Za darmo

Усталые люди

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

XXIV

25 августа.

Еще раз обошли.

Я кончу тем, что просижу писцом всю свою жизнь. Забившись в своем углу, до того забившись, что даже сам Господь Бог забудет меня.

Отчего это происходит? Вероятно, у меня мало рвения, мало интересуюсь делом. Я принадлежу к равнодушным. Но равнодушных все партии выплевывают изо рта. Обойден, как министром правой так и министром левой. Да и очевидно, если человек принадлежит к равнодушным, то у него не может быть истинной веры в то, что именно мы, – именно люди правой, или в противоположном случае, левой, – являемся спасителями родины; если-бы у него была эта вера, он примкнул-бы к нам. Равнодушный человек всегда под сомнением. Дураки удаляют из своей среды насмешников, бараны – волков.

К тому же я был еще недостаточно осмотрителен в выборе своего общества. Я выбирал, руководясь лишь своим вкусом, ни о каких «высших соображениях» я не думал.

Я находился под сомнением во времена старого министерства, потому что у меня были «связи с левой», и теперь на меня косятся на таком же основании. Недостаточно еще поддерживать отношения с баранами; необходимо довольствоваться исключительно одним только их обществом; довольно быть в сношениях хоть с одним из лагеря волков для того, чтобы испортить себе отношения со стадом баранов.

На него нельзя положиться; мы не можем питать к нему доверия; кто знает, насколько искренно носит он овечью шкуру и не скрывается-ли под нею волк.

* * *

О жалкое человечество! Мы употребляем все усилия для того, чтобы еще более мучить друг друга, точно будто жизнь и без того не достаточно печальна! Единственное средство спасения – отгородиться от людей частоколом.

Но это единственное средство спасения есть в то-же время и верная гибель.

То-есть иное дело, если-бы у человека была работа, задача, которую он стремился-бы выполнить, что-нибудь разумное, к чему он мог-бы приложить свои силы… Может быть, теперь именно было-бы пора попробовать приняться за «роман?»

На это потребовалась-бы масса энергии… но…

Впрочем, никаким иным способом из меня все равно ничего не выйдет!

XXV

(После балета). Целых два увлечения!

Да, одна из них была действительно хороша!

Роскошная блондинка и что-то младенческое и вместе демоническое в лице, – Гретхен. Другая – скорее субретка: темноглазая и шустрая. Завтра они уж забыты!

Пошли им. Господи, хорошую партию!

* * *

Ужасно жалким чувствуешь себя при такой жизни! Я становлюсь чуть не до смерти равнодушным ко всему.

Да и к чему иному могла-бы привести меня та жизнь, которою я жил? Прежде всего, все эти холостые истории, дающие первый щелчок и приводящие к лежащей в основе всего неврастении. Потом эта неопрятная жизнь с более или менее испорченными женщинами. К тому-же еще отравление алкоголем и никотином…

Под конец от человека ничего не остается, кроме вороха источенных червями костей, одетых желтою, высохшей кожей. Положительно какой-то верный инстинкт не подпустил меня близко к Фанни.

Господи, как правы все эти моралисты, предостерегающие молодых девушек против искутившихся мужчин! Следовало-бы ежегодно устраивать выставку мужчин, и всех подобных господ, способных только испортить расу и довести до истерики своих жен, следовало-бы закалывать и тела их сваливать в яму и засыпать известью.

Впрочем, все это было высказано доктором Кволе; у меня-же не остается ни одной мало-мальски дельной мысли: мозг мой пропитан алкоголем.

* * *

(Мечты оптимиста). Одна высокоразвитая порода обезьян в начале третичного (?) периода весьма распространилась в большей части Африки; здесь она нашла такой благоприятный климат и такие счастливые жизненные условия, что по истечении нескольких тысячелетий, в один в высшей степени благоприятный момент она произвела детеныша-обезьяну с одним лишним завитком в мозгу; когда, по прошествии десяти или двенадцати тысячелетий, завиток этот укрепился и превратился в отличительный родовой признак, явился лесной негр, первый так называемый человек.

Благодаря этому новому завитку в мозгу, лесной негр оказался способным бросать камнями и т. п.; затем, он изобрел способ укрываться от солнца и других врагов в остроумно устроенных норах и т. д. В силу таких своих преимуществ, потомкам его удалось с течением времени оттеснить своих прародителей назад, в леса, и самим завладеть лучшею частью территории. Они распространились в самых привольных и здоровых частях Африки и нашли, наконец, на севере, у Средиземного моря, жизненные условия, до такой степени благоприятствовавшие высшему умственному развитию, что в промежуток времени, равнявшийся двадцати тысячелетиям и при замечательно счастливом стечении обстоятельств, в головах их явился еще один лишний завиток, – и вот, явился негр.

Этот, благодаря своему высшему интеллекту, вытеснил хееного негра, распространился по всей Африке и проник даже в Азию. Здесь раса эта нашла такие благоприятные условия, что по прошествии нескольких тысячелетий в мозгу развился еще новый завиток, и явился монгол.

Этот новый тип распространился в Азии и с течением времени произвел новые разновидности; последними и наиболее развитыми из них были семиты и арийцы.

Арийцы проникли в Европу, и тута новые и чрезвычайно счастливые условия жизни опять двинули их вперед по пути развития. Прошло еще несколько тысячелетий, и они произвели на света культурного человека, – грека и римлянина. Прошло еще от трех до пяти тысячелетий, и этот последний, путем развития и скрещивания с другими разновидностями и типами, произвел современного европейца.

Этот последний продолжает, при помощи своего в высшей степени превосходного интеллекта, вытеснять и оттеснять всех своих прародителей и распространяется по всему свету. Впоследствии он, путем дальнейшего развития, дальнейшего скрещивания с родственными расами и под влиянием постоянно все более и более благоприятствующих внешних условий, произведет тип, который будет стоять настолько-же выше нас, насколько мы сами стоим теперь выше лесного негра.

Эта высшая богоподобная раса сумеет осуществить то, чего мы, в нашем положении лесного негра, совершить не умели – превратить землю в рай.

(Приписка пессимиста). Но тут потухает солнце.

XXVI

Воскресенье утром.

Письмо с черной каемкой: дядя Берент отправился к праотцам.

«Внезапно». «Неожиданно». И уже похоронен! Все до крайности быстро.

Бедный человек: честный, благородный, неэнергичный, жизнелюбивый, – как я; в молодости своей только и делал, что совершал длинные и короткия прогулки, – как я; получил размягчение мозга и в таком виде жил в течение десятка лет, – как и я? И, наконец, умер и был похоронен.

Как видно, они поторопились-таки упрятать его в землю. Почему? Ну, – во всяком случае не было никого, кто-бы любил его. Только-бы наконец-то отделаться от него. Старая развалина! Старое отвратительное животное в образе раскисшего холостяка.

Бедный человек!

В молодости моей все находили, что я был на него похож. Разумеется, я похож на него. Не пора-ли уж и мне освободить людей от моего присутствия? Ведь я-же наперед знаю, чем я кончу!

У меня не хватает духу сидеть дома сегодня. Мне чудится, что это безжизненное привидение висит и раскачивается на всех стенах, как грязное полотенце.

Только-бы ему не вздумалось посещать меня!..

Мятель завывает за окном, как собаки, почуявшие покойника; это мои родичи толпами стекаются сюда со всевозможных кладбищ, – с севера, юга, востока и запада, и он – во главе их. Сейчас-же следом за ним вижу я своего подагрика-отца, а потом белеющей, извивающейся вереницей – мои деды и прадеды, бабки и прабабки: тупо уставив глаза, с воем присоединяются они к громкой похоронной песне. Я не боюсь их. Я и сам принадлежу к их семье и скоро присоединюсь к ним. Я только отпраздную тризну по своем дяде.

Пожалуй сюда, старина! Пожалуй, товарищ! Я не боюсь тебя! Ты счастливее меня: ты перешел уже Рубикон. Если ты действительно повесился, – это коротенькое письмо наводит меня на такую мысль, то ты заслужил величайшее мое почтение. Пожалуй сюда, и научи и меня последовать твоему примеру также и в этом, – в этом единственно разумном деянии, совершенном тобою за всю твою жизнь. Мир тебе, брат мой по греху и скорби, предпоследний отпрыск вымирающего рода! «Наша песня спета: пора уступить место другим»… Да, да, я иду, иду к тебе; когда-нибудь, – уже скоро, и я присоединюсь к тебе! А пока – покойной ночи! Мир твоему праху! И вам всем, – мир вашему праху! Ступайте себе домой и ложитесь каждый на своем кладбище! Не моя в том вина, что ничего из меня не вышло: это вы виноваты в этом. Но я прощаю вам. И вы также ничего не могли тут поделать. Покойной ночи, мирного сна!

У, как здесь холодно и печально! Вон отсюда и на людей.

* * *

Доктор Кволе, конечно, дал мне морфию. Но я еще не знаю, захочу-ли я иметь его соучастником…

* * *

Господи Боже! Стоит-ли еще того принимать на себя весь этот труд? Смерть и сама не запоздает… Хотя, конечно, стоило-бы, хотя-бы для того, чтобы освободиться от этого страха перед delir. trem.

Впрочем, пока еще нет никакой опасности. Кволе требует только постоянных прогулок и побольше движения на свежем воздухе. Но это скучное зимнее время! Я несколько нервен и чувствую себя не по себе, прогуливаясь один.

Впрочем, бедный дядя Берент нисколько не пугает меня. Я постоянно вижу его, как он покачивается, кивая и подпрыгивая, и засыпает с какою-то даже довольной улыбкой на своем круглом лице; ему как будто предстоит лишь проспать несколько побольше обыкновенного. Положение, по-видимому, нисколько не стесняет его.

Впрочем, я ведь почти не знал его.

* * *

Нет, так дело продолжаться не может. Мне приходится-таки вернуться к колодцу, в который я-же сам наплевал, – помириться с пастором Лёхеном и таскать его с собою на прогулки.

 

Глупо это с моей стороны! Он, разумеется, имел самые лучшие намерения, и нужно-же мне быть до такой степени обидчивым! К тому-же еще он был и прав! Это вечное пьянство в сущности глупо.

Тут всему виной эта ужасная пустота и одиночество… Фанни, Фанни! Зачем не встретился я с тобою раньше! Легко говорить это ему, который окружен любящей, приветливой семьей, – все в порядке, – с Господом Богом в душе и любящей женою в доме. Он не знает этого гнета, этого тягостного чувства в груди, этого мучительного томительного чувства утраты… и потом еще этого холода…

Как легко им проповедывать, всем этим счастливым, хорошо пристроившимся господам! Что за надоедливые люди!

* * *

Тонатан принадлежит к тому-же сорту. Вся его манера в сущности коробит меня. «Гордый человек или ладит со светом, или покидает его»… «интеллигентный человек всегда сумеет приспособиться к свету»… Постоянно эти фразы, эти пустые, звонкия фразы!

Эх! «Свет!» Какой-то темный сундук, клоака… «Все, все утекает, сказал один старый дурак; он мог-бы с таким-же правом сказать; „все воняет“»…

XXVII

Господи! Как завидую я этим пасторам! Подумать только, – иметь нечто, что чтишь, как святыню…

Иметь предмет религиозного поклонения, нечто вечно ценное, неизменное, непреходящее; нечто такое, на чем можно успокоиться, что никогда не изменит тебе, за что можно ухватиться при каких-бы то ни было обстоятельствах…

Святыня! Настоящая святыня! Никогда не обманывающая надежда; блаженное упование; нечто, по отношению к чему не терпишь ни насмешки, ни поругания; святыня, которую охраняешь и которой поклоняешься. Душевный мир, которого ничто на земле не в силах ни дать, ни отнять; сокровище, которое моль и ржа не поедает.

Счастливое, блаженное чувство, сладостное, как тайная любовь, надежное, как домашний очаг! О, я, бездомный и заблудший! Я, расточивший не только все свое достояние, но также и все свои способности ради того только, чтобы найти дорогу домой!

Весь в ранах, сижу я у порога богатого, и тем не менее каждое утро просыпаюсь на адскую муку!

* * *

О, эти «великия идеи», которые преподносят нам и требуют, чтобы мы удовлетворялись ими… даже заменяя ими религию! Когда я вспоминаю то великое множество великих идей, за которые подымал я в своей жизни бокал, начиная от скандинавизма и кончая свободой мысли; идей, частью осуществившихся, частью не осуществившихся, но которые в обоих случаях сделали нас… совершенно столь-же несчастными, как были мы и прежде… я поневоле коверкаю стихи поэта и говорю:

 
«Когда-то бахвалом на рынке он начал
И кончил, как нищий, на койке больничной;
Без шуму зарыт он в бесплатной могиле, –
Как мыльный пузырь, – его нет и в помине!»
 
* * *

Существует одна вещь, по которой душа моя полна тоски: монастырь!

Проникнуть в святую католическую церковь, а оттуда – в монастырь; поселиться в самой суровой, самой безмолвной келье; спать на соломе и бичевать свое грешное тело пред лицом распятого Христа.

Но над ложем моим будет царить она, Пресвятая Дева, Матерь, с сердцем, пронзенным семью мечами; Благословенная между женами, Пречистая, но все понимающая, Скорбящая, посвященная страданию, умеющая и плакать, и утешать… Я хотел-бы призывать, молиться, преклонять колена, пока не снизошла-бы она ко мне из своей ниши и не наложила-бы мне на сердце своей исцеляющей белой руки.

* * *

«Любить людей!» Этого требует каждая этика, как религиозная, так и гуманная. «Любить людей!» Но каким образом достичь этого? Они, по-видимому, далеко не заслуживают любви.

Я не в силах даже любить самого себя. Я и сам, нечего сказать, хорош-таки гусь, и по части самоуважения дела мои обстоят по временам довольно-таки плохо. Тем не менее, говоря объективно, я все-таки принадлежу к лучшим представителям этой породы; большинство-же людей, с которыми приходится мне встречаться, оказывается еще того противнее.

При таких-то обстоятельствах любить, по крайней мере – не ненавидеть эту породу…

XXVIII

Берум, июль, 1888 г.

Я живу здесь за городом с парой газетных бандитов и скучаю.

До обеда – пиво или абсинт. После обеда в пол-пьяна раскачиваюсь, дежа в гамаке, и читаю декадентов.

Весь запас питий будет прикончен дня через три. На это вся моя надежда. Ни у кого из нас нет денег, и только я один не потерял еще кредита, которым, однако же, я постараюсь не воспользоваться. Несколько дней перерыву принесут мне пользу. Ведь не выдержать, наконец, такого постоянного опьянения.

* * *

Понедельник, утром.

Всего хуже здесь воскресенья; вчера весь наш дом был полон бандитов. Почти все художники; кроме того, два газетчика и один литератор.

Последний был всего хуже; это какой-то не подающий даже надежд недозрелый школьник. Он хотел было занять у меня пять крон, которых, к счастью, у меня не оказалось, и сверх того занимал меня рассказами о своих неприятностях с издателями.

– Тут у нас людям, подобным мне, невозможно существовать; только и есть, что земледельцы да церковные певчие. И потом эти отвратительные женщины и т. д., – Все мы, молодежь, согласны в том и т. д. – Пора уж выйти из-под власти мужика, это ясно; довольно уж с нас мужицкой речи и всей этой грязи. Но, черт возьми! Что можем мы поделать с какими-нибудь четырьмя или пятью городишками, насчитывающими, может быть, в общей сложности не более десятков двух мало-мальски образованных и интересующихся людей? и т. д. Мне, собственно говоря, казалось совершенно безразлично, существуют-ли «люди, подобные ему», или нет, но я остерегался высказывать это.

– Нет, надо нам перекочевывать в Данию, – продолжал он. – Пора нам стать европейцами. Мы должны упрашивать, умолять Данию принять нас; лучше уж нам несколько прилгнуть и целовать в хвосты всех этих ловких малых… ведь другого выхода нам, видите-ли, нет! Для того, чтобы можно было заводить речь о современной норвежской литературе, нам необходимо иметь на своей стороне Данию и т. д.

– Да, любезнейший, держитесь крепче, – упрашивал я. – Ведь это вместе и патриотично и… полезно для вас самих… Не дольете-ли вы своего стакана?

– Благодарю.

Тут он опять свернул на издателей. Я принужден был обещать ему статью.

Чистейшая порода! Нет ничего на свете невыносимее художников. Избави Боже, у них, конечно, целая куча хороших свойств, но… постоянно эта мелочность.

Уж и не знаю, кто из них лучше. Плохи и музыканты; актеры еще того хуже, литераторы-же, может быть, невыносимее их всех… Если я сам не очень-то подвизаюсь на этом поприще, то это происходит не только по недостатку энергии, но также и вследствие того, что я чересчур рано познакомился с этою породою людей. Кто знает, не стану-ли и я сам таким-же, написавши какую-нибудь пару книг?

Одно только «я», «я», «я». «Моя» книга; «мой» издатель; как велик гонорар; как велико издание. Всякий раз, как случалось мне поближе встретиться с кем-нибудь из них в жизни, – в глубине его души всегда скрывался до болезни желчный карлик, а на ряду с карликом – собака, которая, почуяв вблизи газетчика, сейчас-же вся превращалась в один только виляющий хвост.

* * *

Еще хуже художников – журналисты, эти плоскодонные барки, снующие взад и вперед по газетным прудам, нагруженные праздным любопытством и непризнанною гениальностью. Но всего хуже серьезные деловые люди.

Мы, т. е. мои газетные бандиты, принимали сегодня подобного полуобразованного человека, сторонника левой, ревнителя нравственности, народного проповедника и т. д. Он легко мог-бы вызвать желание написать статью. Судя по его словам, «благосостоянию родины» грозила опасность. Он пил зельтерскую воду и ужасно плакался, однако же ему не удалось-таки рассердить меня. Я отвечал «избави, Боже», и подымался еще на несколько градусов выше в полярную область.

Впрочем, глупо делал. Мне следовало-бы проучить его. Нынче нами управляет именно такого рода народ – теологи, семинаристы… Мы – народ, состоящий из идеалистов, – только и делаем, что раздумываем о благе наших собратий. Т. е., мы никак не можем перестать интересоваться тем, что будет сегодня у нашего соседа на обед.

* * *

Художники – точно женщины. Если двое из них дружат между собою, то это происходит вследствие того, что оба ненавидят кого-нибудь третьего еще больше, чем они взаимно ненавидят друг друга, и этим третьим постоянно бывает какой-нибудь более счастливый соперник.

Собственно говоря, люди всего лучше ладят между собою издали; я все более и более убеждаюсь в этом. Самое лучшее выражение в нашем языке:

– Итак, прощайте!..

* * *

«Искусство», «искусство»; что-же такое в конце-концов искусство?

Лишний лакомый кусочек для людей, сохранивших еще аппетит, и лишняя насмешка для тех, кому жизнь приелась. Микель-Анджело, Данте, Бетховен – очень велики. Но ни один из них не принесет помощи страдающей душе.

Мне до такой степени надоели все эти толки об искусстве. Мои собственные «критические статьи по искусству» тоже, вероятно, не особенно-то благоуханны! Слава Богу, послезавтра приезжает сюда Кволе (после своей поездки по Германии); он проводит лето на подножном корму здесь, по близости, на одной крестьянской мызе.

* * *

А наука? – Прекрасный путеводитель среди неинтересных вещей; совершеннейший доктор Непомога там, где болит.

А любовь? – Наша мучительнейшая болезнь. А брак? – Лекарство, худшее, чем сама болезнь. А все? все, все?..

Удивительно, как это люди могут расхаживать с такими многозначительными и серьезными лицами.

* * *

Интересные люди, эти новейшие французы, которых я захватил с собой; особенно Гюисманс; он – таки не глуп. И интересен. Я люблю также и Бурже; в своих essays он излагает довольно-таки беспощадную пессимистическую философию – philosophie du pessimisme, которою я буду сердить Ионатана; он симпатичен мне и своею религиозною жилкою. Замечателен также и этот Генник, с его серьезной проповедью спиритизма.

Fin du siècle – конец века. Удивительные времена. Мир опять стоит накануне нового переворота. Чем больше узнаем мы, тем яснее мы видим, что ничего не можем знать; остается одно: сознаться в этом и искать другого выхода. Душа наша предъявляет гораздо более глубокия требования; она не довольствуется тем, что удовлетворяет ученых, и нельзя заменять веру, эту безмятежную уверенность, поддерживающую нас в жизни и смерти, каким-нибудь томом гипотез.

Я давно уж это чувствовал.

XXIX

– Нет, практику мою нельзя назвать приятной, – говорит Кволе, – но тут многому научаешься. Человек в моем положении перестает уже верить во фразы!

Тут он сейчас уже оседлал своего конька. (В моем романе он явится представителем современного пессимизма – противоположностью Георгу Ионатану).

– Может быть и необходимо временно прикрывать гниль подобными занавесами и кулисами; но я сомневаюсь, чтобы можно было выдержать это до конца! Но простодушные люди этого не понимают, и каждый раз, как выглянет откуда-нибудь кусок гнили, они говорят: приходится повесить еще новый кусок кулисы! Еще один хорошенький закон! Еще одно заведение св. Магдалины! – Следствием этого, разумеется, является то, что общество гниет себе втихомолку и когда в один прекрасный день поневоле придется-таки отдернуть все эти занавесы, нам останется только затыкать все носовые отверстия по причине ужасной вони.

– Немцы, – говорил он потом, – не так щепетильны, как мы, и чтобы видеть последствия этого положения вещей – стоит только читать немецкия газеты, и тогда ясно будет, каково-то обстоят дела за кулисами. Для этого надо читать лист с объявлениями. Да, лист объявлений. Тут прежде всего видим мы объявления о желании вступить в брак, – по дюжине на день, – не считая в том числе объявлений о брачных бюро. Уж из этого одного видно, что тут есть какая-то гниль something rotten. Затем видим мы еще дальнейшие следы испорченности: «Дамам предлагается секретная помощь у акушерки N. N.», – двенадцать объявлений в день. И наконец, двенадцать объявлений от подобных мне специалистов. И вот, получается нечто в роде карты современного положения вещей.

– Это именно то, что я говорю, – отвечал я, – любовь есть наша злейшая болезнь.

* * *

– Ваша жена больна?

– Немножко недомогает, да, – бурчит Кволе.

– Вообще, кажется, она довольно болезненная женщина?

– Да. – Лицо его приняло хмурое, почти мрачное выражение.

 

– В таком случае это счастье, что она имеет мужем врача.

– Гм!

– Впрочем, жена ваша, кажется, не из тех, что имеют обыкновение стонать… Во всяком случае, когда я раза два имел удовольствие видеть ее, она, казалось мне, была в прекраснейшем расположении духа.

Он отвечал серьезно и почти благоговейно:

– Она на редкость хороший человек.

Молчание.

– Не замечательно-ли, – заговорил я потом, – что мужья восхваляют своих жен и в то-же время очень часто восстают против брака?

– Разумеется, – отвечал он, – люди в большинстве случаев хороши… но учреждения… – Пожимает плечами.

– Уверены-ли вы в том, что не придаете чересчур большего значения учреждениям? Не сама-ли это натура, которая?..

– Природа, конечно, груба, – ворчал он, – но что пользы жаловаться на природу? Дело в том, что мы, разумные существа, постоянно только еще более извращаем существующее в природе зло, вместо того, чтобы стараться превратить его в относительное добро.

– Га! Но ведь любовь прекрасна… при известных условиях…

– Любовь прекрасна, когда она запрещена, батюшка, – крикнул им, – когда она не регламентирована, хочу я сказать. Со стороны общества любовь должна быть… только терпима, – ни более, ни менее. Разрешенная любовь превращается в скуку. Любовь по привычке – неопрятна. Любовь-же по обязанности просто-напросто свинство.

– Сильно сказано.

– Правильно сказано. Не говора уже «о публичности», оскорбляющей в нас чувство стыдливости, тут страдает также и наше отношение к женщине… Послушайте только, как говорят мужчины о замужних женщинах. Это вне всякого… ниже всякого…

Он изо всех сил тыкал в воздухе пальцами, нервно подыскивая какое-нибудь сильное словцо, и однако же не нашел его.

– Общество совсем не должно заниматься этим вопросом, и тогда любовь опять станет человечна. Не нужно никакого предрешения, не нужно этой плебейской публичности. Дело устраняется само собою, и остается открыто в святая-святых частной жизни, как нечто поэтически-мистическое. Тогда и женщина, наконец, вступит в свои права и станет для нас тем, чем она должна быть для нас, если мы сознаем себя людьми: великой матерью, высокой владычицей, к которой человек не смеет приближаться с неомытыми руками или сонливой любовью по привычке… Мужчины только тогда становятся истинными мужами, когда они борются за женщину или во имя той женщины, которую они-же сами возвели в царицы; да, ведь вы-же читали об этом? Во что-же превратился мужчина теперь, когда, посадив себе под бок женщину, он превратил ее в madame Персен, проживающую на Корабельной улице? В быка превратился он, батюшка, в тяжелого, тупого, подъяремного быка, с трудом влачащего по плоской проселочной дороге тяжелую телегу жизни.

Он был красен и нервно возбужден. мне показалось, что я вдруг как-то постиг его и не нашел в нем ничего для себя нового. Я почувствовал даже нечто в роде разочарования: итак, этот вопрос о «женщине и супружестве» и составляет таким образом главное содержание его личности. Я предполагал в нем нечто более глубокое.

И самый вопрос этот представился мне теперь еще гораздо более безнадежным, чем когда-либо прежде. Если уж такой интеллигентный человек, продумав над этим вопросом всю свою жизнь, не нашел никакого другого выхода, кроме этих фантазий, то уж, вероятно, вопрос этот и неразрешим. Какая-бы гнилость ни скрывалась под настоящим положением вещей, как-бы ни было оно чревато бедами, – нам остается только оставить его в покое. И любовь вперед будет все тем-же, чем была прежде: самым лютейшим из наших страданий.

Я был до крайности слеп: жаждая покоя! Вздумал искать его у женщины!

* * *

Я начинаю поправляться здесь, за городом; голова становится яснее; вялость исчезает. Надо сказать спасибо деревенскому воздуху и более правильному сну… а, вероятно, также и недостатку в деньгах, принуждающему всю компанию к более умеренному потреблению коньяку.

Впрочем, это вечное пиво до такой степени надоело мне, что я во всяком случае готов был-бы умерять свою жажду. Кволе тоже сидит здесь «на диэте», и мы оказываем друг другу поддержку на пути добродетели и добрых нравов.

К тому-же бутылка, ей-Богу, чересчур уж жалкое утешение! Бродишь, как в тумане, в полуопьянении алкоголем, как какой-нибудь содержатель питейного дома! Какими-бы фразами ни прикрывать это, – наливаться во всяком случае вульгарно. Это годится для грубых нервов. Я прибегал к этому лишь в отчаянии, потому-что я хотел погубить себя; но, Господи Боже, в таком случае следует вести себя, как прилично образованному человеку: не растягивая дела надолго, принять cyancalium.

– Причиной этому является не только высокая широта, – говорит Квопе, – но также и недостаток культуры. Мы, как говорит Ионатан, – краснокожие. Развитому человеку должны быть доступны более благородные наслаждения; он желает сохранить ясность понимания и тонкость восприятия; но в таком случае ему не следует отуманивать себе мозг пивом или коньяком!

– Нет, это отвратительно, – отвечал я. – Это нас деморализирует, наши сибирские города; какой интерес найдет себе человек среди всех этих упитанных салом людей? Тут пришлось-бы умереть от скуки, если-бы не подбодрять себя спиртом; так как именно спирту-то и не хватает.

– Надо с разбором выбирать себе общество, батюшка. Надо подыскать себе кого-нибудь, кто-бы не очень оброс жиром; кто-бы стоял несколько выше этой германской тяжеловесности. Вообще, алкоголизм есть германская болезнь. Нам надо стараться усвоить некоторую долю свойств южан и предоставить пиво – немцам, а водку – истым скандинавам и англичанам. Это, может быть, годится для них с их медвежьей мешковатостью и тяжелым запахом от печи и табаку.

– В жилах моих, как говорят, течет испанская кровь и несомненно, единственно, что я могу без вреда позволить себе, это стакан настоящего бургундского.

Inne książki tego autora