЕ-ВСЕ щетинки, бугры и пятна.

В ЧЕТВЕРГ обниму я пушистый мой, круглый, полный, прыгучий АБРИКОС, помну его, подразню, хлестну его, чтоб наливался краше, встряхну в ладонях, РАСКРОЮ на миг и СЛЕПЛЮ накрепко, и вновь разыму и сдвину, РАЗВЕДУ створы, РАЗВЕРЗНУ одними пальцами, РАЗДЕЛЮ надвое, РАЗЛОМЛЮ пополам и – Создатели милостивые, творцы наши мудрые! – доберусь до ЯДРА его, сокровенного моего ЯДРЫШКА.

В ПЯТНИЦУ вгрызусь в мое теплое ЯБЛОКО, большое, белое, мытое, и буду стирать языком его кожу, укалываясь в ЯМКЕ его плодоножкой, укалываясь, укалываясь, УКАЛЫВАЯСЬ!

В СУББОТУ подставлюсь под мой ЛИМОН и сдавлю зубами ЛОМТИКИ его, изойдет терпкая ВЛАГА и будет течь, обжигая меня, по губам, прольется на шею, на грудь, на живот, на бедра.

В ВОСКРЕСЕНЬЕ поспеет наконец нежная СЛИВА – и живая МЯКОТЬ ее украсит и СЕМЕНА, и ПУПКИ, и ЯМКУ яблока, и МЯСО груш, и ЛОМТИКИ лимона, и ПУХ абрикоса, оставит след везде и всюду, везде и всюду, ВЕЗДЕ И ВСЮДУ!

– Сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно СДЕЛАЙ КАК ОБЫЧНО, – попросил Уильям. – Для этого ведь самое время.

– Я не могу сделать как обычно, – ответил расстроенно Уильям. – Я не могу сделать КАК ОБЫЧНО! Я слишком слаб для этого.

Я слишком… Быть не может! Вся кровь в голове. Моя королева! Найди в себе силу простить меня…

Вся кровь в голове, до последней капли… Разбить нос сейчас же, и наверняка она вытечет на землю! То-то будет умора!

Никто не должен покидать Корабль. Никто не должен…

Будто я не покинул его только что!..

Хо! Уж в этом можно сомневаться сколько угодно!

А в чем

сомневаться

нельзя?

в ком?

в НЕЙ?

Кельма вновь двинулась в голове, и солнечный свет вновь озарил старое дерево и молодой травяной покров. И теперь Уильям мог отчетливо видеть, что ему под ноги заползает тень – вначале небольшая, но вскоре оказавшаяся огромной. Она жестоко давила травы и вырывала из земли увядшие цветы; она разоряла кроны других деревьев и обрезала кору, превращая их в унылые черные столбы.

Позади кто-то громко и злобно рыкнул. Воздух наполнился странным зловонием.

Кисловато-горячий запах терзал ноздри. Кто-то глухо и раздосадованно урчал; вместе с этим трещали старые опавшие ветки, все ближе и ближе…

Тень уже накрывала Уильяма, и он бросился бежать.

Он бежал и бежал вперед, но земля сделалась вдруг очень вязкой. Башмаки утопали в ней, словно в густой массе испорченного джема, и каждый скачок отдавался острой болью, и в ушах стояло грозное рычание, и его настигала гигантская зловонная пасть с двумя рядами хищных клыков…

Тут из кустов выскользнула цепкая рука, ухватила его за локоть и с удивительной силой потянула за собой в заросли. Громадная тень пронеслась мимо, и мало-помалу рычание стихло. Уильям неуклюже встал, кое-как отряхнул зеленую рубашку и все, что свисало лишнего, засунул в благоприличное место. Затем он поднял глаза.

Элли смотрела на него молчаливо и отстраненно. В ее лице не было – и быть не могло – нелепой взрослой укоризны, но ее молчание выглядело настоящим, а что хуже всего – она будто уходила куда-то, оставаясь на одном месте; стояла рядом с ним, смотрела на него – и словно растворялась в пустоту. Уильяму даже захотелось громко ее окликнуть, вернуть к себе.

– Ты рассказал?

Теперь она стала печальной.

– От… откуда ты… как ты узнала? – проговорил Уильям не без некоторого усилия; трудно было говорить внятно и без запинок.

– Это был вопрос, – вздохнула Элли. – Ты мог ответить «нет». А я бы не поверила. Ты же врун.

– Я не… хотел, – угрюмо промолвил юноша. – Это все… это все раз… Разм… Ы! – Он резко и грубо икнул. Элли вздрогнула и поморщилась.

– Врун, – повторила она. – Это все ты.

– Нет, не…

– Почему ты не можешь признать, что это все ты?

– Элли, я не… – болезненно прошептал Уильям. – Я не…

Он икнул еще два раза подряд и, несмотря на боль, отчаянно замотал головой. Девушка хлопнула обеими ладонями ему по щекам, вынуждая прекратить.

– Подожди меня здесь, – сказала она и растворилась по-настоящему. Уильям уселся обратно в листву и обхватил руками голову, пытаясь унять возобновившийся стук. Очень скоро вернулась Элли и наклонилась к нему: у нее в пригоршне лежал тонкий и длинный сушеный гриб с узкой золотистой шляпкой. Он не был похож ни на пухлые приземистые грибы, выращиваемые на палубе, ни на те, которые Элли запасала на зиму; очевидно, она принесла его из нового тайника.

– Съешь его, – сказала она.

Уильям не стал спорить и сунул гриб в рот. Тот оказался нежестким и даже приятным на вкус, и он с удовольствием его сжевал. Когда он проглотил, кельма тут же перестала долбить голову изнутри. Элли внимательно смотрела на него.

– Так лучше? – без особого сочувствия в лице спросила она и, не дожидаясь ответа, добавила: – Идем. Я должна показать тебе кое-какую штуку.

– Какую? – удивился Уильям.

– Мы идем, – твердо сказала она, поднялась и пошла.

– Куда? – спросил растерянный Уильям.

Она вместо ответа махнула рукой вперед – куда шла. Выбирать не приходилось, и Уильям поплелся за ней.

Лес тянулся и тянулся, густея и редея, путая бесчисленные тропки, вздымаясь и уходя в низины, как было ему свойственно, – но, обездвиженный злою тенью, он молчал, как Элли; она терпеливо ждала, пока Уильям одолевал сплетения хватких кустарников, и брала его за руку, переводя через такие места, где нужно было чувствовать опасность в укрытой сухими листьями земле. Они шли долго; скоро исчезли всякие прогалины и бесподобные уголки Леса, он совсем превратился в нагромождение мертвых фигур, скрестивших окаменелые члены, и снова покинуло его трусливое солнце. Уильям задрожал, задергал плечами, в животе вдруг засвербело, как бы тоже от холода. Чувство было на редкость неприятное, и тьма его нагнетала, – стало жутко. Элли знала, куда идет, и не сбавляла шагу. Они не сворачивали в сторону, и Уильям решил, что вот-вот они окажутся у другого берега. Он уже давно привык думать, что Лес бесконечен; но в этот раз они с Элли зашли так далеко, что он начал говорить себе, что Лес все равно должен кончиться, потому как еще не мог всерьез представить себе того, что на самом деле не имеет конца. Он думал, что Элли захотелось как-нибудь наказать его; но если бы она решила наказать его, она могла бы просто оставить его, об этом он подумал тоже. Потом ему пришла мысль о том, что она теперь хочет забрать его к себе совсем, чтобы он не мог вернуться на палубу, и эта мысль отчего-то напугала его еще больше. Как будто против своей воли он стал умолять ее вывести его на берег, ловить ее за плечи, за волосы и обнаженную шею, но она ничего не говорила и не задерживалась. Он дернул ее за рукав платья, и клок синей ткани остался у него в руке. Ее платьице не было таким хрупким и грязным с их первой встречи! Он поник и более не домогался ее ответа. Когда он начал уже приходить в отчаяние от того, что другого берега Парка еще не видно, Лес пропал; но и берега никакого не было.